444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 » Текст книги (страница 25)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:55

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

431
Родичев в Гельсингфорсе.

Если во всей Государственной Думе был Родичеву соперник по красноречию, то только один Василий Маклаков. Но Маклаков брал тоном как бы доверительной беседы, со множеством аргументов (не пренебрегая и противоположными), мягкостью (деланой или истинной), даже красотою глаз и внезапной улыбкой серьёзности, – все приёмы, рассчитанные на аудиторию избранную и не слишком большую. Речи Родичева были – скок рьяного иронического интеллекта, который в начале и сам не знал, куда его донесёт (как нанесло на дуэль со Столыпиным), лишь по пути незадуманно находил в себе силу и пищу. К речам он никогда не готовился, и даже лучшие его были – которых он не успевал обдумать, но движим был силой чувства, а если тема не увлекала его страстно, то речь и не получалась. В его речах никогда не терялась насмешливость ума и нередко рождались летучие афоризмы, сохранявшие потом свою отдельную жизнь. Всё это тоже имело особый успех в аудитории возвышенной, но напор, убеждённость, яркость, громкость были так сильны, что не только в Думе и не только перед интеллигентами, перед земцами, – но в любой аудитории Родичев не мог не иметь успеха, и кадеты считали его своим единственным массовым оратором. Пока он говорил – он держал всех слушателей под властью своего слова.

Правда, главный день революции – 27 февраля, застал Родичева в Москве, где назначена была у нотариуса продажа его лесного участка, приносившего ему больше безпокойств, чем дохода, – как, впрочем, и другое его имущество. Пока он возвратился в Петроград – уже протопали через Таврический главные солдатские колонны, и так не досталось Родичеву произносить речей ни с крыльца, ни в Екатерининском зале. А между тем он рвался их произносить. И когда вчера услышалось о тревожном положении в Гельсингфорсе, тут сразу его коллеги решили, что на успокоение надо ехать Фёдору Измаиловичу: и потому, что там придётся речи произносить перед большими толпами, и потому особенно, что Родичев был известен своею приверженностью финляндской независимости, знал суть финляндского вопроса и имел там много друзей. (Как, впрочем, он ещё тесней был связан с независимостью польской; говорили, что он любит и защищает Польшу больше, чем сами поляки.) Итак, 3-го вечером его быстро, даже без особого заседания правительства, назначили министром Финляндии – и он поспешил на Финляндский вокзал, откуда ночью должен был пойти первый после революции поезд.

Но поскольку существовал ещё и Совет рабочих депутатов, то не доверено было Родичеву одному представлять Петроград, а ехал с ним вместе пошловатый Скобелев из богатой бакинской молоканской семьи, а со Скобелевым – и ещё матрос с георгиевским крестом, и ещё, в солдатской шинели, фельдшер. (В долгие годы ожидания будущей революции – вот не думал бы Родичев оказаться в такой компании, представляющей всю Россию. Но спасительная ирония никогда не давала Фёдору Измаиловичу слишком унывать.)

Родичеву было уже 62 года, а Скобелев – вдвое моложе, но старался держаться важно (скрывая свою неодарённость) и важно задавал вопросы:

– Господин министр! А каковы ваши полномочия? Мы требовали от правительства, чтобы ваши полномочия были – арестовывать офицеров, если это понадобится.

Такие полномочия мог себе Родичев предоставить, но брезгливо. Он ехал – успокаивать и убеждать.

Поезд оказался готов не сразу, ещё готовили его среди ночи, ещё пришлось полежать на голых диванах у начальника вокзала, не очень уже по костям и возрасту Родичева.

А в вагоне досталось ещё хуже: никак не натапливалось, всю дорогу. И в купе уже даже не лежать, а сидеть пришлось, в шубе. Не лучшим образом готовился Родичев к завтрашней роли.

Само по себе взволнованное море людей его не пугало – он жаждал увидеть эти тысячи голов и громко, и звучно, и ярко переубедить их! Что первые неустоявшиеся дни революции колебнулись к анархии – он считал естественным. А теперь задача честного оратора – помочь этим людям отрезветь от хмеля, помочь утвердиться их исконному тяготению к труду и порядку. Адмирал Непенин как человек военный, хотя и развитой, – какой-то общественно-революционной широты охватить не мог, но вот и поможет ему Родичев со своим безотказным умением убеждать. Ни в коем случае не становиться на потворство низким инстинктам толпы – и для показа, для демагогии никого не дать арестовывать!

