Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Я-то знаю, что он не своей смертью умер! Знаю, что они его, – тут папа опять перегнулся через стол и, дыша в лицо Сергея Павловича запахом только что выпитой водки, шепнул страшное слово, – расстреляли! А они мне, его сыну, лгут! Ты понимаешь?! Но объявить им, что я знаю, я не могу! Ты понимаешь?! Что я скажу? Подлые хари, уж если вы его убили, то так и сообщите: Петр Иванович Боголюбов расстрелян без суда и следствия по приговору нашей бандитской «тройки». Это я им должен был сказать?! А?! Это?! – с шепота Павел Петрович сорвался на крик и быстро и густо побагровел, вызвав у Сергея Павловича мысль о подскочившем у папы давлении, вслед за которым может запросто последовать инсульт. – Погоди! – остановил папа Сергея Павловича, определив, должно быть, по выражению лица сына, что тот собрался преподать ему медицинский совет. – Сто раз тебе говорил: я твоим пациентом не был и быть не собираюсь! Ты ответь: как, по-твоему, я должен был тогда поступить?
С этими словами Павел Петрович упал на стул, не сводя, однако, с сына требовательно-вопрошающего взгляда. Сергей Павлович пожал плечами. Откуда ему знать. Задним числом все умны. Хотя сеть красноватых прожилок на белках папиных глаз, цвет его лица и мелко подрагивающий подбородок ему явно не нравились.
– Быть может, – осторожно выбирая слова, произнес наконец он, – они привыкли, что у них никто никогда ни о чем не спрашивал… И уж тем более – не требовал.
– Ага, – подхватил папа, – эта контора, будь она трижды проклята, по-твоему, вроде магазина. Идешь и требуешь жалобную книгу. Тебе ее и в магазине-то не всегда дадут, а уж здесь… Я, знаешь ли, не Ирина Бугримова, чтобы свою голову засовывать в пасть льву. Этот капитан белобрысый в окошке… я его как сейчас вижу… Ему только кнопку нажать – и меня, как пылинку! Фф-у, – дунул папа, выпятив губы, – и нету! И тогда уже твой бы настал черед ходить на Лубянку за справкой!
Внимая Павлу Петровичу и с невольной усмешкой наблюдая за тем, как он вытягивал шею (изображая дрессировщицу, вкладывающую отважную голову в широко и страшно разомкнутые челюсти царя зверей), страдальчески морщил лоб, хмуро сдвигал брови и препотешно вытягивал губы, Сергей Павлович вдруг понял, что папу никогда не покидает подавленное чувство страха. Папа, кажется, всегда боялся темных подъездов и терпеть не мог перебегающих дорогу кошек, тем более черных. Но смешные житейские слабости и причуды были, наверное, всего лишь отголосками некогда пережитого папой ужаса, далеким эхом его отчаяния и слабым отражением воздетых к небу его бессильных кулачков. У знакомых Сергея Павловича был пятилетний мальчик, Сашенька, в младенчестве насмерть перепуганный пронзительным ревом накатывавшего из тоннеля метро поезда и с тех пор утративший дар речи. Так и папа, несчастный, затравленный, паршивый волчонок с острым позвоночником, выпирающими ребрами и клочьями вылезающей шерстью – он напрасно пытался понять, кому было нужно, чтобы у него отняли отца, похитили мать, лишили отчего дома и выбросили на улицу, где он должен был или выжить, или умереть. Он выл и ползал на брюхе – а навстречу ему катило огромное, жуткое железное чудовище с пятном ослепительного света во лбу, которое, не ведая жалости, давило, мяло и кромсало всех, кто оказывался у него на пути. Неведомым образом папа сумел увернуться. Но уцелевший по слепой прихоти судьбы или по случайному недосмотру тех, у кого вместе с отцом и матерью он был записан в книге обреченных на смерть, папа всю жизнь так и не смог до конца поверить в свое избавление и всю жизнь с потаенной дрожью в сердце ожидал, что о нем вспомнят и за ним придут.
