Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Так, то бегом, то быстрым шагом, то снова бегом он пересек лес и оказался на поле, по дальнему краю которого шел изъезженный проселок. Сергей Павлович с облегчением перевел дыхание: куда-нибудь да выведет! Однако и тут не выпало ему утешения: стоило ему пройти с километр, как вместо одной дороги перед ним оказалось три: прямо, налево и направо. Он сплюнул. Сюда бы еще камень с надписью – где потеряет он коня, где сложит голову сам, а где останется жив. Потоптавшись, Сергей Павлович махнул рукой и повернул направо.
Но под несчастливой звездой отправился он сегодня за одиночеством и тишиной! Довольно скоро выбранная им дорога пошла молодым сосняком, потом еще раз повернула направо и превратилась в узкую, полого спускающуюся просеку. Ему показалось, что он уже был здесь сегодня и видел эту раздвоившуюся чуть выше корня сосну, сломанную березу с засохшей вершиной и пень с еще свежим и белым срубом… Пересечь просеку, пройти мимо сосны, изображавшей собой подобие буквы У, мимо березы, не дожившей своего века, и пня, истекающего янтарной смолой, углубиться в лес, который – так, по крайней мере, надеялся Сергей Павлович, самому себе, однако, боясь признаться в тщете этой надежды – должен в конце концов привести его к полю с холмом и могилой, откуда уже рукой будет подать до «Ключей». Бодрым ходом он двинулся в избранном направлении, продрался сквозь густой подлесок, обошел уже впавший в сон огромный муравейник, выбрался на бугорок с одинокой ивой на нем и, двумя шагами спустившись с него, ступил на ровную полянку с пожелтевшей травой. Миг спустя обе его ноги провалились по колени, и мягкая, настойчивая сила принялась тянуть Сергея Павловича вниз. Он чувствовал ее мрачное стремление поглотить, всосать его своей черной утробой. Бездна похищала его.
Страх вошел к нему в сердце. Он крикнул надорванно и отчаянно, вытянулся в струну, взмахнул руками – и ухватился ими за тоненькую веточку ивы над своей головой. Ива моя, надежда моя, как в бреду, бормотал Сергей Павлович, облизывая пересохшие губы и осторожно подтягивая к себе ветку потолще. Дерево гнулось, но терпело. Лес загнал его в болото, ива протянула ветку помощи. Ива, никогда больше не буду ломать тебя, вот мой тебе зарок до конца моих дней. Женское имя. Найду женщину с именем Ива и буду с ней счастлив. Скажу ей: спасите меня, я погружаюсь, опускаюсь… я тону. Сначала топор, потом болото – два ужаса было, третьего не миновать.
Одновременно он жалел соскальзывающие с ног сапоги и утешал себя тем, что это его добровольная жертва идолу трясины. Прекрасные новые резиновые сапоги зеленого цвета….
…или жизнь.
Со стоном он вполз на бугорок, под иву, и лег, прижавшись щекой к ее шершавому холодному стволу. Сапог остался у него только на левой ноге; другой канул безвозвратно.
Откупился всего лишь одним сапогом. Можно сказать – даром, если не принимать в расчет предстоящие ему неудобства пешего хода с необутой ногой.
Он стянул с нее мокрый, в коричневой жиже носок; стянул и сапог и вылил из него бурую воду. Теперь надо было сунуть руку в карман, достать спички, встать, собрать хворост, запалить костер – но на все это у Сергея Павловича уже не осталось сил. Глаза закрывались. Он заснул.
6Вскоре его разбудил чей-то голос вблизи. «Это Аня за мной пришла», – подумал он, сразу же вслед за тем поразившись нелепости своего предположения. Да и голос-то был несомненно мужской – правда, слабый и, скорее всего, старческий, но в то же время замечательно ясный.
– Сергей!
На пеньке, под бугорком, на котором росла ива и на котором, привалившись к ее стволу, забылся Сергей Павлович, сидел старичок преклонных лет – во всяком случае, не менее восьмидесяти. Белая борода, белые усы и волосы его сияли, что было особенно хорошо видно в уже наступивших сумерках. Под белыми бровями сияли и голубые глаза его.
