Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– Или катафатическим, – с чувством глубокой вины промолвил Южный, и Сергей Павлович учуял, что клерикальный автор не упустил своего за монастырским столом. – Богословие отрицательное и богословие положительное.
И вот, пока они мололи свою апофигическую хреновину, он, атеист до мозга костей, обеими руками готовый подписаться под словами, трактующими Бога всего лишь как стон угнетенной твари, выпил с рыжим отшельником литр потрясающей водки! Нет, что бы ни пытались внушить народу малосимпатичные трезвенники вроде Егора Кузьмича, в алкоголе была, есть и будет великая примиряющая и сближающая правда. Пролетарий с буржуем, еврей с антисемитом, негр с белым, бесенок с ангелом – верим и исповедуем, что совместное возлияние положило бы конец их древней вражде!
На смиренное же вопрошание безбожника-Кудрявцева, какое вообще вино предпочитает его богомольный собутыльник, последовал обескураживающий своей голубиной простотой ответ: только хорошее!
– А на закуску что было? – исторгло наконец вопрос чье-то сдавленное горло.
– Все! – объявил Кудрявцев, и от неземной силы этого исчерпывающего слова на лестничной площадке воцарилось молчание.
– А не лепо ли мне, братья, в свете вышеизложенного обменять партбилет на православный крест? – нарушил тишину бородатый марксист.
Заговорили едва ли не все сразу. Не в свете вышеизложенного, а в свете вышевыпитого и вышесожранного! Это во-первых. А во-вторых, Сашка Южный, должно быть, уже обменял. Южный потупился. От Кудрявцева немедля последовало разъяснение. Никак нет, Сашка еще совмещает. Бывшая его жена днями принесла в партбюро донос на трех мелким почерком исписанных страницах, что у сбежавшего от нее супруга в кармане партбилет, а на шее – крест. От чего будем отрекаться, товарищ Южный? Общественность желает знать. От партбилета али от креста? В конце концов, с кем вы, мастер культуры?
Будто очнувшись от этих, надо признать, бессовестных вопросов, названый брат Михал Сергеича по масонской ложе притушил папиросу, плюнул в урну и взял заключительное слово. Тяжелым взглядом выпуклых и, кажется, выцветших глаз он обвел присутствующих (и Сергея Павловича в том числе) и молвил, что если даже неглупые люди духовно столь ничтожны, то нечего удивляться бесплодности русской истории.
– Ты, старичок, сегодня вроде не пил, – мягко предостерегли его, но он от своей мысли не отступил и провел следующую, неожиданную параллель. Взять, к примеру, земледелие, торжество коего определяется количеством и качеством урожая. Дайте мне миллион полновесных колосьев, и я накормлю мой алчущий народ! Не так ли?
– Так, – не могли не согласиться с ним все, присутствующие на площадке.
Вообразим теперь, что вся русская история – это хлебное поле. И спросим: отчего мы так беспросветно голодны? Отчего пусто не только наше брюхо, но и наша душа почему пуста? А потому, что едва лишь народятся на русской почве волшебные, бесподобные злаки, готовые оставить нам в наследство свою великую производящую мощь, – тот же Новикóв, или Пушкин, или Толстой Лев Николаевич – как на том же самом поле принимаются с бешеной силой всходить, расти и крепнуть всяческие уроды, сорняки и мутанты, люди с уничтоженным геном нравственности, с истребленным от рождения чувством Неба, со злобным стремлением все испохабить, затоптать, захаркать и уничтожить. На русской земле даже евреи родятся какого-то особенного сорта. В других странах они делали капиталы, а у нас – революцию. В других странах они орали: свобода, равенство и братство, а у нас…
– Сергей! – влетел на площадку запыхавшийся Павел Петрович. – Я тебя повсюду ищу. Пойдем.
Двинувшись за папой, Сергей Павлович успел все-таки узнать, чем занимались в России евреи, на Западе взявшие сторону свободы, равенства и братства.
…изобрели ГУЛАГ.