Чтобы внушить папе толику бодрости и побудить его к действию, Сергей Павлович заметил, что ныне времена совсем другие, не тридцать седьмой, слава Богу, год и людей так просто не сажают и тем более – не казнят. Сейчас можно совершенно ничего не опасаясь явиться на Лубянку и потребовать дело своего репрессированного родственника. Они не имеют права отказать. Сергей Павлович прибавил, что собственными глазами читал и не где-нибудь, а именно в «Московской жизни» об одном человеке, после долгих проволочек получившем дело своего расстрелянного отца и в последнем из трех томов, в приклеенном к обложке конверте обнаружившем все письма, которые он когда-то писал ему – давно уже мертвому. Помимо жестокости, с незапамятных пор ставшей неотъемлемой частью нашей жизни, в этой истории есть некая запредельная, способная довести до самоубийства тоска, несомненно имеющая своим истоком конверт, куда младший лейтенант женского пола проворными пальчиками складывала письма, не думая при этом ни о мальчике, который повзрослел, так и не дождавшись ответной вести, ни об отце, кому – покуда он был еще жив – лютейшей из пыток была мысль о сыне, оставшемся один на один с судьбой, ни, тем более, о вечности, в которую суждено уйти и ей.
Статья об этом человеке была как раз в номере, где у папы напечатана беседа с Николаем Шмелевым о необходимости незамедлительно учредить в качестве второй валюты твердый рубль и прочих мерах по спасению погибающей экономики… Очень интересно. Папа подозрительно глянул на Сергея Павловича и, не обнаружив тайного жала ни во взгляде его, ни в общем выражении лица, хмуро улыбнулся.
– Им бы, – кивнул он на потолок, – так и делать, как Николай Петрович предлагает. Да куда там! Просрут Россию.
И там же, кстати, была еще статья, подписанная какой-то чудной фамилией – не то Южный, не то Снежный, не то, кажется, Медовый… псевдоним, что ли?..
– Да какой псевдоним! Полукровок, – процедил Павел Петрович.
…о нарушении прав верующих в Кирове. Боголюбов-сын автора-полукровку похвалил.
– Лихой парень! Он даже секретарю обкома ввалил.
– Секретарям обкома сейчас только ленивый шершавого не вставляет. Он бы раньше попробовал! Не-ет, он им раньше, небось, ко всем их красным дням публяцистику, – с издевкой произнес папа, – исполнял. Или какие-нибудь проблемы социалистического развития обсасывал. Или очерки строчил о передовиках производства. Под рубрику «Наши маяки». – Павел Петрович поджал губы в гадливой усмешке. – Я эту всю публику как облупленную… У них за душой никогда ничего не было и нет. Одна конъюнктура.
Сергей Павлович не без усилия подавил в себе естественный вопрос, какого рода чистописанием занято было все эти долгие годы папино перо. О чем скрипело оно, кому служило и что воспевало? Вместо этого он обратил внимание Павла Петровича как человека по своей профессии политического… Папа немедля опротестовал, объявив, что в душе был и остается художником.
– Ты понял?! – внушительно спросил он, преувеличенно-твердыми движениями наливая, выпивая и закусывая датской постылой ветчинкой. – Газета – эт-то, Сережка, мое несчастье. Глубочайшее несчастье моей жизни!
Но все-таки, гнул Сергей Павлович. Столько лет. Громадный опыт. Умение прочесть иероглиф события. А посему вот вопрос, с которым профан повергается ниц пред искушенным царедворцем: следует ли рассматривать появление двух этих статей – о гражданине, в конце концов принудившем министерство пыток выдать ему тайное собрание доносов и допросов, погубивших его отца, и о правах верующего народа, которые в советской державе существовали исключительно в качестве филькиной грамоты, – всего лишь как очередную случайность нашего смутного времени или же как обнадеживающий знак пусть медленных, но неотвратимых перемен?
Павел Петрович подцепил вилкой еще один кусочек ветчины и даже поднес его ко рту, однако после недолгого колебания отправил назад, в консервную банку.
– Не хочется, – понурив голову, глубоко вздохнул он. – Ничего мне, Сережка, не хочется! И отвечать мне тебе тоже не хочется. Ведь твой вопрос о другом. – Пьяным умным взором папа прожег сына. Сергей Павлович покраснел. – Вот-вот, – удовлетворенно кивнул Павел Петрович. – Стыдно стало. А не лукавь! Не крути! Не играй со мной в поддавки! Не люблю!