Родичев был слишком давним и слишком заслуженным деятелем русского Освободительного движения, чтобы разрешить принизить его в великие дни революции. Это он был автором той петиции тверского земства о конституции в 1894 году, на которой споткнулся тогда царь-новичок. Ещё в конце прошлого века Родичеву за то перегородили быть председателем губернской земской управы. В первый год этого века его выслали из Петербурга за протест против разгона студенческой демонстрации. Годом позже едва не стал он редактором «Освобождения». И потом – четыре Государственных Думы и сколько речей, – можно сказать, ни один важный вопрос русской жизни за 20 лет не обошёлся без суждения Родичева и выступления его (а ярче всего, незабываемей всего он говорил речи против смертной казни). И справедливо, что и сейчас он призван разъяснить разбуженному народному сфинксу истинный светлый смысл происходящего движения.

Да и перед военными он мог распрямиться ещё молодцом, вспоминая, как и сам, после университета, 40 лет назад, воевал в Сербии волонтёром против турок.

А нанести визит в гельсингфорсский магистрат, а произнести историческую речь перед финским сеймом – и никто не сможет лучше него.

Уже рассвело, когда, в шубе и шапке, углубясь в угол купе, стал Родичев дремать.

А уже – знали по линии о поезде депутатов. И с какой-то утренней станции на всех остановках их стали встречать, иногда с музыкой, – и приветствовали как вестников свободы. Выходили с ответами, а спутники Скобелева раздавали толпе возбуждающие петроградские листовки, которых изрядные кипы, оказывается, с собою везли. Получалось – как бы от лица министра. А не было власти запретить.

Так – долго тащились, и уже было изрядно за полдень, когда, за одну остановку до Гельсингфорса, вошла в вагон делегация из финской столицы – ни одного офицера, а несколько звероватых матросов и солдат. И верзила-матрос на безпокойство Скобелева о контрреволюционности части офицерства сказал:

– А которых надо арестовать – так мы уже арестовали.

– Да как же вы могли решиться? – изумился Родичев.

Матрос посмотрел отъявленно-разбойно:

– Успокойтесь, господин депутат. Вам ещё сегодня много придётся волноваться.

Ничего не объяснил, но предсказание его быстро сбылось.

На перроне Гельсингфорса встречали их офицеры – сухопутные (без шашек), морские (без кортиков), и гражданские власти, но во главе военных оказался не вице-адмирал Непенин, а вице-адмирал Максимов со скрытным, затемнённым лицом, который представился Родичеву и пригласил его сразу на вокзальную площадь, где выстроены многие части гарнизона, они ждут объяснения, что происходит в Петрограде, – а потом придётся ехать по кораблям и казармам.

– А где же адмирал Непенин?

Малоинтеллигентное лицо Максимова ещё плотней закрылось, глаза отвелись:

– Адмирал Непенин – убит, час назад. Я вступил в командование вместо него. По желанию матросов.

Таким странным голосом сказал, будто сам убивал Непенина.

– Как?? – потерял Родичев пенсне, оно слетело на шнурке.

Да тысячу «как» он мог теперь спросить – никто и не брался ему отвечать, и времени уже не было. (Он так и не понял, что митинг не начинался сейчас только, а уже шёл и без них, и кричали об офицерах-буржуях, офицерах – царских приспешниках на дармовых хлебах, попили нашей кровушки, наступил наш черёд, а адмирал Максимов клялся толпе служить верой и правдой.) Уже выводили депутатов на обширную привокзальную площадь, излюбленную ещё в революцию Пятого года, где вот левая часть карре серела солдатами, правая – чернела матросами. (И кто-то из этого же карре час назад убил командующего флотом?!..) Перед одними рядами стоял красный флаг, перед другими андреевский. Уже взвели приехавших на сколоченную трибуну и уже объявили, что речь произносит депутат Государственной…

А у него в голове – как раскололось, и один глаз всё время видел чёрную пасть, а другой – серую пасть. А ещё его – как дубинкой ударили новостью по ногам, сшибли, но не упал он, а остался висеть, словно на шнурке своего пенсне, и теперь как раскачивался над толпой, всё плыло, – а надо было провозглашать речь. Провозглашать – потому что разброс толпы был, как ещё не приходилось Родичеву раскидывать голос. Из высокой раскачки он должен был говорить им – о чём же? Ничего не зная о здешнем, он не мог на него отзываться. Он мог рассказывать только о петроградском. (А ещё – нужно ли это было им?)