– В трех соснах заблудился, радость моя? – доброжелательно улыбаясь, слабым и ясным своим голосом произнес он. Сергей Павлович ошеломленно на него смотрел. – Что значит – городской ты человек, – продолжал старичок. – В лесу тебе каждое дерево знак дает и какой стороны держаться указывает, а ты кругами бегал… И как бедный народ в городах ныне живет – ума не приложу! Одна грязь. Да и в деревне не лучше, ты прав, – кивнул он, хотя Сергей Павлович только собрался ему возразить, что в деревнях совсем не райское житье. – А ты, я вижу, намаялся, радость моя?
– Да ничего, – осторожно отвечал Сергей Павлович и стал подниматься на ноги.
– Посиди! – властной рукой указал ему белый старичок. – У нас с тобой еще разговор будет, а мне неудобно: ты и так со своего бугра на меня сверху глядишь.
– Я сойду, если хотите, – предложил Сергей Павлович, все еще пытаясь понять, кого послала ему судьба на исходе этого мучительного дня.
– Сиди и ничем себя не тревожь и ничего худого не думай. Я гляжу – правый-то сапог твой, Сереженька, в болоте, должно быть, утоп?
– В болоте, – кивнул Сергей Павлович и только сейчас почти с испугом сообразил, что старичок на пеньке каким-то образом узнал его имя. Больше того: возникла ни на чем не основанная, но тем не менее совершенно твердая уверенность, что старичок этот – человек потрясающей проницательности и великого ума, и он, Сергей Павлович Боголюбов, в сравнении с ним всего лишь испорченный, гадкий ребенок. Всю жизнь прошалил. А теперь у дедушки с белой бородой как на ладони – с бывшим молодым беспутством, бывшей женой, бывшими страстишками и бывшей всепоглощающей любовью…
– Слава Богу, что сам уцелел, радость моя. Идти, правда, будет тебе трудновато, но здесь недалеко, я тебе путь укажу.
– А я сапог жалел, – засмеялся Сергей Павлович и тут же безмерно удивился и своему смеху, и – главное – той радостной, счастливой приподнятости, беспричинно охватившей его. Душе легко стало. И он с любовью взглянул на светлое лицо чудесного старца.
Тот сказал:
– А ты в себя войди и из своей глубины сердечной мне ответь: что такое болото, в которое ты угодил?
– Я знаю, – не колеблясь, отозвался Сергей Павлович. – Это жизнь моя. Я сам собой замучился до отчаяния. Право, – дрогнувшим голосом произнес он, – иногда подумаешь, что уж скорей бы… Я не боюсь. Я врач, я смерть сколько раз видел…
– А из болота лез, – как бы между прочим отметил старичок, и Сергей Павлович почувствовал, что краснеет.
– В болоте уж очень противно, – признался он.
– Что хорошего! – охотно согласился милый дедушка. – Но отчаяние и уже тем более твое помышление руки на себя наложить – это хуже всякого болота. Это грех, радость моя. Ты только не думай, что я тебя учить собрался. Учить, Сереженька, любезное дело – все равно что камешки сверху бросать. Вот исполнять – трудно. Все равно что мешок с камнями в гору тащить. Я с людьми-то, батюшка ты мой, на моем веку мно-о-ого переговорил! Учить – так, чтобы прямо: делай, что тебе сказано, и все тут! – не учил, нет. Помогал, советовал, подсказывал, на умную мысль наводил – такое бывало. Но ведь при этом с меня самый первый спрос! Ты представь. Я, к примеру, говорю: в любви живите, а сам злобой помрачен; говорю: богатств себе на земле не стяжайте, а сам от жадности трясусь; говорю: чистоту блюдите, а сам блудом осквернен… Кто мне поверит?! Ты не читал, Сереженька, а зря… Сорок один годок отмерял, а главнейшую книгу в руках не держал.
Он укоризненно покачал головой.
Сергей Павлович хотел сказать, что у него главная книга «Справочник лечащего врача», но передумал и спросил:
– Это какую же?