Прямо спроси: пойдешь на Лубянку или нет? И я тебе как на духу отвечу: не пойду! Потому что я зна-аю… И ты с ними, Сережка, не шути! – Указательным пальцем правой руки он строго повел справа налево, затем слева направо и, совершив это движение еще пару раз, с тупым упорством повторил: – Не шути. С ними шутки плохи. Они в одночасье возьмут и всю эту говорильню – съезды, газетки, митинги… у нас возле конторы ну прямо Гайд-парк какой-то, ей-Богу! с утра до вечера… и прихлопнут. А кто высовывался, кто глотку драл, кто за каких-то, мать их, крымских татар усирался, или за этих… ну как там… ага! за униатов… или вот за реабилитацию невинных жертв… а-а, скажут, Боголюбовы, вы с вашего родственника делом желали познакомиться? Пожалте! Лет пять вам для этого хватит?!
Сергей Павлович попытался подавить улыбку, но она, проклятая, неудержимо наползала на губы и сообщала – он чувствовал – едкую насмешливость взгляду, что запросто могло вызвать приступ сильнейшего гнева у папы, почти прикончившего бутылку. Он закашлялся и опустил глаза.
– Горло промочить уже не предлагаю, – объявил Павел Петрович, мгновенно определив, что остались какие-нибудь сто граммов, и столь же мгновенно приняв решение употребить их лично и по возможности быстро. – Источник иссякает, жажда возрастает, дельных предложений нет.
Он вслух подумал о Бертольде, но на сей раз с достойной твердостью пресек на корню саму идею. Никаких одолжений. И ныне, и присно, и до конца наших дней. Аминь. На строго деловой основе. Век коммерции громко стучится в наши двери. Костяшками пальцев папа постучал по столу, изображая властный приход новых веяний. Тук-тук. Вместо плана-бюрократа грядет рынок-пират. Добро пожаловать в страну дураков!
– Вот если бы письмо у нас какое-нибудь было.
Сергей Павлович осторожно взглянул на отца.
Павел Петрович стукнул еще раз и вскинул голову с седой редеющей шевелюрой.
– Письмо? Зачем? Куда?
– Ах, черт! – хлопнул себя по лбу забывчивый сын. – Мне, пап, еще вчера Витька Макарцев банку горчицы достал. Она тебе к ветчинке как раз… – Кинувшись к холодильнику, он извлек из его заросших льдом пустых недр банку с жестяной крышкой и, предъявив ее Павлу Петровичу, сообщил, что это не какая-то там французская, которая даже крохотной слезинки не выжмет из глаз, а наша, родная, забористая, от которой зарыдает даже мертвый. Ловко вскрыв банку, Сергей Павлович первым делом поднес ее к носу, понюхал и потряс головой. – До мозжечка пробирает…
Вслед за тем собственными руками он налил папе рюмку, густо намазал ярко-желтой горчицей бледно-розовую ветчину и, ощущая себя врачом-убийцей, призвал Павла Петровича выпить и закусить. Тот хватил – и некоторое время сидел с открытым ртом и выпученными глазами.
– Крепка, – с уважением прохрипел наконец он. – Ох, крепка советская власть!
– А письмо, – присев с ним рядом, зашептал Сергей Павлович, – оно, пап, позарез. Я узнавал: с ним быстрей. Ну, конечно, не от «Скорой помощи», кому она нужна на Лубянке, наша «Скорая», у них свое медобслуживание, да и вообще: кто мы такие в их глазах? А вот, пап, если от газеты, да еще от «Московской жизни» – тут, пап, отношение будет совсем другое!
– Ты это к чему все?! – Папа крикнул и собрался встать, но Сергей Павлович мягко удержал его за руку.
– У тебя же с Грызловым Романом Владимировичем хорошие отношения? Да ведь ты мне сам сколько раз говорил, что вы с ним сто лет друг друга знаете. И в баню вместе хаживали – помнишь, ты говорил? Еще какой-то контр-адмирал с вами ходил, а парились вы в мотеле, на Минском, ты еще жаловался, что эта баня тебе не по карману…
– Не по карману, – подтвердил папа, нахмурясь. – Там что ни шаг, то червонец. Веник – червонец, кружка пива – червонец… И за вход несусветные деньги. Роме плевать, он на товарище Ленине целое состояние сколотил, а у контр-адмирала получка – во! – и Павел Петрович широко раздвинул руки, изображая размер денежного довольствия, которым наделило контр-адмирала пекущееся о нем государство. – А у меня – во! – И он оставил между ладонями крошечное пространство, символизирующее ничтожную оценку его неустанных трудов. – Господская баня. – Папа хихикнул. – Я, ты знаешь, все ждал, когда голые девки появятся. Я лично был бы не против, но, с другой стороны, девка – не веник, от нее червонцем не отделаешься.
– Ну вот видишь, – быстро проговорил Сергей Павлович, не позволяя папе разгуляться с воспоминаниями и размышлениями, – вы с ним почти родня. Он тебе не откажет. И мы, пап, туда пойдем не только с нашим заявлением – просим-де дать возможность и так далее, но еще и с письмом! От газеты! От «Московской жизни»!
Павел Петрович глядел остолбенело. Не давая ему передышки, младший Боголюбов, его сын, опять принялся шептать – теперь уже о том, что дело Петра Ивановича имеет первостепенное значение для них, Боголюбовых, ибо наше молчание вполне может быть истолковано как согласие с хладнокровным убийством деда и глубочайшее равнодушие к его судьбе. Если мертвые молчат, то говорить за них обязаны живые! Кто выступит за него ходатаем здесь, на земле? Кто молвит о нем слово правды? Кто успокоит его душу, безмерно опечаленную мыслью о безразличии и даже предательстве кровно-близких ему людей?
Более того. Неисполненный нравственный долг перед Петром Ивановичем есть, в конце концов, сугубо личное дело сына и внука.
Желают они отречься…
При слове «отречься» папа недовольно заерзал на стуле и попытался встать, но твердой рукой Сергей Павлович его удержал. Теперь он вроде бы угадал уязвимое место в упорном папином нежелании вступать в какое-либо общение с карательной системой – и расчетливо бил в него увесистым тараном и гремел, перейдя с вкрадчивого шепота на полногласное звучание. В маленькой папиной кухне заурядный баритон Сергея Павловича вдруг приобрел церковную торжественность.
…тогда вечный лед да будет им уделом! Данте, «Ад», песнь не помню какая, давно читал…
Красочно изображены страдания вмороженных в лед негодяев, предавших своих родных.
С видом полного безразличия Павел Петрович потянулся к бутылке.
– Всем нравится перевод Лозинского, – хладнокровно заметил он и выпил. – А мне нет. Ибо точность принесена здесь в жертву красоте. А это значит, – наставительно молвил папа, – что переводчик собственноручно уничтожил смысл подлинника.
Сергей Павлович встревожился и понял, что надо спешить.
Вдумаемся – за что был погублен Петр Иванович? За свою веру? Да! За непоколебимую верность священническому долгу? Да! Но также и за бесповоротный отказ открыть известную ему тайну Завещания Патриарха! Почему – спросим себя – шла такая остервенелая охота за патриаршим Завещанием? Не дураки были большевики, чтобы выпытывать (в прямом и переносном смысле) у Петра Ивановича содержание и местонахождение документа сугубо частного значения – вроде того, к примеру, как следует распорядиться личным имуществом Предстоятеля Православной российской церкви. Да и Петр Иванович не пошел бы на верную гибель и не стал бы подвергать смертельной угрозе жену и сына из-за подобного пустяка. Желаете изъять скарб Патриарха, сказал бы он с презрением, – берите и владейте!
Но он не сказал и был за это убит.
Стало быть, Завещание представляло и, надо полагать, по сей день представляет общественный интерес, а главное, было опасно для власти. Вот почему следует попытаться…
Внимавший Сергею Павловичу с примерным прилежанием папа вдруг вскинул обе руки и сложил их перед собой андреевским крестом, как бы запрещая сыну оглашать окончательный вывод.