Однако вытянула привычка – и Родичев полил речь звонко, даже и не отдавая себя порядку слов, они складывались сами гладко. С чего в Петрограде началось. Как разбежалось изгнившее царское правительство. Как Думский Комитет был вынужден… А потом – об отречении царя. А потом – о царском брате, который – только от Учредительного… А ныне у власти – Временное правительство, и будет развивать свободы народа… Вы же, солдаты и матросы, соблюдайте воинский строй, дисциплину, чтобы мочь нам победить злейшего врага России. Русскому войску и русскому флоту – ура-а-а!

Нет, так банально, так бледно он не помнил когда произносил речь, – но и чёрная, и серая половины кричали со всех сторон тысячегласное «ура».

А потом стал к речи Скобелев, этот полный неумелец, и вязал что-то неразличимое в рельефе, – но и ему кричали «ура» ничуть не меньше. И – матросу сопровождающему. И фельдшеру. И настолько ненужна оказалась элоквенция, что зачем и Родичев приезжал – неизвестно.

Он – пока остаивался в молчании рядом, он хотел бы расспросить Максимова, кого-нибудь, но не место. Хотел бы разглядеть матросские лица, но так далеко не видел. А если бы видел? Народные лица бывают так расположно обманчивы. И усумнишься: правда ли час назад здесь совершилось злодейство?

Все речи произнеслись – и к трибуне со всех сторон бросились, но не для того, чтоб их растерзать, а – почётно снести на матросских руках к автомобилям с красными флагами. И автомобили тронулись в гавань.

Теперь Максимов сидел рядом с Родичевым. Так и не объяснил о Непенине, но сообщил, что на рассвете в городе разграбили арсенал, а днём убивали на улицах и на миноносцах офицеров. Говорил он как-то нечисто.

Надлежало же им объезжать сегодня броненосцы, а завтра миноносцы. На броненосцах давно работы нет – и сутками идёт политическое обсуждение.

А в сухопутных полках?

Максимов уклонился ответить.

Довольно изрядный был морозец, автомобиль открытый. На палубах выстраивали матросов вкруг. И всякий раз первый оратор был Родичев. Но он стал уже в себя приходить. Адмирала Непенина не было, однако флот – был, Россия – была, и надо спасать и его и её перед лицом Германии. И снова возвращалась к Родичеву его ораторская свобода, горячая уверенность: не могли благородные чистые слова не подействовать на тёмно-взволнованную массу, не освободить её от злых чувств, не помочь растерянному младшему брату вытянуть ноги из анархической блажи.

И Родичев разошёлся, от корабля к кораблю говорил всё лучше, всё подъёмистей.

На всех палубах выстраивались команды, при малом числе офицеров или вовсе без них, и когда стояли офицеры – Родичев следил за их более понятливыми лицами и внятнее видел воздействие своей речи. Да он – о них первых и стал говорить теперь на каждом броненосце: что убивать офицеров – значит действовать на радость германцам, что флот не может воевать без офицеров, а без флота не может воевать Россия – и тогда её растопчет безжалостный враг. Итак, любя Россию и спасая её… Даже если есть отдельные офицеры – сторонники царской власти, то они же не сторонники немцев! А бывали и противники царя раньше в армии – но воевали со всеми заодно, как русские. А здесь кругом – финны, все смотрят на вас – и по вас будут судить обо всём русском народе! Да союзники отвернутся от России, если… Какой позор!

«Ура» кричали замечательно, и восхищены были лица немногочисленных офицеров – и бодрость, уверенность оратора-победителя возвращались к Родичеву.

И так всё непрерывно, с броненосца под красным флагом на берег и с берега снова на броненосец, весь занятый своими речами, Родичев никак не успевал ни поговорить с офицерами кораблей (а те не подступали к депутатам сами), ни даже со спутниками. Уже и света убавлялось, а что же произошло за этот самый день – он только по случайно донесшимся фразам, по обмолвкам, по проговорам что-то узнавал. (Максимов был всё время рядом, но не помогал понять.)