– Будто не знаешь! – белый старичок нахмурился и стал старичком строгим. – Немощь духовная – беда вашего века. Все науки превзошли, а духом трудиться не желаете. Ладно. Коли не читал – послушай. – И слабым ясным своим голосом он медленно произнес: – Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, – продолжал он, и Сергей Павлович с печалью и восторгом ему внимал, – и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…
Вслед за последними его словами тотчас зазвенела объявшая темный лес тишина. Все было черно вокруг. Лишь старичка на пеньке отчетливо видел перед собой Сергей Павлович, и неверящим, но оробевшим сознанием отмечал исходящее от него и усиливающееся с приближением ночи сияние.
– И мне, убогому, – помолчав и сокрушенно вздохнув, сказал дивный старец, – иной раз так тяжко бывало оттого, что здесь, – легкой рукой он коснулся груди, – оскудевала любовь… И я думал тогда: если я любовью моей не могу все покрыть – и обиду, мне с умыслом нанесенную, и несправедливость, и ненависть, которую я, конечно же, чувствовал… А как не почувствуешь? Ведь не столб же я верстовой, а создание Божие, хотя и в немощах пребывающее… Если нет во мне сердца милующего, то, стало быть, и смысла во мне никакого нет. Вот где отчаяние! Я, радость моя, ночи напролет молился… много ночей!.. чтобы не иссякала во мне любовь, которая одна только животворит. Тебе, должно быть, сейчас меня понять трудно… Не готов ты.
– Почему же? – горячо опроверг Сергей Павлович. – Я понимаю.
– Дай то Бог! – привстав с пенька, старичок перекрестился. – И тем более, раз понимаешь… Отчаяние – небытие. Мрак непроглядный. Ты мир душевный хочешь приобрести? В ладу со своей совестью желаешь жить? Пострадай. Поплачь. Помучайся. Но не отчаивайся никогда. И помни, радость моя: ты рыдаешь вне – а есть дверь, куда войдешь и где все тебе облегчится.
– Какая дверь?! Где она?! – хотел было немедля узнать Сергей Павлович, но ответа не получил.
Он по-прежнему лежал, привалившись к стволу ивы. Его трясло от холода. В лесу была ночь, и Сергей Павлович напрасно пытался разглядеть пенек, на котором только что сидел мудрый старик.
Сон это был? Ах, Боже мой, какая разница, думал Сергей Павлович, поднимаясь на ноги и чувствуя, как при всяком резком движении отзывается болью его ставшее непослушным, затекшее, тяжелое тело.
Во сне ли, наяву – но это несомненно со мной было, и все происшедшее подтверждается хотя бы тем, что я думаю о двери, о которой он сказал и которую мне надо найти.
Глава вторая
У папы
1На следующий день Сергей Павлович собрал вещи, оставил Зиновию Германовичу на добрую память непочатую бутылку «Столичной» и досрочно покинул «Ключи». Цимбаларь пытался его удержать, указывая на прекрасную, мягкую осень и под страшной клятвой обещая, что впредь ни одна юбка не заставит его посягнуть на законный отдых милого соседа.
– Неужели из-за меня? – виновато бормотал старик. – В жизни себе не прощу!
И смотрел на Сергея Павловича преданными глазами провинившегося пса.
– Зина, – отвечал ему Сергей Павлович, – вы здесь ни сном ни духом. Мой телефон у вас есть, ваш – у меня. Наша встреча впереди. Тогда, может быть, я вам скажу…
Расписание сулило ближайший автобус через сорок минут. Час до железнодорожной станции, откуда на электричке три с половиной часа до Москвы. Здравствуй, папа, я приехал. Сергей Павлович закурил и не спеша двинулся в сторону шоссе. Я ему отвратителен – как его собственное отражение в зеркале по утрам после принятого накануне килограмма отравы…. Сто раз он проклял семя, миг зачатья и рожденье – за то, что обречен терпеть свое уподобленье. Макарцев, сочинение семь, опус три: «Отношения отца и сына Боголюбовых в свете учения Зигмунда Фрейда».
Он шел, склонив голову и нарочно загребая ногами палые листья, чтобы громким их шорохом утешить смущенное сердце.