– Уволь! – старым вороном хрипло прокричал он и, будто ворон, уставил в сына недобрый взгляд карих глаз. – Я в некотором смысле человек государственный, а в нашем советском Отечестве церковь от государства отделена. И я от нее отделен раз и навсегда! И ты сам не дури, – уже как отец, заботящийся о любимом, но непутевом сыне, сказал папа. – Не лезь в эти поповские бредни! Какая, к херам, тайна?! Нет таких тайн, которыми бы не владели большевики! Я вполне серьезно… У них церковь всегда была вот где! – и Павел Петрович продемонстрировал Сергею Павловичу свой крепко сжатый кулак. – А все эти завещания… Ну да, главный поп Тихон писал завещание, оно опубликовано. Что же он, еще одно накатал? А года за два перед этим он покаянное письмо писал, чтобы его не судили. Не лезь! – снова предостерег папа. – Темный лес, я тебе точно говорю. И потом… – он покосился на дверь, затем на окно и, поманив Сергея Павловича поближе, зашептал ему чуть ли не в ухо, – …они… эти все попы нынешние… да и прошлые тоже… они, Сережка, все поголовно с Лубянкой связаны! Николай, отца брат, он их пачками вербовал!
Младший Боголюбов молча кивал.
И белый старичок, так хорошо говоривший с ним осенним вечером на краю болотца, в котором Сергей Павлович едва не отдал Богу душу, и дед Петр Иванович несомненно были глубоко уязвлены оскорбительными утверждениями папы.
В состоянии ли он хотя бы в малейшей степени обосновать их какими-либо достоверными свидетельствами, документами, сообщениями? Расположен ли он к восприятию величайшего многообразия жизни и предполагает ли в людях не только своекорыстие, но и жертвенность? По силам ли его душе вместить в себя помимо непредвзятости еще и милосердие? Отчего он едва вспоминает о родном отце, священнике, с достоинством веры и чести отвергшем все посулы власти?
Не ведая правды, не зная стыда, напраслину папа возводит всегда.
Павел Петрович высокомерно глянул на сына.
– Я все-таки в газете всю жизнь… Ты клизмами зарабатываешь, а я информацией. Молчи! Молчи, не рассуждай и меня слушай. И главное, не лезь куда не надо. Башку проломят. – Он выдавил из бутылки еще на полрюмки и с чувством кивнул ей: – Прощай, моя голубка.
– Ты деда хотя бы раз помянул, – перестав надеяться на письмо из «Московской жизни», безжалостно укорил его Сергей Павлович.
Папа выпил, не дрогнув.
– А откуда тебе известно, – с важностью промолвил затем он, занюхав водку коркой черного хлеба, – что здесь, – и папа указал на левый лацкан своего пиджака, – память о моем отце и твоем деде поросла, так сказать, травой забвения? Ты ошибаешься, мой друг. Я все помню и, выпивая, всякий раз слагаю ему в сердце моем вечную память. – При этих словах подбородок у него дрогнул, губы скривились, и он закрыл глаза ладонью. – Хотя не следовало ему приносить в жертву нас с матерью…
– Папа! – воскликнул Сергей Павлович, кляня себя за бесчувственность. – Я о нем очень мало знаю, о Петре Ивановиче, но я уверен, что он был замечательный человек. И, может быть, даже великий… Папа! – умоляюще прибавил он и своей рукой отвел руку Павла Петровича от его лица. – Я туда сам пойду. Ты не ходи. Ты письмо… Папа!
Павел Петрович встал и твердым шагом, молча вышел из кухни.
3На сон грядущий Сергей Павлович читал теперь не «Московскую жизнь», а Новый Завет, который он купил в Загорске, в книжной лавке Троице-Сергиевой лавры, куда ездил несколькими днями спустя по возвращении из «Ключей».
Собственно говоря, он отправился туда именно за Новым Заветом, почему-то решив, что в Лавре купит его наверняка. И белый старичок уже не будет с глубокой укоризной говорить ему, что вот-де, Сереженька, сорок один год ты прожил, а главнейшей книги в руках не держал.
Друг Макарцев, узнав о предпринятой Сергеем Павловичем поездке, с усмешкой заметил, что припадок благочестивости лишил доктора Боголюбова присущей ему рассудительности. Ибо в наше время раздобыть в Москве эту книжечку – нечего делать. Раньше, мой милый, надо было падать в ножки пучеглазому Сашке Андрусенкову из Московской Патриархии или звонить Володьке Якубовичу, который за приличную мзду мог приволочь все что угодно – от «Майн кампф» до «Камасутры». Теперь же какой-нибудь румяный американский дядя в черном костюме будет счастлив подарить тебе Евангелие и тем самым спасти еще одну темную русскую душу. Сергей Павлович отмахнулся. Быстрый разумом Макарцев тотчас уловил смысл его жеста, означавшего, что на святынях не экономим. Браво. Через тысячу лет после принятия Русью христианства блудный сын, доктор Боголюбов, решил обратиться в веру отцов. Приложившись к мощам преподобного Сергия, он ощутил…
– Иди к черту, – обозлился Сергей Павлович.
Тайная правда была, между тем, в словах Макарцева, пусть даже облеченная им в шутовской наряд. Ибо Сергей Павлович, воскресным утром оказавшись в Лавре, пережил мгновенное острое чувство, отчасти похожее на воспоминание детства, когда сквозь дымку времени вдруг проступает и сжимает сердце бесконечной любовью и грустью что-то безмерно дорогое и, казалось, навсегда утерянное. Будто бы он некогда уже был здесь – хотя на самом деле явился сюда впервые. Будто бы все вокруг было ему давно знакомо – и врата с живописными картинами на стенах, и узкая, спускающаяся чуть вниз и вправо площадь, с обеих сторон стиснутая храмами и завершающаяся тоже храмом, белокаменным, с золотым куполом, и высоченная колокольня, и опоясывающая монастырь мощная стена с внутренним ходом по ней… И будто бы он уже входил в белокаменный храм и под взглядом Богоматери, на руках у которой прямо сидел Младенец, в безмолвной очереди медленно продвигался к серебряному, дивно изукрашенному гробу, дабы сначала опуститься перед ним на колени, а затем благоговейно коснуться губами его зацелованной крышки. Но если уже бывавший в Лавре и молившийся у мощей преподобного Сергия незримый Сергей Павлович безо всякого стеснения земным поклоном кланялся святым останкам, касаясь лбом постеленного у основания раки вытертого коврика, и, поднявшись, трижды прикладывался к крышке, то Сергей Павлович из плоти и крови мог лишь со стороны наблюдать за своим призрачным двойником, испытывая при этом угнетающее чувство неловкости, стыда и смущения. Чтобы взрослый, неглупый, образованный человек… И на колени. И целовать гроб с костями, которым исполнилось шесть веков. И креститься и кланяться, внимая невнятному чтению траурно-черного монаха.
Под негодующее шипение двух старух в черных платках он почти выбежал из храма и побрел к воротам, думая, что во всем этом есть непостижимая пока для него тайна. Возможно также, что он появился на свет с врожденным пороком органа веры – наподобие тех несчастных деток, у которых еще в материнской утробе образовался дефект межпредсердной перегородки или митрального клапана. Или он уничтожил свою способность к вере своей жизнью – как бывает подчас с людьми, из соображений карьеры, по слабости воли либо беспробудным пьянством затоптавшими данный им природой талант. Или же сама вера находит для себя благодатную почву лишь в простых, бесхитростных душах, сохранивших почти первобытную способность к чистосердечному поклонению, невинным надеждам на ожидающий их рай и страхам загробного воздаяния. И разве может она укорениться в его душе, давно покрывшейся сухой коркой сомнений во всевозможных святынях, убеждениях и добродетелях? Циничный век, а он – его дитя с дипломом врача и горьким опытом собственной немощи перед грозной силой, которой принадлежит всякая жизнь.
Он шел понурившись. Проглянуло, между тем, солнце, под его лучами горячим золотым огнем вспыхнули купола, в темных лужах поплыли облака, а из дверей огромного храма под колокольный перезвон повалил народ. «Отец Кирилл, отец Кирилл!» – вдруг приглушенно заговорили вокруг. Подняв голову, Сергей Павлович увидел прямо перед собой довольно высокого старика в черном, с бледным лицом замученного человека и дымкой бесконечной усталости в светлых глазах. Сергей Павлович неловко ему поклонился и отступил в сторону. «Благословись, благословись», – зашептали вокруг, но он стоял как пень, не понимая, чего от него хотят, и жалея старика. Со всех сторон стали его немедля теснить. К о. Кириллу потянулись руки с ладонями, открытыми вверх – причем правая лежала поверх левой, и он легкой рукой в широком черном рукаве привычным движением как бы рисовал в воздухе крест над головами окруживших его людей. «Дайте пройти!» – грубо крикнул сопровождавший о. Кирилла молодой монах с темными густыми бровями и курчавой, как у цыгана, черной бородой. Задержавшись возле Сергея Павловича, старик невнятно и тихо промолвил: «А ты не робей».
Сергей Павлович хотел было ответить, что дело тут вовсе не в робости, а в неведомой прежде раздвоенности, какую пришлось ему сегодня испытать, в деде, Петре Ивановиче Боголюбове, с достоинством отклонившем возможность ценою предательства спасти свою жизнь, в старичке, явившемся, надо сказать, при довольно странных обстоятельствах и пристыдившем его незнанием Евангелия, за которым, собственно, он, Сергей Павлович, сюда и явился. Он уже и в сумку полез, дабы предъявить купленную в здешней лавке книжку с крестом на черной обложке, но приставленный к старику монах неумолимо увлекал его в сторону, расталкивая женщин в белых платочках, норовивших забежать вперед и заполучить, наконец, благословение о. Кирилла. «В келью, в келью повели батюшку, – заговорили вокруг. – И то: и ему отдых нужен. С четырех утра постой-ка на немолодых-то ногах!» – «А почему с четырех?» – «Они в четыре утра идут к мощам преподобного на братский молебен», – со знанием дела и с чувством некоторого превосходства объявил из толпы молодой мужской голос. Сергей Павлович машинально взглянул на часы. Близилось к двенадцати. Немудрено, что у старика в лице ни кровинки. И пока Сергей Павлович шел из Лавры на вокзал, изредка оглядываясь назад и любуясь стенами, башнями и синими с золотыми звездами куполами главного собора монастыря, а заодно дивясь наползающей с запада огромной, на полнеба, сизо-черной туче, пока ждал электричку, пока ехал и глядел в окно, за которым сразу после Семхоза все потемнело, и белая крупа с крупным дождем принялась ожесточенно хлестать в стекло, – он все думал об этом старике-монахе, отце Кирилле, о том, похож ли он был в молодые годы на Петра Ивановича Боголюбова, не дожившего до преклонных лет, и знал ли их обоих старичок, сиявший в темноте у болотца своими сединами.
«У меня за него душа болит», – вдруг молвил Петр Иванович, состарившийся на небесах, но в лучшую сторону отличавшийся от папы свежестью лица, блеском темных глаз и белизной не тронутых табаком зубов. «Давно говорю папе, чтобы курить бросил и пить», – неведомо почему огорчившись за отца, подумал Сергей Павлович. Старичок согласно кивнул: «Есть, знаете ли, дорогой Петр Иванович, опасность в самом образе его жизни. Семейная неустроенность прежде всего. Женщина, с которой он жил последнее время как с женой и от которой ушел… Имея при этом жену и уже взрослую дочь. Употребление горячительных напитков зачастую сверх всякой меры. – Он неодобрительно покачал головой. – Сын ваш, а его отец, ему служит далеко не лучшим примером, уж вы меня простите, убогого, за горькую правду». Почтительно выслушав старичка, отец Кирилл позволил себе с ним не вполне согласиться. «Знаете ли вы, какой жизнью живет сейчас человек? – не без волнения осведомился он у своих собеседников, давних обитателей Неба. – Вам, может быть, не все так хорошо видно сверху, как вы полагаете. Да, он бывает гадок, мерзок, безобразен, сущей свиньей он бывает и, к прискорбию, весьма нередко – но вместе с тем позвольте мне свидетельствовать, что сквозь пагубные пристрастия и застарелую духовную лень в нем вдруг пробивается великая тоска о Боге. Подумайте: ему никто никогда не говорил ни единого слова о тщете бытия, лишенного высших начал!» Старичок сдержанно улыбнулся. Но о. Кирилл, не заметив скрытого в его улыбке намека, продолжил с неожиданным пылом, прямо указывая на дремлющего у окна электрички Сергея Павловича: «Не будем далеко ходить за примером. Ваш внук, Петр Иванович, пробуждается от духовной спячки, чему подтверждением служит его сегодняшняя поездка к нам, в Лавру, и приобретенное им здесь за двадцать три целковых Евангелие». – «Ему был знак», – уточнил старичок, на что монах Троице-Сергиевого монастыря отозвался невыразимо горькой усмешкой: «Да мало ли среди нас людей, которые при всей очевидности полученных ими знаков и предостережений не обращают на них никакого внимания и живут как ни в чем ни бывало!» – «Он продолжает спать! – скорбно воскликнул Петр Иванович и, возложив руку на плечо внука, воззвал: – Проснись!»