Что пока они ездят здесь – а в пехотных полках стреляют и режут офицеров.

Что убили командира миноносца «Меткий».

Лишь на флагманском малом «Кречете» депутаты зашли в кают-компанию, и здесь офицеры непенинского штаба взбудораженно рассказывали им, что убито офицеров пятьдесят-шестьдесят. Что сегодня утром и их всех тут арестовали и повели во главе с Непениным через Свеаборг, но всех офицеров матросы постепенно оттёрли, а Непенина…

Максимов мешал выслушать до конца, говорил, что ещё куда-то ехать.

И тут же на трапе столкнулись, как матросы уводили с «Кречета» арестованного старшего лейтенанта Будкевича. Родичев как встряхнулся от максимовской опеки, силы его воспряли воинственно, и он потребовал: за что арестовали? Отвечали ему, что на «Кречете» сами никто не знают, но с «Петропавловска» второй день сигналят приказание арестовать его, иначе будут бомбардировать «Кречет».

А шли теперь депутаты – в Морское собрание, на сходку делегатов всех кораблей и полков. Родичев отчётливо закричал, что берёт всё на себя, – и велел вести Будкевича вместе с ними в Морское собрание.

Там сразу нашли депутатов «Петропавловска», спросили их, – никто не знал Будкевича, никто его не требовал.

Так спасли офицера.

А тем временем открылся Совет матросских и солдатских депутатов.

Максимов объявил, что, избранный экипажами, он уже получил телеграфное утверждение от военного министра Гучкова. Что он будет считать Исполнительный Комитет Совета прикомандированным к своему штабу, не будет принимать без него важных решений и передаст ему часть действий внутреннего распорядка.

Через «ура» и голосование приветствовали своего избранного адмирала.

Снова речь говорил Родичев – о победе над Германией, но уже и в отчаянии. Сразу же после него штатский социал-демократ говорил против империализма.

После прений решено было всем кораблям – опустить боевые знаки. (Родичев и не разбирался, что они подняты. Это значило: флот считал себя с Петроградом в войне?) И – освободить задержанных офицеров. (Однако: сколько было их? Никто не говорил.)

Тут подошли и доложили Максимову рядом, что с «Дианы» свели на берег капитана Рыбкина и лейтенанта Любимова – и убили обоих.

Родичев – зарычал на Максимова (энергии в нём откуда-то всё прибавлялось) и повлёк командующего флотом сейчас же на «Диану».

Поехали. Взошли по трапу.

Всю целиком команду построили, уже при электрических лампочках. Родичев нервно осматривал их, даже пошёл вдоль рядов – и тут с ужасом близко увидел глаза выпученные, тусклые, непроницаемые.

Неужели – таким он и произносил все речи сегодня?..

Все стояли здесь свои, и убили свои, не чужие, – но никто не признавался. И даже клялись – что не убивали. А это всё – Исполнительный Комитет Свеаборга.

Оказалось: «Андрей Первозванный» не спустил боевого красного огня и, значит, не освобождал офицеров.

432
Первые решения Временного правительства.

У каждого было своё министерство, и он там побывал, и уже переехал или переезжал в устроенную казённую квартиру или решил, когда будет туда переезжать (Шингарёв – так и вовсе не будет), – но где же было им собираться на совместные совещания? В Таврическом уже было немыслимо. И приняв предложение Львова временно заседать в зале совета министерства внутренних дел у Чернышёва моста – они навсегда покинули кров той Думы, которая выдвинула их почти всех, оставили её загрязнённые залы думским же непристроенным остаткам и набирающему численность Совету рабочих депутатов.

И куда ж это они теперь, выходит, перебрались? Да всё к тому же Протопопову? Злосчастная связь! Ещё не остыли те стулья, как он заседал тут со своими приспешниками.