Мудрый дедушка, о чем ты толковал мне вчера? Если любви в тебе нет, то все твои таланты никому не нужны, так он говорил… Еще о главной книге. Это Библия, тут всякий поймет. В руках держал, а читать не читал, он прав. Еще о двери. Но какая? Куда? В другую жизнь, что ли?!
Сергей Павлович с досадой бросил папиросу. В конце концов, белый мой старичок вполне мог оказаться всего лишь бредом моего подавленного угрозой отвратительной гибели сознания.
Он вышел на шоссе и встал на обочине возле будки, чье мрачное бетонное нутро напоминало пещеру первобытного человека.
Умение ждать без ропота и гнева, пропуская время сквозь себя, как воду через сито. О, я в высшей степени. В самой высшей. В наивысшей. Ждал счастья, чтобы взлететь, но вместо этого едва не захлебнулся в вонючем болоте. И в минуты, чуть было не ставшие для него последними, он вспомнил всю свою жизнь, родину малую с помойкой на заднем дворе и Родину Большую, каждое утро пробуждающую похмельный народ гимном, под звуки которого после Указа об упразднении слов теперь можно только мычать, картинку в своем букваре и Людмилу Донатовну, с пьяной мутью в глазах открывающую ему свои объятия. Сергей Павлович сплюнул. Какой ширины нужна ему дверь, чтобы протиснуться в другую жизнь с мешком мусора, накопленного за многие годы? С клочками искренности? Ошметками вранья? Обмылками похоти?
Повернувшись, он принялся высматривать автобус, которому пора было уже съезжать с ближайшего пригорка и между двух темно-зеленых стен леса сквозь серый день по черному асфальту катить сюда, чтобы забрать оставшееся в живых тело с трепещущей в нем душой.
– Уезжаете? – раздался рядом с ним женский голос.
Он взглянул через плечо – и мгновенно понял, как чувствует себя пойманный за руку начинающий воришка. В брюках, свитере, распахнутой курточке и ярком сине-красном платке на голове стояла позади него Аня.
– Я? Да… Вот… – пряча глаза, забормотал Сергей Павлович. – Пришлось. А вы? Вы тоже?
Тут он собрался с духом, овладел собой, своей речью и своими глазами и бесстрашно посмотрел Ане прямо в лицо.
Щеки только горели у него по-прежнему, и, как бы взглядом со стороны отметив неослабевающий накал пылающего на них румянца, Сергей Павлович сложил про себя правдоподобное объяснение. Всегда рысью, знаете ли. Привычка. И одежек многовато. Снаряжался под холод, а сегодня вон какая теплынь. Словно и не конец октября.
– Нет, – сказала она, – мне здесь еще десять дней.
Он переступил с ноги на ногу, поднял и снова опустил на землю сумку с вещами. Шейка тоненькая, как у девочки. Она и есть девочка. Лет двадцать. Он замер в двух шагах от трясины, на ровной поверхности которой медленно поднимались и опадали пузыри его подлой натуры. Милая девочка. Чистая девочка с длинным носиком и маленькой родинкой на левой щеке. Непорочна. Еще непорочна. Пока непорочна. Ничего худого, клянусь! Зачать с ней ребенка. Двадцать лет спустя убеленный сединой Сергей Павлович Боголюбов прогуливался по… в сопровождении высокого юноши, трогательно смирявшего ширину и скорость своего шага сообразно с медленной походкой утомленного прожитыми годами старика. Знакомьтесь, мой сын. Или дочь? Очаровательное создание, унаследовавшее от матери длинный носик, мягкие темные глаза и родинку на левой щеке.
И верность, и чистоту. Папочка, по-моему, тебе холодно. Ах, ах, милая дочка, милый сыночек, милая женушка. Открой, папа, это я. Вот так хрен! Незваный сын – хуже татарина.
– Десять дней, – выдавил, наконец, он. – Целая вечность. Тоска.
Она пожала плечами.
– Вовсе нет. «Ключи», конечно, гадость ужасная, но зато вокруг такая красота! Там, – кивком головы указала Аня, – по ту строну шоссе, старый дом в лесу. Ни окон, ни дверей, но печь в изразцах.