6Под непрерывный перезвон телефонов в приемной они ожидали, когда главный редактор «Московской жизни» Роман Владимирович Грызлов призовет их пред свои очи. Сидевшая за косо поставленным столом толстая деваха с маленькими, сильно накрашенными глазами и ртом куриной жопкой, тоже накрашенным, поочередно брала то одну, то другую трубку и механическим голосом отвечала: «Георгий Владимирович занят, у него совещание». При этом она успевала курить, жевать жвачку и время от времени со скрипом разворачивать вертящийся стул в сторону телевизора, показывавшего, как скромность, красота и добродетель берут верх над завистью, жадностью и пороком.
– Богатые?.. – спросил Павел Петрович, и деваха, не отрываясь от экрана, кивнула:
– …плачут и плачут. – А зазвонившему в этот мигу телефону тихо, но внятно сказала: – Отъебись. – Но после недолгой внутренней борьбы долг в ней оказался сильнее страсти к искусству, и, схватив трубку, она отозвалась: – «Московская жизнь».
Тут дверь, ведущая в кабинет главного, отворилась, и показавшаяся на пороге женщина с большим лбом и глубоко посаженными светло-голубыми глазами мановением пальчика призвала Боголюбовых, отца и сына.
– Только недолго, – предупредила она, на что Павел Петрович, приложив руку к груди, ответил, как клятвой:
– Пять минут, Наташенька!
И между двумя дверями, в темном тамбуре, успел шепнуть:
– Та самая Наташка, я тебе говорил… Его вторая после Ленина любовь.
Но Сергею Павловичу было решительно все равно, какой по счету после В. И. Ленина была нынешняя любовь у главного редактора «Московской жизни». Подмахнул бы он письмецо на Лубянку да сопроводил бы его звонком какому-нибудь знатному чекисту – и пусть любит свою похожую на молодую смерть подругу последними силами увядающей плоти. А главный редактор, приподнявшись с кресла и снова опустившись в него, протянул через стол руку сначала Боголюбову-старшему, невнятной скороговоркой сказав ему при этом что-то вроде: «Здорово, Паша», а затем и младшему. Павел Петрович представил:
– Мой сын, врач… – И, несколько подумав, прибавил: – Терапевт.
Главный редактор «Московской жизни» был, скорее всего, папин ровесник, c такой же отвисшей под подбородком индюшачьей кожей. На этом, однако, сходство кончалось. Ибо если папа взирал на жизнь с опасливо-скучным прищуром нещадно битого ею человека, то его начальник напоминал матерого лиса, смолоду выучившегося уходить от выстрелов, капканов и ловушек и в свои немалые годы сохранившего вкус к молодой курятине.
Машинописные странички лежали перед ним на столе. Скользнув по ним взглядом, Сергей Павлович успел прочесть заголовок: «Разговорится ли партия?» и первую фразу: «Что сделал бы Ленин, будь он сегодня жив?» Затем глаза Сергея Павловича нечаянно встретились со светлыми глазками-буравчиками Романа Владимировича (папой именуемого Ромой), и между ними на краткий миг установилось почти полное взаимопонимание. Рома, во всяком случае, понял, что младший Боголюбов не хотел бы, во-первых, воскрешения Владимира Ильича, а во-вторых, его возвращения в Кремль, на главную руководящую должность. В свою очередь, Сергей Павлович с нерадостным чувством догадался, что главный редактор «Московской жизни» вряд ли поможет им узнать обстоятельства жизни и гибели Петра Ивановича Боголюбова, священника.
У кого Ленин в башке, у того непременно в руке наган, нацеленный в попа, попадью и в малых деток: мальчиков-поповичей и девочек-поповен.
– Ну что, Паша, – невнятно и быстро говорил между тем Рома, отведя свои буравчики от Сергея Павловича и вперив их в кроткое лицо Павла Петровича, – радует тебя сын? Мой балбес, – не дожидаясь ответа, продолжал он, – наконец-то взялся за ум. Кооператив открыл, весь в делах и деньгах.
Папа с сожалением покачал головой.
– У врача «Скорой помощи» денег не было, нет и, похоже, не будет.
– Вертеться надо, – доброжелательно сказал Георгий Владимирович. – Я на моего Лешку гляжу, ну ей-Богу, как белка в колесе… – Звонок белого телефона с гербом СССР в центре диска прервал его. – Наклевывалась повестушка, – по-свойски подмигнул Рома обоим Боголюбовым, – но тут зазвонила… – И, сняв трубку, сказал: – Грызлов. Да. Понял. – Прикрыв трубку ладонью, он шепнул: – Горбачев!
Павел Петрович привстал:
– Выйти?
– Да сиди ты! – махнул рукой Рома и, секунду спустя той же рукой схватив карандаш, уже кивал, улыбался и говорил: – Да, Михал Сергеич… Я, Михал Сергеич, никак не могу понять, какой нам смысл считаться с мнением всяких… – Он замолчал и долго слушал длинную речь своего собеседника. – Михал Сергеич, – сумел, наконец, Рома вставить свое слово, – вы знаете, я наше общество считаю первородным, и это моя фундаментальная позиция. И суть вопроса мы с вами, я полагаю, видим одинаково: сумеет ли партия перешагнуть через наследие и наследников Сталина – а мы знаем, что они есть! – и вернуться к тому, что оставил Ленин. – Опять он вынужден был замолчать, попав под бесконечную речь Михал Сергеича. – Понял, – с облегчением сказал, наконец, он. – Завтра в десять на Старой площади.
– Пойди, елки-палки, пойми, чего он хочет, – доверительно сообщил Рома Боголюбовым, как старшему, так и младшему. – И рыбку съесть, и на хрен сесть… Н-н-да… – Он с досадой отбросил карандаш, которым так и не записал ни единого слова. – Однако попробуй этакую махину сдвинь, переделай, да еще без крови. А?! Да еще террариум вокруг себя имея, где все шипят и где каждый норовит ядовитым зубом и прямо в вену… – И главный редактор «Московской жизни» размашисто ткнул себя указательным пальцем правой руки в сгиб левой – как раз в то место, где доктора и фельдшеры «Скорой» пронзают иглой вену призвавшего их на помощь страдальца. – Вот так-то, доктор, – вдруг обратился он напрямую к младшему из Боголюбовых. – А вы все морщитесь: и Ленин вам не такой, и партия свое отжила…
Сергей Павлович, краснея, как пойманный со шпаргалкой школьник, начал было объяснять, что, собственно, лично против Ленина никакого камня за пазухой он не носит, более того, с учетом, как ему кажется, политических и социальных обстоятельств той эпохи… В продолжении своей сбивчивой речи Сергей Павлович с мучительным усилием пытался припомнить, кого он напоминает себе – и, вспомнив сначала строку из Евангелия: «И, выйдя вон, плакал горько», безмолвно ахнул и готов был сам, как Петр, оплакать собственную слабость. Кроме того, он ощущал на себе гневный взор папы и пронзительный взгляд глаз-буравчиков Георгия Владимировича и с ужасом думал, что его убогий лепет жалок, постыден и отвратителен.
Тут очень кстати возник в кабинете маленький человек в очках и вкрадчивым голосом напомнил главному редактору, что через пятнадцать минут к нему явится за давно обещанным интервью корреспондент Би-би-си Владимир Козловский. Рома сморщился.
– Как мухи на говно… Хоть беги, – пожаловался он почему-то Павлу Петровичу, который в знак сочувствия и понимания важно кивнул головой. – И я им всем этаким старым попугаем, – изображая собой говорящую птицу, главный редактор вытянул шею и захрипел, – перестройка, Горбачев, сопротивление консерваторов, Нина Андреева, мать ее… – Последние два слова он произнес вполне по-человечески. – Юр, – страдающим голосом обратился он затем к маленькому человеку, ни на шаг не ступившему от порога, – может, ты?
– Желают именно вас, Георгий Владимирович. Они так и в факсе из Лондона указали.
Обреченно махнув рукой, Рома повернулся к Боголюбову-старшему:
– Давай, Паш. Что стряслось?