Началось заседание министров в полдень – а протянулось почти до полуночи, с одним часовым перерывом в сумерки. Кое-кто из министров, Гучков, Милюков, Керенский, или не с начала приехали, или уезжали по делам, возвращались, а остальные сидели, как вкованные в эти кресла, многие совсем не представляя, с чего им начинать в своём министерстве: какую-то здесь бы получить ясность. Но, странно, привыкшие к заседаниям и знающие порядок, – они теперь кружились в неостановимой и путаной карусели, так за весь день и не поняв: есть ли у них повестка дня и чего же они хотят?

Известный кадет Набоков, друг Милюкова, взялся быть управляющим делами Временного правительства, наладить им канцелярию и так создать твёрдые рамки правительственной деятельности. Но и канцеляристы появлялись сегодня только впервые, и первый вёлся протокол, ещё приблизительный, даже не решили, как его вести: вносить ли разномнения, соотношение голосования или только итог?

Они все понимали, что надо начинать с вопросов принципиальных, крупных, и тогда разъяснится всё остальное. Но ни в одной голове, запорошенной суетою, клочностью, раздёрганностью этих дней, не прояснился ни один вопрос – даже как его сформулировать. Да они сегодня только первую ночь как выспались, а усталость ещё и не ушла.

А ведь – было что-то наверно? Ох, было.

Сидели вокруг большого стола, натягивая значительность на лица.

Да вот, кажется, был большой вопрос, куда же больше? – Учредительное Собрание!

А именно: в каком помещении будем его созывать?

Хоть и немало всяких помещений в столице, но на мысль сразу приходил Зимний дворец.

Зимний дворец и сам по себе был большая проблема – что теперь с ним делать? Объявить национальной собственностью – это конечно. Да что там вообще есть? Его изнутри никто не знал и не видел, были как-то раз депутаты ещё Первой Думы в тронном зале на встрече с царём.

– Я, я! – гимназически-радостно выскочил Керенский. – Я осмотрю дворец и вам доложу.

Ну что ж, хорошо. Так сразу решился один крупный вопрос.

А второй крупный вопрос прояснялся: надо же как-то обратиться ко всей стране? До сих пор выступали в Екатерининском зале, с крыльца Таврического, послали на Запад радиотелеграмму «всем, всем, всем», – но надо же и России представиться: какие же события произошли в Петрограде, как возникло новое правительство и какова его программа? (Кроме тех восьми пунктов, какие вынудил Совет.) Да уже доступали к премьер-министру и к министрам делегации офицеров, что необходимо широкое осведомление масс; что и солдаты, и народ уже начинают прислушиваться на улицах к обвинениям от ораторов, что Временное правительство – изменники, желают предать народ старой власти, противодействуют республиканскому строю! Временное правительство должно срочно и в миллионах экземпляров рассеять эти обвинения, иначе офицерам становится невозможно ему служить.

Однако писать большое обращение – не так легко. За столом вдесятером его не напишешь. Надо кому-то одному поручить.

Милюков – уже написал радиотелеграмму. Обременённому Гучкову – даже и предложить неудобно. Тем более – министру-председателю. А Керенский – слишком в движении, он входит-выходит нетерпеливо, ему надо успеть во много мест, да и чего он совсем не умеет – это писать, уже заметили, только – говорить. Очень бы пристало поручить писать воззвание министру просвещения, всеми уважаемому Александру Аполлоновичу, несомненному светиле. Когда свирепым реакционером Кассо был Мануйлов отрешён от ректорства в Московском университете – за ним повалила в отставку вся либеральная профессура, считая невозможным работать не при нём, а сам Мануйлов был тотчас приглашён в «Русские ведомости». Но с годами заметили между своими с огорчением, что как-то не просиял он в «Ведомостях», и даже оказался натурой не боевой, и это особенно сказалось в нынешние боевые дни. Кому ж ещё писать, кто ж ещё лучшее перо? А вот сидел тускло, сжато, и почему-то отказывался, – да кажется, он занят был теперь увольнением всех тех профессоров, пришедших при Кассо.

И вот по принципу исключения оставалось… Очаровательно улыбался добрейший министр-председатель: не поручим ли писать воззвание Николаю Виссарионовичу?

Лишь бы было имя названо (и не моё), всем понравилось. Некрасов ещё подхмурился, но и важно. Писать, сочинять – тоже и не его труд, но сразу решил: возглавить, а посадить за это дело кого-нибудь другого.

Принято.