– Странно, что не ободрали. – Сочувствие угадал Сергей Павлович в ее глазах и, может быть, того хуже – жалость, и словно бы в отместку добавил: – У нас ведь обычай такой: пока не изгадим, душа не успокоится.
– А вон и автобус ваш едет, – нараспев сказала Аня. – Прощайте.
– Послушайте, – оглянувшись и увидев приближающийся автобус, торопливо проговорил Сергей Павлович. – Аня… Я должен перед вами извиниться.
Она молча смотрела на него.
Подъехал, кренясь набок и с треском распахивая дверцы. Битком набит и молчалив, словно снаряжен на похороны. Кого погребаем? А Россию, мать ее… Сергей Павлович поставил на ступеньку ногу, за чьей-то спиной в ватнике свободной рукой нашарил поручень и, подтянувшись, надавил плечом. «Счас рожу», – женским голосом хихикнул ватник. «Не волнуйся, я доктор», – сказал Сергей Павлович, пытаясь развернуться и увидеть Аню.
Когда, наконец, ему удалось встать лицом к захлопнувшимся дверцам, автобус уже тронулся, и перед разочарованным взором Сергея Павловича сначала проплыла похожая на пещеру бетонная будка, затем потянулись, сменяя друг друга, темно-зеленые шатры елей, почти сквозная березовая роща, озеро с тускло поблескивающей водой и россыпью серых изб вокруг. «Надо было остаться», – подумал он. Но, будучи спрошен собой: «Зачем?», вразумительного ответа представить не смог.
2В этот день он преимущественно ехал.
Расставшись с автобусом, полчаса спустя кинулся на штурм прибывшей к третьей платформе электрички и, как Зимний, взял ее почти без потерь, если не считать оттоптанной чьим-то богатырским сапогом ноги. Даже местечко на деревянной лавке удалось захватить ему, и теперь он сидел, имею по правую от себя руку дремлющего мужичка в кепке и в куртке с плешивым искусственным мехом на воротнике, по левую – грузную тетку с пустым рюкзаком на спине, а напротив – пожилую семейную пару (двух мышек, затеявших опасное путешествие) и мертвенно-бледного старика с бельмом, почти полностью закрывшим один его глаз.
Стук колес крупной дрожью отдавался в теле Сергея Павловича. На каждой остановке в вагон поначалу протискивались, а затем неким чудодейственным образом просачивались люди, на лицах которых еще бушевали отблески пережитой ими у дверей битвы. Вместе с прибывающим народом различные запахи наполняли воздух: табака, перегара, дешевых духов, пота, женских очищений, влажной одежды (на перегоне между двумя станциями хлестал ливень) и тайно испускаемых газов.
Сладкий запах Отечества.
«Куда ты несешься, Русь? – сквозь охватившую его приятную истому спрашивал Сергей Павлович у бегущей электрички. И слышал ответ грозный и честный: «В Москву, за колбасой».
«Погоди! – пытался вразумить свою загадочную страну Сергей Павлович, вполне познавший нищету московских прилавков и угрюмую злобу очередей. – Там хоть шаром покати. Другие времена настали!»
«Знаем, знаем, знаем, – враждебно отвечали ему колеса. – Для вас пусто, для нас густо. Нам хоть бы докторской кусок в наш русский тощенький мешок».
Мой вечно несытый народ.
– А все он, сука пятнистая. Сюда вильнет, туда вильнет. И рыбку съесть, и на хрен сесть. Эту партию сраную давно надо было раскассировать, а после того первым делом – мумию на свалку.
– Его надо, как Гришку Отрепьева – в пушку зарядить и жахнуть им в белый свет.
– Моровая язва начнется.
– Да ворье одно! Кузьмич первый вор, его Гдлян обличил.
Мышка-муж зарделся, обвел соседей напротив ищущим взглядом и остановил свой выбор на Сергее Павловиче.
– Как можно! – гневно пискнул он, а его подруга кивнула. – Ничего святого. Все достижения, все! В одну кучу. На Владимира Ильича замахнулись!
Сергей Павлович вздохнул и поежился. Старик скосил бельмо на мышку.
– Бог ума не дал – сиди тихо, не урчи.
– Наглость, – вскипел муж и теперь уже как на постыдно дрогнувшего соратника взглянул на Сергея Павловича, призывая его немедля искупить вину совместным отпором.
– Коля, умоляю, – под локоток взяла его жена. – Не время и не место.
– Не райком, конечно, – согласился старик. И зрячий глаз его, и бельмо источали презрение. Затем он вбуровил свой голубой циклопический глаз в переносицу Сергея Павловича и с жестокой усмешкой на бледном лице объявил, что гаденышей давил и в зоне. – Вот так, – показал старик, крутанув будто вырезанным из железа ногтем большого пальца правой руки по корявой ладони левой.
– Тайны Кремля! Все мужья Раисы Горбачевой! Из надежных источников!
– Ну да, – хрустнув челюстями, длинно зевнула соседка Сергея Павловича. – Источники. Свечку держали.
Все перемешалось в России и стало действительно непостижно уму. Взять хотя бы эту электричку, а также другие, со свистом Соловья-разбойника проносящиеся мимо. По нынешним временам им полагалось бы ржаветь в своих стойлах или валяться под насыпью, пустые глазницы уставив в небо. Но бегут из последних сил. Чахнущее государство с артериальным давлением, близким к нулю, костяным пальцем грозит мне со смертного одра: служи, сукин сын! Труд, делающий человека свободным, есть дело чести, доблести и геройства. Отстань.
Околевай с миром. Инстинкт службы сходит на нет, а жажда жизни гонит за колбасой. Хеопс построил пирамиду, а советская власть – трехсотмиллионную очередь. Эй, эй! что за гнида там впереди всех лезет?! Инвалид войны? Катись со своим удостоверением, недобиток! Дайте пожрать хоть чечевичной похлебки, и я буду ваш до гроба, в чем перед лицом товарищей торжественно клянусь и моей собственноручной подписью подтверждаю: Мыриков, победитель социалистического соревнования.
Есть ли что-либо более несовместимое, чем все это (и Сергей Павлович обвел мысленным взглядом плотную массу ближних и дальних своих спутников и соотечественников) – и представший перед ним в лесу белый старичок с его странными словами? Дорогая моя Отчизна немедля отправит старца куда подальше, как очередь – инвалида войны.
Но между тем и в себе самом, на дне души, отмечал Сергей Павлович глухое раздражение, несомненно направленное против нежданного собеседника и в некотором роде обличителя. Теперь ему за улыбку и беспричинный восторг свой было неловко – так, будто он сморозил глупость и в общем тяжелом молчании один только над ней смеялся.
Одновременно он стыдился своего раздражения, сознавая, но не желая и даже боясь признать, что случившееся с ним было чудом, незаслуженным даром небес, первой за всю его жизнь и, вероятно, последней милостью судьбы.
Нельзя же в конце концов считать эту милость второй, отводя первое место явлению Людмилы Донатовны и длинной череде проведенных с нею страстных ночей. Бешеный приступ любовной горячки, угаснувшей с треском и чадом.
«Бред!» – пристукнул он кулаком о колено и враждебным взглядом ответил на удивленно вскинувшиеся бровки мышки-мужа. Тот, в свою очередь, недобро на него посмотрел. «Ерунда и бред!» – в два удара попытался Сергей Павлович отсечь от себя лес, болото, старичка-светлячка, Людмилу Донатовну и неведомо почему оказавшуюся в том же ряду Аню, сохранив, однако, для будущих встреч Зиновия Германовича и намеченный с ним поход в баню.
Тотчас, правда, возник вопрос о причинах его побега из «Ключей» – но электричка уже вплывала в Москву.
Из вагона Сергей Павлович наддал московской рысью по самому краю платформы, нырнул в метро, вприпрыжку сбежал по эскалатору, казенным голосом приговаривая: «Стойте справа, проходите слева», и, услышав гул накатывающего из тоннеля поезда, прибавил в скорости и успел проскочить между двумя сдвигающимися створками, придержав одну своевременно поставленной ногой.
И здесь набито было битком.
Граждане, послушайте меня… Откуда вы повылазили в этот еще далекий от завершения трудового дня час? Отчего вы мечетесь под землей из конца в конец угрюмого города? Что ищете в далеких от ваших панельных трущоб торговых точках? Что кинули в родных домах с коврами на стенах и дерьмом в лифтах? Напрасные вопросы. По грубому принуждению слившись в единое целое с телами случайных попутчиков, притиснутый ими к дверям, пронесся во мраке (свет погас) до следующей станции, вылетел пробкой, ворвался во главе нового приступа и в несравненно более выгодной позиции, два перегона ухитрившись продремать лошадиным способом, доехал до пересадки. Продрался к выходу. Спать не надо! Толчок в спину. Злобный женский кулак. За счастье не быть ее мужем все прощаю. Обернувшись, увидел прелестное девичье лицо. Мой нежный и ласковый зверь. Затем, перемахивая через ступеньки, коротеньким эскалатором вверх – но всего лишь для того, чтобы произнести тихое проклятье вслед красным огням уходящего в темноту поезда. Страшные часы метрополитена показывали неумолимо убывающую жизнь. Смертельным шагом идет по мне время. Куда бегу? Зачем живу?
Через три остановки на четвертой, из первого вагона круто направо на лестницу, там налево, потом снова направо – и, едва высунув голову из-под земли, увидел подкатывающий к остановке троллейбус. Ноги в руки. Негры, учитесь. О-о, где мое дыхание! Экстрасистола. Сердце лопнет. Смерть настигла его на бегу. Еще немного, еще чуть-чуть, я так давно не видел папу! Да пройдите же вы вперед, бараны, видите, человек висит. О, стадо бесчувственное, бессмысленное, бессердечное! Родина, дай нам больше троллейбусов. Не маршрут, а кремлевская стена с прахом пламенных революционеров. Один судил врагов народа, другой хрестоматийно упал в голодный обморок, третий велел покончить с царем, царицей, царевнами и царевичем. Троллейбус, отвори мне дверь, я приехал.
Сергей Павлович спрыгнул с подножки.
Перед ним, в овраге, труба заглатывала убитую городом речку, слева тянулся забор кооперативного гаража, а справа под номером 23, фасадом на улицу стоял серый дом в девять этажей и шесть подъездов. Первый подъезд, седьмой этаж, квартира 27.
Крупная крыса неторопливо вышла навстречу, едва Сергей Павлович открыл дверь. Он отпрянул. На ходу повернув в его сторону острую морду, она мгновенно и цепко осмотрела Сергея Павловича, отметила нерешительно отведенную им для удара ногу и, тяжело спустившись по ступенькам, скрылась в дыре под крыльцом. Длинный хвост уполз вслед за ней.
Ему показалось, что она заглянула ему прямо в глаза.
«Пасюк проклятый», – кривясь, пробормотал Сергей Павлович и двинулся к лифту.
Снимаю угол в доме крысы и шакала.
Скрипя, лифт потащил его вверх.
Давняя идея: при падении лифта подпрыгнуть в ту самую секунду, когда он ударится о фундамент. Как-нибудь попробовать.
На пороге отцовской квартиры Сергей Павлович застыл в скоротечной борьбе с нахлынувшем вдруг на него желанием бежать отсюда куда глаза глядят – хотя бы в те же «Ключи», к деликатнейшему Зиновию Германовичу, или к другу Макарцеву, или… Он горько поразился своему одиночеству.
За дверью послышалась ему чья-то запинающаяся поступь в сопровождении мерных слоноподобных шагов. Затем проволокли стул, звякнули, брякнули, и после мгновения глубокой тишины потрясли папину квартирку нестройным хором трех голосов: двух мужских и одного женского.
И баба с ними.
Вздохнув, он надавил кнопку звонка.
– Спроси: кто? – скорее угадал, чем расслышал Сергей Павлович приглушенную скороговорку соседа-шакала, по паспорту – Бертольда Денисовича Носовца. Папа послушно повторил:
– Кто… там?
Принял не менее трехсот, определил Сергей Павлович и сказал:
– Это я.
Папа решил поиграть:
– «Я» – это кто? «Я» имеет право говорить о себе человек более или менее известный… личность! А когда всякий болван сообщает о себе, что он – это «я», у меня тотчас возникает позыв послать его куда подальше.
Сергей Павлович стукнул кулаком в дверь.
– Открывай быстрее. У меня мочевой пузырь лопнет.
– Открой ему, – крикнул Бертольд.
Замок щелкнул, дверь отворилась, и мимо отца, картинно раскинувшего руки, Сергей Павлович кинулся в уборную, по пути успев обнаружить на кухне кроме Бертольда еще и красавицу мощного телосложения, сияющую юным румянцем.
– Сынок, не намочи штанишки! – с отеческой заботой вслед ему проговорил Павел Петрович.
Пока Сергей Павлович стоял над унитазом, на кухне разлили, выпили и закусили.
– Явился не запылился, – жуя, бормотал Павел Петрович. Проглотив, он отметил: – Приличная колбаска, а, Берт?
– Ничего особенного, – небрежно отозвался сосед. – Мне вчера финскую принесли. Это вещь.
– Ну так тащи! – воскликнул папа, забыв, с кем имеет дело.
– Перебьешься, – процедил Бертольд.
– Люсенька, – скорбно сказал Павел Петрович, – ваш приятель и мой сосед – отъявленный эгоцентрист, попросту же говоря – жлоб.
– Нищим не подаю, ты прав, – хладнокровно отразил Бертольд и потянулся к бутылке. – Люська, давай рюмку.
Странно, что папа стерпел «нищего» – да еще при деве румяной и толстой, перед которой без всякого сомнения выхаживал этаким гогольком и напускал на себя усталую важность знаменитого журналиста. Седина в бороду, а гадкий бесенок – в ребро. Старички-бодрячки. Но далеко ему до железного Зиновия, хотя тот и старше на девять лет. Папа изношен. А известно ли в любимой прогрессивным населением газете «Московская жизнь», что благородные седины Боголюбова-отца и пышным бантом повязанный на безнадежно старой шее шелковый галстук скрывают бытового пьяницу? Странный вопрос. Будто бы не приводил я в чувство с помощью нашатыря и ледяного душа рухнувших под стол певцов перестройки из папиной редакции.
Иногда, особенно по утрам, столкнувшись с отцом на пороге ванной или на кухне, Сергей Павлович вдруг обнаруживал в себе трудно определимое чувство. Ни в коем случае нельзя было назвать его любовью – но в то же время невозможно было отрицать наличия в нем сердечной теплоты; вряд ли это была всего лишь жалость – однако синенькие мешочки под глазами Павла Петровича, склеротический румянец и запавший без вставных челюстей рот вызывали у Сергея Павловича желание приобнять папу за плечи, притиснуть к себе и сказать, что не худо бы ему поберечь свое здоровье; и уж наверное был тут совсем ни при чем голос крови, который за долгие годы, проведенные в отдельной от папы жизни, ни единым звуком не потревожил душу Сергея Павловича, – хотя в последнее время с потрясением естествопытателя, нечаянно обнаружившего нерасторжимую связь двух прежде казавшихся чужими особей, он находил в себе несомненные признаки кровного родства: как в очертании лица, линиях бровей, носа и подбородка, так и в появившейся у него привычке, заглядывая в зеркало или надевая куртку, наподобие папы глупо приоткрывать рот. Скорее всего, нечто похожее по отношению к сыну испытывал и Павел Петрович. Иначе с какой стати пустил он его под свой кров и терпел, несмотря на явные неудобства совместного обитания. Говоря яснее и короче, в этой причудливой смеси из едва теплящихся человеческих чувств преобладало сознание обоюдной вины, о которой Сергей Павлович молчал, а Павел Петрович проговорился лишь однажды, будучи в сильном подпитии и предварительно обложив сына и даже указав ему на дверь неверной рукой: «А все же виноват я перед тобой, Сережка!»
На следующее утро, проснувшись, он объявил сыну, что тот ему надоел смертельно.
– А это правда ваш сын? – спросила румяная Люся, стрельнув в Сергея Павловича голубыми глазами.
– Увы! – ответил ей Павел Петрович, отбрасывая ладонью со лба седую прядь. – Создав меня, природа на нем отдохнула. Закон, Люсенька. Вспомните хотя бы малоудачных детей Льва Николаевича Толстого.