Напрасно опасался Сергей Павлович, что папа не сумеет кратко, достойно и внятно изложить суть дела. Напротив: Павел Петрович буквально в пять минут представил сжатый очерк судьбы Петра Ивановича Боголюбова, точно назвав даты трех его арестов и гибели. Упомянул он и о своем давнем и единственном визите на Лубянку (ни словом, разумеется, не обмолвившись, что сподвигла его на этот шаг покойница и ангел – жена и ничего не сказав о пережитом им тогда ужасном смятении души, скорчившейся в ожидании неминуемой кары со стороны грозного ведомства). И наконец, сообщил о полученной им из соответствующего окошечка справки о смерти отца, последовавшей 25 марта 1937 года в результате перенесенного з/к Боголюбовым воспаления легких.
Все.
С тех пор, однако, было три переезда, каждый из которых, как всем известно, равен пожару. Справки нет. Потерял. Есть, между тем, и, слава Богу, сохранились три письма Петра Ивановича, в последнем из которых он писал, что приговорен «тройкой» к расстрелу.
– И кто усомнится… – внезапно дрогнувшим голосом промолвил папа, вызвав у Сергея Павловича желание немедля повиниться перед ним за свои высказанные и невысказанные укоры в недостойном отречении от родного отца.
Выслушав это, Рома задумчиво побарабанил пальцами по столешнице и в лоб Боголюбовым задал прямой вопрос:
– А от меня-то вы что хотите?
Павел Петрович замешкался с ответом, и Сергей Павлович, уловив папину заминку, поспешно сказал, что нужно письмо на Лубянку с просьбой предоставить сотруднику газеты – тут он кивнул на папу – следственное дело его отца, Боголюбова Петра Ивановича, священнослужителя, погибшего в тридцать седьмом году в местах лишения свободы. Папа откашлялся.
– И звоночек к письмецу, – показал он на «вертушку». – Кому-нибудь туда, – Павел Петрович возвел глаза к потолку. – А то ведь и не прочтут.
– Ты, Паша, с письмом погоди, – не обращая никакого внимания на младшего Боголюбова, невнятно, быстро и раздраженно заговорил Рома. – И со звоночком… Кому я буду звонить? Крючкову? Да ты в уме?! – Главный редактор «Московской жизни» встал из-за стола и оказался человеком роста довольно высокого, со свисающим через брючный ремень круглым брюшком. – Тут весь вопрос в реабилитации. Он, то есть твой отец, – он реабилитирован?
Кровь ударила в голову Сергея Павловича.
– Какое это имеет значение? – опережая открывшего рот папу, быстро и глухо проговорил он. – Его вина перед властью в том, что он был священник и не пожелал отречься ни от сана, ни от Бога, которому служил…
– Твой сынок, похоже, верующий? – по-прежнему не глядя на Сергея Павловича, с гадливой усмешкой осведомился у старшего Боголюбова Рома.
Папа пожал плечами и предпочел промолчать.
– Сейчас это модно – записываться в партию Иисуса Христа. У нас Сашка Южный в двух партиях сразу – в божественной и коммунистической. Свобода совести, ничего не попишешь.
Грызлов взглянул на часы и заговорил еще быстрей и невнятней. Папа, впрочем, все понимал. Виновен, не виновен – вопрос в данном случае не морали, а права.
«Права?! – едва не вырвалось из груди Сергея Павловича. – Курс советского права всегда умещался в два слова: враг народа». У него, однако, хватило ума не вступать в бесполезный спор с хозяином кабинета.
Именно права, будто с кафедры, продолжал Рома. Ибо всякая власть стремится облечь свои действия в ту или иную юридическую форму. Можно сколько угодно кричать, что Петр Иванович Боголюбов арестован и приговорен как служитель культа, но формально он наверняка был обвинен по статье 58 с довеском и, скорее всего, не с одним. И вот эти официально ему предъявленные и подтвержденные судебным приговором обвинения государство должно признать сегодня своей ошибкой.
– Извините, – как бы по поручению власти хищно усмехнулся Рома, – ошибочка вышла. Вот вам взамен вашего папочки и вашего дедушки справочка о нашей оплошности и ступайте, дорогие родственники, на все четыре стороны – хоть свечки ставить, хоть водку пить. Ибо и то и другое занятие, совершаемое за упокой души нечаянно пострадавшего в минувшие суровые времена, равно угодны Богу и приятны покойнику. – Он сделал несколько шагов и остановился за спиной Павла Петровича, обе руки положив ему на плечи. Папа выпрямился и сидел, как в зубоврачебном кресле, явно угнетенный столь тесной близостью начальства. – И вот я спрашиваю, – теперь Роман Владимирович Грызлов сверлил своими глазками-буравчиками лоб Сергея Павловича, – есть у вас такая справка? Нет? Тогда идите и добывайте. Все остальное – потом.
7Две недели спустя, утром, сразу после дежурства, коллега Максимов на автомобиле марки «Запорожец», в обиходе именуемом «еврейский танк», подвез доктора Боголюбова к углу улицы Горького и Театрального проезда и, пожелав ему ни пуха ни пера, с жутким грохотом и дымом покатил дальше.
Сергей Павлович закурил и не спеша двинулся по правой стороне Театрального проезда. Миновав закрытое еще ателье, книжный магазин с громадным замком на дверях и серой кошечкой, умывающейся на подоконнике, мясной магазин, у которого переминалась с ноги на ногу начинающаяся где-то на Пушкинской безропотная очередь, магазин подписных изданий, в лучшие времена с утра до вечера набитый охочим до собраний сочинений народом, а ныне безлюдный, как пустыня Гоби, он пересек Петровку, затем Неглинную и стал подниматься вверх по Кузнецкому. Он поглядывал на вывески, чтобы не промахнуть мимо приемной КГБ, в сотый, наверное, раз твердил про себя слова, с которыми передаст чекисту в окошечко отстуканное на папиной машинке заявление, и с матерной бранью вспоминал визит в «Московскую жизнь». Гнусная публика. Краснобаи. Двойные души. Отныне и навсегда – ни одной газеты! Установленное другом Макарцевым непреложное правило нравственной гигиены: читая газету, ты жрешь из клозета. Он, кажется, выругался вслух. Этот Рома, мать его… Шедшая ему навстречу женщина средних лет с милым лицом отпрянула на край тротуара. Было бы вполне по-человечески испросить у нее прощение и вслед за тем узнать, не из приемной ли КГБ она идет? И не потому ли так горька складка ее губ? Что ей сказали в ответ на устную и письменную мольбу сообщить, где, как и когда погиб ее отец? (Или дед?) Умер от голода? Иссох от тоски? Расстрелян и закопан сноровистыми лопатами погребальной команды? И вот еще вопрос, обернувшись и глядя ей вслед, беззвучно кричал Сергей Павлович: а справочка?! То есть: прощен или не прощен? Виновен или не виновен? Я вас утешу, ибо в глазах ваших я увидел много печали. Помните же, что он был, есть и до скончания века пребудет жертвой невинной – неясно, правда, за что и кому. Вам, может быть, станет немного легче, если вы представите его безропотным агнцем, заколотым острым ножом умелого мясника, или птицей, чья отрубленная голова уже валяется в пыли, а сама она все еще трепещет крыльями, воображая, что улетает от смерти. «Один голубь – десять сикелей, пара – двадцать», – сидя во дворе язычников, невнятной скороговоркой объявляет свою цену бессовестный Рома. Будем надеяться, что бич Христа когда-нибудь оставит след на его спине. Однако мы с вами сию же минуту, нисколько не откладывая, должны обсудить некоторую мировую проблему – из тех, знаете ли, будто бы совершенно отвлеченных, но вместе с тем имеющих самое непосредственное отношение к сокровенным тайнам нашего бытия. Христос – невинная жертва, не так ли? Но кто сочтет, сколько невинных жертв было принесено на алтарь человеческой злобы за две тысячи лет, минувших со дня Его распятия? И кто скажет, что з/к, убитый выстрелом в сердце или в затылок и затем сброшенный в ров или оставленный на съеденье зверью, – кто возьмется утверждать, что пролитый им кровавый пот и пережитые страдания не уравняли его в правах с казненным Богом? Разумеется: человек не рождается Богом. Обретение божественной сущности лишь отчасти обусловлено праведной жизнью, но более всего достигается жертвенной смертью. Однако прошу внимания. Тридцать лет и три года наш Господь жил – простите сию неловкую шутку – как у Христа за пазухой, в окружении любящей матери, отца, сполна возмещавшего отсутствие кровного родства самой нежной и преданной заботой, и кучи обожающих Его братьев и сестер, неважно, что сводных… Голодал Он? Просил подаяние? Терпел унижения? Плакал ночами от выпавшего Ему с детства непосильного труда? Ежели верить одной апокрифической песенке, однажды с Ним сыграли злую шутку нехорошие дети – само собой, еврейские, ибо откуда в той земле было взяться другим?
Из тех же сказок.
Названный отец Его, Иосиф, однажды пребольно и по заслугам надрал мальчику уши, на что шестилетний отрок с достоинством и гневом взрослого мужа ответил: «Не причиняй мне боли».
Доктор Боголюбов поискал глазами урну и, не найдя ее, бросил искуренную папиросу на решетку «ливневки». Пока окурок летел, Сергей Павлович успел загадать: если угодит между прутьев и провалится в московский тартар, то его поход в КГБ завершится успешно.
Поразительная точность.
Теперь судьба просто обязана исполнить его желание, ибо в противном случае чем иным может она вознаградить лучшего в столице метателя окурков за твердость руки и меткость глаза?
…И на всю жизнь – два дня страданий, считая с вечера 6 апреля (четверг) и следующей за ним пятницы, апреля 7-го. Да, прихвостни первосвященника били Его и плевали Ему в лицо, а солдатня Пилата хлестала Его бичами. Да, терновый венец жег Ему голову. Да, распятие причиняло Ему мучения, от которых, в конце концов, как сказано, Он испустил дух. Но спросим себя, положа руку на сердце: чаша, до дна выпитая Петром Ивановичем Боголюбовым, не была ли полней Его чаши? И мука человека, на много лет угодившего в руки палачей, – не превзошла ли она быстротечную муку Бога?
Сергей Павлович третьего дня так и спросил у премудрого священника, библиотекаря Книго-журнального отдела о. Викентия.
Отец Викентий, высокий тощий мужик, облаченный в некую черную тогу с жирными пятнами на груди и перхотью на плечах, глянул на него шальными, черными глазами.
– Виктор, – рявкнул он другу Макарцеву, который их свел, – надо предупреждать, что твой приятель задумывается!
И поясняя, что он имел в виду под словом «задумывается», о. Викентий выразительно покрутил пальцем у виска. Однако после поспешно выпитой за книжными полками бутылки «Столичной» он сменил гнев на милость и, обращаясь к Сергею Павловичу, несколько раз ласково называл его «дитя мое». (На взгляд доктора Боголюбова, они были примерно одних лет).
– Видишь ли, – мусоля в потерявшем добрую половину зубов рту каменной твердости баранку, говорил о. Викентий, – своим вопросом, дитя мое, ты вынуждаешь меня погружаться в богословские дебри, к чему я нынче не расположен.
Друг Макарцев понимающе кивнул.
– Не воображай, что тебе ведомы причины моего состояния, – немедля отчитал его пастырь. – Всепонимающие люди именно те, которые ничего не понимают. Ибо весь вчерашний день с утра и до позднего вечера я, как подлый раб… как крепостной у какого-нибудь Троекурова!.. как узник «Матросской Тишины», каковой и является, по сути, Книжный отдел, будучи тюрьмой для свободного и жаждущего евангельской глубины и правды духа, – я сочинял нечто богомерзкое для нашего Профилакта, презираемого Небесами любимца Раисы Максимовны!
С этими словами он вытряс в свой стакан из бутылки последние пятьдесят граммов, чем живо напомнил Сергею Павловичу папу, выпил и задумчиво изрек, что человек, которого занимают подобные вопросы, вряд ли когда-нибудь уверует в жизнь, крестную смерть и воскресение Спасителя. Христианство есть свободомыслие. О да! Свобода, столетним вороном каркнул он и, как крылья, раскинул руки в широких черных рукавах, есть главное наследие, дарованное нам христианством. Но! И, нахмурившись, он грозно глянул на Сергея Павловича. Свободомыслие, если желаете, есть привилегия для ума, смирившегося перед непостижимостью Творца и перед тайной Его творения. Сначала смирение, потом свобода. Сначала укоренение в вере, и лишь потом полет. Сначала трезвость, потом опьянение. Друг Макарцев не удержался и вставил, что последнему правилу он следует всю сознательную жизнь. В ответ ему погрозили перстом. Можно вполне в духе гностиков утверждать, что божественная составляющая заблаговременно покинула Иисуса – скорее всего, уже тогда, когда Его привели на допрос к Пилату. И крестному страданию, таким образом, было подвержено лишь телесное и душевное, иными словами, исключительно человеческое Его начало. Всем сердцем, всеми помыслами и всем существом своим отвергая подобную ересь, ученый священник презрительно скривил заросший черными усами и бородой рот.
Умирающий на Кресте человеческой смертью Бог с их точки зрения разрушал должное соотношение между земным и небесным, превращая все сущее в хаос, наглое глумление и величайшую насмешку над святыней жизни и смерти. Между тем, все следует понимать совершенно не так. Правильно воспитанное христианское сознание никогда не позволит увлечь себя соблазнительным помыслом, что поскольку-де мой дед и иже с ним приняли мученическую смерть после многих лет страданий, а Господь перед Распятием страдал всего два дня, то, стало быть, Бог никогда не ощутит, чтó значит – быть на этой земле человеком. Возвышая деда – принижаем Бога. Сергей Павлович пробовал протестовать, но о. Викентий, будто маг и волшебник, остановил его повелительным взором. Страдание и смерть Бога – вне всяких сравнений именно потому, что Творец добровольно предает себя в руки Им же созданной твари.
– Но и Петр Иванович… – воскликнул Сергей Павлович с намерением указать, что Петр Иванович Боголюбов по доброй воле выбрал смерть, хотя ценой отречения мог бы сохранить себе жизнь.
– Молчи! – прикрикнул о. Викентий. – И слушай, что тебе говорят.
И пока друг Макарцев, откровенно скучая и даже позевывая, разглядывал книжные полки, Сергей Павлович добросовестно пытался понять священника, метавшегося в закутке длиной в три шага и шириной в один между столом и окном.
– Бог принципиально непостижим! – взмахнув рукой, возвестил о. Викентий.
Покатившаяся со стола пустая бутылка на лету была ловко подхвачена другом Макарцевым.
– Пехотных офицеров – под стол, – определил он, пристраивая обличающую стеклотару в укромный уголок.
Доктору Боголюбову между тем без всяких околичностей сказано было в глаза, что, рассуждая о Боге, он, главным образом, рассуждает о себе.
– Все твои, дитя мое, жалкие слова о Нем, – вдохновенно говорил о. Викентий, время от времени поглядывая в окно, – это всего лишь обреченная попытка отыскать в самом себе некое уподобление Божеству. То есть: я испытываю боль – стало быть, и Он ее чувствует. Я страдаю – страдает и Он. Я со-стра-даю униженным и оскорбленным – и Он точно так же… – По лицу о. Викентия вдруг пробежала гримаса отвращения, и, тыча пальцем в окно, он закричал громовым голосом: – Вот он, вот он, Профилакт, шестерка, епископ, насквозь проеденный язвой сервилизма! Вот он, лакей государства! Вот он, мой палач, утеснитель и барин, у которого я всего лишь крепостной! И я знаю – о да, знаю и уже готовлюсь! Настанет час, и он сошлет меня в какой-нибудь сельский приход, в глушь, мрак и безысходную нищету! Моя via dolorósa и моя via sacra! И там я испущу дух! Там я окончу мои дни! Господи, да будет воля Твоя! Вот он, благочестивый Иуда!
Давя смех, друг Макарцев закашлялся. Сергей Павлович, сгорая от любопытства, привстал и заглянул в окно. Во дворе, готовясь сесть в серую «Волгу», чья дверца была уже распахнута молодым малым, обмундированным во все черное: китель, брюки и ботинки, – стоял приятный на вид высокий старик с ниспадающей на грудь длинной, ослепительно-белой бородой. Перед тем как исчезнуть в чреве автомашины, он снял свой белый, круглый и высокий головной убор, открыв взорам еще более красившие его благородные седины.
«Волга» укатила.
– В Верховный Совет! – ей вслед потрясая крепко сжатым кулаком, со всей доступной ему силой презрения воскликнул о. Викентий. – В политический театр – статистом! Слугой с блюдом: кушать подано! Декорацией, намалеванной Глазуновым!
Он плюнул, отвернулся от окна и мрачными черными глазами уставился на Сергея Павловича.
– О чем мы? – после минуты тяжкого молчания, нахмурившись, спросил он. Сергей Павлович робко ответил, что о непостижимости…
– Меня, собственно, – поспешно заговорил доктор Боголюбов, думая, что Бог с ней, с непостижимостью, и опасаясь, что о. Викентия охватит новый прилив или вдохновения, или ярости, – еще интересует в судьбе деда, Петра Ивановича, какая-то Декларация, которую он отказался принять…
Сергей Павлович хотел было добавить о Завещании Патриарха, тайну которого Петр Иванович Боголюбов, судя по всему, унес с собой в свою безвестную могилу, но неведомо по какой причине вдруг решил до поры повременить. Кажется, он вспомнил папу, которого хранившаяся его родным отцом тайна патриаршего Завещания и потрясла, и ужаснула. И она же исторгла из папиной груди заклятие, обращенное к сыну: никогда! никому!
– Н-н-да, – севшим и скучным голосом промолвил о. Викентий, и взор его потух. – Кхэ… кхэ… Непостижимость… Лично мне… в данный миг… непостижимо… – И с глубокой скорбью он обратился к Макарцеву. – Как мог ты, врач немощной нашей плоти, не учесть ни естественных ее потребностей, ни обостряющих эти потребности переживаний?
– Виноват, ваше преподобие, исправлюсь, – бодро отвечал ему друг Макарцев, скрытно подавая Сергею Павловичу знаки, призывающие к незамедлительному окончанию беседы и поспешному бегству из этих стен.
– Ко мне следует обращаться «ваше высокопреподобие», ибо Профилакт по случаю выхода его книги о равноапостольном Владимире изволил наградить меня митрой и правом служения при открытых царских вратах. Книгу, само собой, написал я – от первой до последней строчки. Но это, – и о. Викентий с горестной усмешкой опустился на стул, – навсегда останется тайной для благочестивых читателей.
Он сокрушенно покачал головой. Непостижимость. Да. О да. Предвечно сущий. Ибо кто может вымолвить нечто определенное об изначально неведомом? Признание непостижимости Бога есть единственный и наивернейший путь, всего лишь отчасти приближающий нас к постижению Создателя. Парадокс? Но все христианство соткано из парадоксов, и подходить к нему с плоским человеческим разумом – значит уподобиться слепому, который на основании ощупанной им дверной ручки берется судить о красоте и величественности всего здания.
– Твой дед, дитя мое, – мученик. – Он ласково накрыл своей ладонью руку Сергея Павловича. – И не томи себя напрасными размышлениями. Вечные вопросы, – промолвил он, и в черных зарослях его усов и бороды возникла и тут же погасла улыбка сопутствующей многому знанию печали, – обжигают на всю жизнь. Мученик же Петр Иванович Боголюбов… так его величали?.. иерей Петр у Господа во дворах Его. – Отец Викентий перекрестился. – Ибо честна пред Господом смерть преподобных Его.
Он покосился в окно, брезгливо сморщился и сказал, что полчаса тому назад отбывший в Верховный Совет Профилакт со всеми своими потрохами целиком и полностью вышел из Декларации митрополита Сергия (тотчас разъяснилась для Сергея Павловича тайна двух букв в письмах Петра Ивановича: «м» и «С»), облобызавшего руку палачей Церкви и России.




