Гучков сидел мрачный, подперев голову локтями о стол. Надо было бы говорить о «приказе № 1». О наглости Совета депутатов. Что так не может работать ни военный министр, ни всё правительство. Но Гучков ещё и сам не разобрался во всех обстоятельствах и фигурах, ещё не испробовал и всех своих возможных сил. Что нагружать на этих безпомощных штатских? Сделать они всё равно ничего не могут.

Изо всех его размышлений и проектов этих суток только один можно было выразить ясно, зато в духе революции и всем приятное: при производстве нижних чинов в офицеры – отменить национальные, вероисповедные и политические ограничения. То есть: открыть дорогу в юнкерские училища и в офицерство – евреям.

– Да, да! – оживился, приободрился и министр просвещения. – Так же немедленно отменить и процентную норму для евреев в учебные заведения! И восстановить право на продолжение образования уволенным по политической неблагонадёжности.

Одобрили единодушно.

А других крупных вопросов – никто сразу не усматривал.

Вот у Керенского (он торопится) несколько вопросов по юстиции. Во-первых (он предлагает устно, нет времени разработать документ, это потом): надо учредить Высший Суд для высших должностных лиц.

Хорошо, учредить. Поручить разработать.

И – кого именно назначить ему в товарищи. (Ускакал.)

И вниманьем заседания поспешил завладеть Терещенко. (Он уже сообразил свой выход: всё, чего он не понимал, надо было спрашивать у соединённого правительства. И если что окажется не так – так они и отвечают, не он.) Сперва он подбодрил своих коллег: создание правительства народного доверия уже отозвалось самым благоприятным образом на кредитоспособности России. Не только Англия и Америка, так неохотно дававшие деньги царю и так обрадованные теперь нашим демократическим строем, но и японский денежный рынок теперь открывается нашим государственным займам!

Великолепно.

Для этого надо подтвердить, что наше Временное правительство ненарушимо отвечает по всем денежным обязательствам прежнего? Да, придётся.

А пока… Надо бы увеличить Государственному банку право выпуска кредитных билетов, ну… на 2 миллиарда рублей? По тексту отречения Михаила Временное правительство имеет такую полноту власти. Ну что ж. Записали. Одновременно – экономия: прекратить отпуск кредитов на какие-либо секретные расходы. О, никаких секретных расходов, конечно! отныне всё будет открыто. Потом: нельзя ли сократить расходы из военного фонда? Гм, гм… (Гучкова нет, ушёл.) Это – совместно рассмотреть министру финансов и военному. Субсидии жертвам войны? Пока, неделю, продолжить как идут, а там обсудим. А все назначенные при старом режиме государственные пенсии? Господа, пока придётся сохранить, мы не можем так круто… Они всю жизнь тянули бюрократическую лямку, обременены семьями. А ведь многих придётся сместить с должностей, – но значит, надо платить им пенсии? Не оставить же их, как раков на мели.

А что делать с Государственным Советом? Ему теперь делать нечего. Но и там есть достойные члены – и почему ж от революции они должны лишиться содержания или пенсии?

И хотелось бы, очевидно, – выплачивать добавочное вознаграждение всем служащим правительственных учреждений. Ведь такое сложное время… Принято.

Но тогда приобретает значение и нормальное поступление налогов, пошлин, податей. В такое бурное время могут перестать платить. Не составить ли обращение к населению об уплате налогов?

Нет-нет, подождём… Это – неприятное обращение, может подорвать авторитет нашего правительства на самом первом шагу.

А вот: передать в министерство финансов собственность Кабинета Его Величества…

Да, господа! А кому ж передадим всё имущество министерства Двора? И заведывание дворцами? И управление Уделов?

Назначить специального комиссара Временного правительства.

Господа, господа! Комиссаров нам ещё очень много нужно назначить, и в самые разные места: а – в Управление государственного коннозаводства? А – по ведомству Человеколюбивого общества и учреждений императрицы Марии?

И надо же утвердить всех прежних комиссаров, назначенных ещё Думским Комитетом, если ещё находятся на тех постах.

А сидит среди министров, как равный им, но рядом с князем Львовым, серый безцветный Щепкин, управляющий министерством внутренних дел, поскольку сам князь Георгий Евгеньич, при его загруженности и ответственности… Так вот, подсовывает он ведомость князю, и князь (он же председатель Земского союза) ласково объявляет, что надо утвердить текущие расходы Земсоюза, ну, тут 175 миллионов рублей…

Возражений нет.