Грузная женщина в синем обтрепанном кителе трясла Сергея Павловича за плечо.
– Нажрутся и дрыхнут, – сказала она, дыша на доктора Боголюбова омерзительным запахом недавно съеденных кислых щей. – Билет давай, чего уставился! – Он протянул ей билет. Она взяла его пухлой рукой с въевшимся в плоть безымянного пальца золотым кольцом, пробила компостером и крикнула через весь вагон напарнику, тощему мужику с подбитым глазом: – Коль! Я в Пушкине выйду, а то, вот те крест, прям здесь лопну!
Пробуждение, вяло подумал Сергей Павлович, почти непременно вызывает помрачение духа, ибо действительность оскорбительна для взора, слуха и обоняния. Во сне вокруг него были такие славные люди. Чудовище явилось вместо них.
Желая скрыться от него в несравненно лучшем мире, он достал из сумки Евангелие и раскрыл его на первой странице.
«Родословие Иисуса Христа, сына Авраамова, сына Давидова».
От Пушкина до Мытищ электричка пробежала без остановок и точно так же, с тоскливым воем пролетая платформы, домчала до Лосиноостровской. За окном по-прежнему хлестала белая крупа, лил дождь, гнулись нищенски-голые березы, и с холодным, недоверчивым сердцем Сергей Павлович читал о том, кто кого родил, прежде чем от Марии родился Иисус, называемый Христом. О чудесном Его зачатии он был наслышан и прежде, а в юности среди сочинений Александра Сергеевича, чтоб не соврать, едва ли не первым делом прочел «Гаврилиаду», чьи строки под стук колес сами собой всплывали в памяти, оттесняя Сергея Павловича от евангельского текста и увлекая мысли в совершенно неподобающую сторону. Вместо того, к примеру, чтобы проникнуться благоговейным чувством к богобоязненному Иосифу он с блуждающей на губах улыбкой вспоминал: «Ее супруг, почтенный человек, седой старик, плохой столяр и плотник…» Была там еще, помнится мне, старая лейка, которой ленивый муж не орошал тайный цвет юной супруги. Сергей Павлович отложил Евангелие. А воспылавший страстью к Марии и распевавший любовные псалмы Создатель! А Сатана, черт его дери, первым приобщивший прекрасную еврейку к утехам плоти! Гавриил, предмет обожания юной девы, ставший у нее, однако, всего лишь вторым! И сам Господь, оказавшийся – увы – третьим… «Могу сказать, перенесла тревогу: досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и Богу». Друг Макарцев сию поэму знал назубок – наравне с великим множеством рифмованной похабщины вроде «Отца Паисия» и «Орлова и Екатерины». Впрочем, он и Евангелие почитывал и при случае любил насмерть сразить какого-нибудь насквозь советского собеседника, с важным видом молвив нечто о созревшем плоде, серпе и наступающей жатве. «Во-о-нме-е-ем!» – рычал он при этом, и доктор Боголюбов вместе с коллегами, похохатывая, говорил, что Витьке прямой смысл подрабатывать в церкви дьяконом. Совмещение служений сулит прибыток сбережений. Сергей Павлович сморщился. Господи, какой вздор! И почему, о Господи, созданный Тобой человек так часто напоминает бочку с говном? Он поспешно схватился за Евангелие. Все та же первая страница открылась ему. «Салафииль родил Зоровавеля; Зоровавель родил Авиуда; Авиуд родил Елиакима…» Он проскочил все сорок два колена родословной Иисуса Христа, чудесное зачатие (изо всех сил стараясь не вспоминать голубка, в любовном восторге топтавшего лоно Марии) и не менее чудесное рождение, пропустил волхвов и злодея Ирода, остановился на Иоанне Крестителе, но Дух Божий, в виде голубя спустившийся на Иисуса, вызвал в нем недобрую усмешку. Голубятня какая-то. «И се, глас с небес глаголющий…»