А что делать с Главным Управлением по печати? Упразднить! Никакой цензуры никогда больше не может быть в России! Оставить, может быть, бюро иностранных вырезок.

А что делать с Главным Комитетом по охране железных дорог? Ну, разумеется, упразднить.

И – кто что вспоминает. Надо уволить военно-санитарного инспектора. Хорошо, да состоится такое постановление. Надо отменить, просил Родичев, уезжая, общеимператорское законодательство по Финляндии. Отменили. (Ещё ни у кого ни одного письменного наброска, все запросы сперва принимаются, а потом поручается разработать проекты.)

Спешит с предложениями и Некрасов, догадываясь, что нельзя упустить случая: он подготовит увеличение содержания всем работникам железнодорожного транспорта. Да, они заслужили.

Шингарёв почти не участвует, обременённый своими мыслями, и смотрит свои бумаги. И вот что он видит и что предлагает: хотя министр земледелия в узком смысле не должен заниматься продовольствованием Империи, – но сейчас, пока нет отдельного министерства продовольствия, некому больше этого поручить, как ему же. И он – берёт. Что ж, все согласны.

А ещё он предлагает: прекратить безумное разорение немецкого землевладения, лучших культурных хозяйств. Остановить выселение немцев.

А не будет это выглядеть непатриотическим актом?..

Это – только выводы пересказать просто, но сколько же здесь сомнений, опасений и побочных соображений! Ушло пять, ушло семь, ушло девять часов заседания первого свободного общественного кабинета.

А нет ли ещё проблем и по министерству внутренних дел? Милейший, уступчивый, ясноглазый князь Георгий Евгеньич понимает, что некоторые – есть и, пожалуй, надо будет их тоже коснуться. Вот Охранное отделение? Ну, это само собою упразднилось в первые дни. Отдельный корпус жандармов? Безусловно, упраздняем это пятно, постановляем сейчас же. Железнодорожную полицию? Ну, поскольку они все входят формально в жандармерию – упраздняем и её. (Отлично можно будет послать их всех в армию.)

Ещё оставалась такая деталь: а – в провинции? О, очевидно, мы единым решением упраздняем полицию по всей стране. Как и всегда требовала Дума, их можно всех послать в армию.

Но тогда – и градоначальников упразднить повсюду?

Да, разумеется, и их.

И губернаторов. И вице-губернаторов.

Да, да! Всех сразу, по всей России, отрешить циркулярно единой телеграммой.

Кто-то пискнул: а имеем ли мы такое право, полномочны ли мы?

А нашим полномочиям – нет границ, до Учредительного Собрания.

А есть ли у министерства внутренних дел подготовленные кандидаты для управления каждой губернией?

Нет, таких кандидатов нет. Но и недемократично было бы назначать их сверху или готовить заранее. Для простоты: пока назначить всех председателей земских управ – по восьмидесяти земским губерниям, по восьмистам уездам – комиссарами Временного правительства, вот и весь выход!

Итак, решено: губернаторов, градоначальников и всю полицию – отстраняем. И это вполне согласуется с нашей демократической программой. Прежняя полиция совершенно невыносима! А кому очень нужно – ну, пусть на месте создаёт народную милицию.

– Да господа! – лучезарно улыбался князь Львов. – Зачем вообще нам какая-нибудь полиция? Зачем вообще в свободном государстве – полиция? Неужели сознательный народ нуждается в ней?

Как учил Лев Толстой: вся беда – от власти. Не надо никакой власти.

Никто не возразил.

Ну, а оставшийся административный механизм – можно, в пределах терпимого, и сохранить. Для поддержания всё-таки нормального хода жизни в стране.

Князь Львов если и испытывал некоторую неловкость на новом месте, то утешал себя, что всякая деятельность в конце концов всегда удавалась ему. Постепенно удастся и эта. Постепенно одержит верх и благоразумие политических деятелей, и глубокая мудрость русского народа, божественное начало, живущее в его душе.

* * *
– Акуля, что шьёшь не оттуля?
– А я, мачка, ещё пороть буду.
* * *

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю