Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Ночью о. Александр вышел из гостиницы.
Справа от него спускалась вниз, к въездным воротам узкая улица, слева высилась колокольня со Святыми Вратами. Не видно было ни неба, на котором лишь кое-где вдруг приоткрывался лоскут черного бархата с приколотой к нему сиреневой звездочкой, ни верхнего яруса колокольни – все скрывал густой, косо летящий снег. На противоположной стороне, в гостинице для простого люда сквозь белую завесу о. Александр едва различал слабый свет в окне второго этажа.
Бодрствует кто-то.
Стоит на молитве.
Плачет о старце.
Иль пишет стихи.
Засмеявшись наивности сложившихся строчек, он ощутил прилив небывалой легкости и уверенности в собственных силах. Великое служение несомненно предстоит ему. Дивным образом соединятся в нем два поприща: иерейское и поэтическое. В веянии ветра и шорохе падающего снега потрясенной душой он предугадывал грядущие к нему из вечных источников света небывалые образы и, чувствуя подступающие к горлу счастливые слезы, благодарил Господа, отметившего раба своего трудным избранничеством. Боже мой, думал он, медленно шагая к Святым Вратам и нарочно подставляя лицо под обжигающие холодом уколы летевшего навстречу снега. Недаром томил Ты меня сегодня ожиданием чуда!
Из нависшей над Шатровом белой мглы поплыли долгие низкие звуки. Били часы колокольни. С третьим, последним их ударом пройдя Святыми Вратами и подивившись отсутствию обыкновенно стоявшего здесь монаха со свистком и колотушкой, вместо которого висела на крюке одна лишь вывернутая овчиной наружу огромная шуба, о. Александр приблизился к Успенскому собору. Тревожный яркий свет внезапно вспыхнул у него за спиной, осветив массивные двери собора с кольцами, продетыми в ноздри двух свирепых львиных ликов. Он оглянулся. Некто в шубе стоял перед ним с фонарем в поднятой руке.
– Опусти фонарь, – попросил о. Александр, заслоняя глаза. – Ты где был? Я тебя не видел. Опусти же фонарь, тебе говорят!
Шлялся неведомо где.
Но не буду с ним пререкаться.
Смиренный иерей Александр испытывает настоятельную потребность сей же час помолиться у раки преподобного Симеона, дабы испросить у святого старца духовной поддержки в предстоящем сему иерею великом подвиге.
Сторож, отвори. Именем Господа нашего Иисуса Христа тебе приказываю меня в собор впустить.
Но странные и страшные слова услышал он в ответ. И голос, как две капли воды похожий на козлиное блеяние, но вместе с тем с пугающей точностью воспроизводящий злобную скороговорку Ваньки Смирнова.
– У меня на твой приказ есть команда дать отказ! – со злобным удовольствием проблеяла шуба.
«А шуба-то навыворот», – обмер о. Александр. А тут еще из пустого ее рукава прямо в его руки порхнула бумага.
– Вот тебе и документик, – сопроводил ее мерзкий голос. И добавил: – Я тебе посвечу.
Огонь фонаря высветил бумагу и размашистое слово на ней: «Отказать». А также подпись, исполненную красивым, четким почерком прилежного писаря – с наклоном вправо: «Товарищ Рогаткин». С невыразимой тоской о. Александр поднял голову к небу, скрытому от его глаз белой пеленой падающего снега. Неужто не придет ему на помощь хотя бы кто-нибудь из ангелов?!
Дверь собора скрипнула, он обернулся.
Невысокого роста старичок в черной скуфейке, с котомкой за плечами и посохом в правой руке, спустившись с паперти, быстрым мелким шагом шел к Святым Вратам. На левую ногу он заметно хромал.
«Уходит», – подумал о. Александр.
Старичок отозвался: «А как не уйти, радость моя! Сюда ко мне на могилку никто теперь долго не придет. А меня утащат. Вот я и бегу, – засмеялся он, на ходу обратив сияющее любовью лицо к удрученному о. Александру и ласковой улыбкой согревая ему сердце. – Не печалься! Я о вас, Боголюбовых, всегда помню и вам еще пригожусь».
Снова стали бить над Шатровом часы колокольни.
Отец Александр еще считал их удары, когда услышал голос брата и ощутил на плече его сильную руку.
– Вставай, – звал его о. Петр. – Пора. Андрей Кузьмич уже запряг.
Часть третья
У родственника
Глава первая
В приемной на Кузнецком
1Первый же выпавший ему свободный день Сергей Павлович провел в папиной комнате, за однотумбовым столом с шатающимися ножками и голой, усеянной чернильными пятнами разного цвета столешницей, посреди которой, лежа на спине, едва шевелил лапками издыхающий таракан.
Из окна дуло.
Сергей Павлович смахнул таракана, поставил на стол папину пишущую машинку и, поочередно тыча в клавиши указательными пальцами обеих рук, промахиваясь и досадливо морщась, принялся под копирку, в двух экземплярах, перепечатывать письмо деда, Петра Ивановича Боголюбова, и его записки.
Он все продумал. Мелко исписанные рукой деда бесценные листки пусть лежат до поры как лежали. А ему в его розысканиях понадобятся копии – хотя бы для того, чтобы показать сведущим в церковных делах людям и с их помощью попытаться узнать и понять судьбу, веру и тайну Петра Ивановича Боголюбова.
Такие люди есть.
В «Московской жизни», где служил папа, Сергею Павловичу в последнее время попадались статьи о гонениях, развязанных коммунистами против Церкви. Встречались имена казненных священников. Всей правды статьи не открывали, но тем не менее ее можно было угадать, а угадав, ощутить в душе горячий ком ужаса и боли. Папа наверняка знает тех, кто их написал. Друг Макарцев совсем недавно свел знакомство не то со священником, не то с монахом, который работал в библиотеке Издательского отдела Московской Патриархии. Если верить Макарцеву, этот библиотекарь был лихой малый, хорошо и весело пил, бранил своего начальника, какого-то Феофилакта, презрительно величая его Профилактом, но в то же время владел пятью языками, в том числе двумя древними: еврейским и греческим, и на любой вопрос о Церкви имел точный и ясный ответ. Звали его отец Викентий по фамилии Петров.
Сергей Павлович вспоминал дальше и вспомнил, что знакомства в церковном мире были и у приятелей Людмилы Донатовны – жабы-Ангелины и ее мужа, в семейной жизни нареченного «Козлик». Сергей Павлович однажды уже звонил им – но, услышав голос Ангелины, не смог преодолеть отвращение, вздохнул и положил трубку.
В тюремной камере дед писал мелко, при этом почти не оставляя промежутка между строчками. Как и в первый раз, в иных местах Сергей Павлович подолгу вглядывался в слова и буквы и снова сокрушался, что у него нет лупы. Между тем, надо было все понять. Кто такой «м. Сергий»? Почему Петр Иванович не желал иметь с ним ничего общего? Его тюремщики настойчиво предлагали ему признать «м. Сергия» и какую-то составленную им «Декларацию», в противном случае угрожали упечь деда на Соловки. Петр Иванович не дрогнул, отверг и «Декларацию», и ее автора, не стал «Иудой-Николаем» и в конце концов получил за это и тюрьму, и Соловки, и смертельную пулю.
Но не только за это.
Сергей Павлович догадывался, что первопричина гибели деда Петра Ивановича Боголюбова крылась, скорее всего, в «Завещании Патриарха», тайну которого он так и не открыл своим мучителям. Он был, наверное, одним из тех, кому Патриарх всецело доверял и кому вручил судьбу своего «Завещания». «Когда гнев Божий, – на папиной машинке выстукивал Сергей Павлович, – отступит от нашей России, когда опомнятся и покаются люди ее, когда правда станет им дороже всех земных сокровищ, – тогда, я верю, обретено будет предсмертное слово Патриарха».
Сергей Павлович поднял голову и невидящими глазами уставился в окно.
Будучи, подобно деду, поставлен перед выбором, сумел бы он принести в жертву своей вере – жизнь, своему служению – любимую жену, своему Богу – единственного сына? В миг невыразимого отчаяния стало бы ему поддержкой не оставлявшее Петра Ивановича упование на то, что со смертью не кончается наша жизнь? Не поколебался бы твердым шагом шагнуть в бездну? Верил бы, что за мраком ему откроется свет, что, убитый на земле, оставит ей свою бренную плоть и без тела, налегке, перейдет на Небо?
Трепеща и робея, он вступал в круг понятий и вопросов, ранее ему совершенно неведомых. Застыв над папиной машинкой, он думал: от наследства Петра Ивановича, отца своего, папа отказался, в чем, однако, никто упрекнуть его не смеет. Николай предал, а папа изнемог, с малых лет озабоченный лишь тем, чтобы выжить. Советская власть сначала убила его отца, потом отправила на помойку, где, рыча на таких же, как он, голодных псов, волчонок-папа вынюхивал себе протухший, но еще съедобный кусок. И хотя впоследствии ему вовсе не обязательно было подписывать унизительный для себя договор с властью, в нем, судя по всему, была уже разрушена всякая способность даже к безмолвному сопротивлению, и он легко отрекся от своего первородства. Вне сомнений, для Петра Ивановича Боголюбова это был тяжкий удар. Как! Павлуша, вымоленное дитя, ненаглядный мальчик, отцовская надежда, в скверной своей бумаге собственноручно написал, что всегда считал отца чужим человеком! Читая заявление сына, Петр Иванович тосковал даже на Небе. Кровоточило сердце. Возможно даже, его спрашивали – и спрашивали не без укора: скажи, как мог твой сын, твоя плоть и кровь, войти в соглашение с теми, кто погубил тебя и Россию? Петр Иванович горестно молчал. Тогда на помощь ему спешил знакомый Сергею Павловичу по внезапной встрече у болота всеведущий старичок, объявлявший всему небесному сообществу, что наследство Петра Ивановича втуне не пропадет. Ибо Промыслу было угодно, чтобы сын отрекающийся имел в преемниках сына наследующего, то бишь Петра Ивановича внука. Не беда, что Сергей Павлович в ту пору еще не родился, а молодой Павел Петрович сгорал от вожделения к распутной линотипистке Наденьке, пухлыми пальчиками ловко набиравшей заметки для многотиражки «За советский подшипник». (Именно в этой газете начинал папа.) Они все знали, в чем Сергей Павлович смог лично убедиться в тот вечер, когда, едва живой, выполз из болота на бугорок, где росла протянувшая ему ветку милая ива.
С холодным потом, вдруг проступившим у него на лбу и спине, он вспомнил неотвратимую мягкую силу, с которой засасывала его трясина, свой жалкий вскрик и свои вполне ничтожные попытки избежать гибели. В самом деле, что бы он смог, не окажись неподалеку взращенное самим Господом чудесное деревцо! Сергей Павлович схватился за голову.
Боже, если Ты есть, открой слабому человеку смысл письмен, которые алмазным резцом Ты вырезаешь на каждом дне его жизни.
В самом деле, что Тебе стоит.
Верно ли, что Сергею Павловичу подарили жизнь исключительно для того, чтобы по истечении сорока с лишним лет она стала другой? Справедливо ли утверждение, что, вступив в обладание наследством Петра Ивановича Боголюбова, он обязан найти ему наилучшее и единственно достойное применение? Правда ли, что именно Тобой сплетена цепочка будто бы совершенно случайных совпадений? Окинем их беспристрастным взором. Итак: безумный мужик с топором, внезапно собравшийся Сергея Павлович прикончить. (И зарубил бы, не прояви доктор Боголюбов несвойственную ему прыть.) Болото. Добрым словом уже не раз помянутая ива. Далее: дедушка с его поразительными речами. Рассуждая с пристойным здравомыслием, сочтем дивного старца бредом, помрачившим сознание Сергея Павловича сразу после пережитого им сильнейшего потрясения. Но тогда какая сила вынудила его бежать из «Ключей»? Что побудило спрашивать у папы о Петре Ивановиче, действительно ли тот был священником? И что заставило допытываться, не сохранилось ли каких-либо свидетельств о его жизни и смерти?
«Требовали, – перечитал и двумя пальцами, медленно отстучал эти слова на машинке Сергей Павлович, – чтобы я открыл им Завещание Патриарха, и за это сулили сохранить мне жизнь. Я сказал, что Иудой никогда не был и не буду. Надежды нет».
И его убили.
Сергей Павлович поник.
Поражает не только свирепость власти, устроившей в России долгую и беспощадную резню, но и количество палачей, по доброй воле присягнувших государству-тюрьме. «Кто бы мог подумать, – шептал он, давясь тоской и с высоты седьмого этажа глядя на размокший от ночного дождя овраг и черную от грязи речку на дне его, – что березовая Русь накопила в себе столько тьмы». Внизу сильный ветер трепал голые ветки кустарника и раскачивал росшие неподалеку от дома высокие тополя. На противоположной стороне оврага, у дверей магазина, когда-то стеклянных, а теперь забитых фанерой, выстроилась очередь, и Сергею Павловичу издалека было слышно ее тяжелое, мрачное молчание. Вдруг резко потемнело, хлынул дождь, и по окну побежали потоки воды. Очередь укрылась зонтами, но не разошлась, сплоченная заботой о пропитании. Колбаса правит миром, а пустой холодильник вселяет ужас.
Мой страх, однако, о другом. Больше всего я боюсь доставшегося мне наследства и связанных с ним обязательств. Ибо в обладание наследством деда Петра Ивановича может вступить лишь человек, во многом непохожий на Сергея Павловича Боголюбова и прежде всего не боящийся правды – как о сущности бытия, так и о себе самом.
Он протянул руку к пачке «Беломора», но, вспомнив, что с утра во рту у него не было ни крошки, решил хлебнуть чая. До кухни, однако, он не дошел. На лестничной площадке тонко тявкнула собака, потом в дверь позвонили. Вместе с таксой Басей, дружелюбно помахивавшей коричневым хвостиком, на пороге стоял «шакал», он же Бертольд Денисович Носовец, с презрительным выражением узкого хищного лица с тонким носом и бородкой клинышком.
– Паша дома? – не тратя на Сергея Павловича лишних слов и вообще глядя на него, как на пустое место, спросил он. Сергей Павлович ласково улыбнулся Басе, а Бертольду сказал, что Павел Николаевич Боголюбов в данный момент находится на работе, в редакции газеты «Московская жизнь».
– Могу дать адрес и телефон.
– Ладно. Умник. Я на пару дней исчезну, а ты вот, – протянул сосед крест-накрест перехваченный бечевкой сверток, – передай ему. Он знает.
Сергей Павлович увесистый сверток взял и лишь потом спросил:
– А что это?
Но Бертольд вместе с Басей уже скрылся в подъехавшем лифте, успев, правда, весело прокричать под грохот смыкающихся створок:
– Много будешь знать – скоро подохнешь!
– Чтоб ты провалился, – от всего сердца пожелал ему Сергей Павлович.
И «шакал» провалился.
Между тем, услышав на лестничной площадке голоса, из дверей квартиры двадцать девять выглянула профессорская вдова Вероника Андреевна, полная женщина лет, наверное, шестидесяти, в облике которой сквозь следы былого благополучия наметанный глаз доктора Боголюбова отмечал признаки начинающегося распада. В двадцать девятой вместе с Вероникой Андреевной жила ее дочь Таня, и Танина дочь от скрывшегося в прошлом году мужа – четырнадцатилетняя Света, при встречах окидывавшая Сергея Павловича мерцающим взглядом маленькой шлюхи. И хотя «шакал» не раз бывал уличен в чудовищном вранье и бесстыдных сплетнях, он вряд ли лгал, когда утверждал, что бабка и мать пьют на заработанные девчонкой деньги. Он настаивал также, что Свету предлагали и ему, и он отказался не столько из-за высокой цены, сколько из-за нежелания переступать житейскую мудрость, запрещающую блудить там, где живешь. Тут, впрочем, он мог и наврать.
– А вы не видели Свету? – Вероника Андреевна изъяснялась не вполне твердо. – Нет? Я так и думала.
И она улыбнулась Сергею Павловичу той жалкой, виноватой и просящей улыбкой, какая бывает у людей, еще стыдящихся овладевшего ими пагубного пристрастия.
– А у нас сигареты кончились, – тем же голосом и с той же улыбкой объявила она.
– У меня «Беломор».
– Ну дайте.
После первой же затяжки она зашлась в кашле. В груди у нее при этом так громко свистел, сипел, стонал и дул в свои трубы невидимый оргáн, что Сергей Павлович не мог не заметить:
– К доктору бы надо, Вероника Андреевна.
Отдышавшись и вытерев выступившие на глазах слезы, она хрипло и коротко молвила:
– Зачем?
Появившаяся за ее спиной босая женщина в коротком халате молча и злобно рванула Веронику Андреевну за руку.
– Но, Танечка, я же о Светочке спрашивала, – лепетала Вероника Андреевна, оглядываясь назад и подавая глазами какие-то знаки Сергею Павловичу, которые он не понял или понять не успел. Однако он расслышал твердое обещание молодой мамаши оторвать башку маленькой паскуде и, вздохнув, отправился пить чай.
И в кухне с голыми грязными окнами и тихо погибающим на подоконнике одиноким кактусом, усевшись на расшатанный табурет, он вдруг задал себе страшный в своей простоте вопрос. Неужто дед Петр Иванович Боголюбов принял смерть для того, чтобы семьдесят лет спустя в московской квартире мог жить и благоденствовать какой-нибудь, прости, Господи, Бертольд, похотливый жлоб, мелкий валютчик и скупщик краденых деталей, из которых он наловчился клепать декодеры для телевизоров советского производства, приспосабливая их под зарубежные «видаки»? Чтобы из двадцать девятой квартиры крепенькими ножками выходила на панель четырнадцатилетняя девочка? Чтобы в двадцать восьмой – уж коли я рассматриваю нашу площадку как некую хромосому нынешнего мира – почти беззвучно сидели старик со старухой, согревая друг друга последним теплом и лишь изредка в поисках хлеба насущного выползая на улицу, смертельно пугающую их своим ожесточением? И чтобы человеческая злоба и грязь, которым я, внук Петра Ивановича, каждый день становлюсь невольным и уже почти равнодушным свидетелем, вошли в плоть и кровь нынешней жизни? Или его гибель оправдана, и тогда в свой черед она придает безусловный смысл перенесенным папой невзгодам и помогает понять и простить с некоторых пор овладевшее им безграничное отчаяние – или она никак не тронула соотечественников, постаравшихся поскорее забыть и Петра Ивановича Боголюбова, и убивших его палачей. И тогда, стало быть, прав папа, с тоской и мукой вопящий вслед давно ушедшему Петру Ивановичу, что лучше было бы ему подумать о жене и сыне, чем идти на лютую казнь за своего неведомого Бога! Тогда все для себя правы и тогда, следовательно, одной главной и всеобщей правды нет и быть не может.
Без этой правды и «шакал» прав, с отвращением подумал Сергей Павлович.
2Явившись домой в скверном расположении духа, Павел Петрович обругал сына за взятую без спроса пишущую машинку («Она мне четверть века верой и правдой служит, а дурак на букву «м» вроде тебя ее доконает в один миг!»), затем, увидев сверток и узнав, кому он принадлежит, надрывно крикнул, что Сергей Павлович желает погубить не только машинку, но и родного отца.
– Тебя просили брать?! – выпучив карие, в красных прожилках глаза, наступал папа. – Нет, ты скажи, тебя просили? Да ты хоть знаешь, что этот гад мне подсунул? Ты хоть чуть-чуть соображаешь, – тут он повертел пальцем у виска, – дурной своей головой, чем для меня все может кончиться? Он вор, а я, выходит, его ворованное прячу! А это, между прочим, статья!
Но безо всякого сочувствия к папе Сергей Павлович заметил, что таких, как Бертольд, следует обходить за три версты.
– А ты с ним пьешь и у него одалживаешься.
Папа сник.
– Сосед все-таки, – вяло отбился он и удалился на кухню, откуда вскоре послышались многозначительные звуки, вслушавшись в которые можно было без труда представить выставленную на стол бутылку, рюмку с ней рядом, нежное бульканье вытекающей из горлышка кристально-чистой влаги, а в итоге бульканье куда более внушительное, произведенное длинным глотком и последующей работой горла, пищевода и желудка. Папа охнул, крякнул, а Сергей Павлович сглотнул набежавшую слюну.
Однако, будучи приглашен Павлом Петровичем разделить скромную трапезу и поболтать о мимотекущих событиях, он отказался от рюмки с твердостью новообращенного толстовца. От изумления папа открыл рот.
– Ты никак в трезвенники записался? Хвалю. Давно пора. Пусть яблочко катится подальше от породившей его яблони. – Он выпил, отдышался и с лукавством искушающего Еву змия предложил: – Одну, может быть, а, Сережка?
Сергей Павлович ответил аксиомой Макарцева:
– Одной рюмки в природе не бывает.
– Это верно, – согласился папа, добрея на глазах. – А у нас в конторе один веселый малый вывел теорию непрерывной волны. Звучит так: процесс потребления алкоголя в принципе не имеет конца. Однажды начал – пьешь до гроба.
– Вот и конец.
Павел Петрович с прищуром взглянул на сына.
– Я слышу в твоих словах отзвук дрянной философии, мне всегда отвратительной. Я, ежели желаешь, в некотором смысле эпикуреец, и заглядывать туда, – и папа неопределенно повел рукой, – не имею ни малейшей охоты. Успею! И потом – уверяю тебя – ничего интересного. Пустота, темнота и Северный полюс. Нет, Сережка! Живая, хоть и шелудивая собака вроде меня все равно лучше дохлого льва, пусть даже этот лев будет Львом Толстым. А?! – И, подмигнув сыну, Павел Петрович с довольным видом потер ладонь о ладонь.
Бедный папа.
Опять он отрекся от наследства Петра Ивановича, отца своего.
Утрачена совесть, погублена честь – и пятен позора на папе не счесть.
Бесчестному жить, может быть, легко, зато умирать, наверное, трудно. Неужто позабыл папа, как Петр Иванович, сидючи в темнице, тревожился не столько о собственной участи, сколько о том, чтобы у ненаглядного Павлуши не было ни малейшего повода сказать об отце, что он – предатель?
– Папа, – спросил он, не сводя испытующего взгляда с Павла Петровича, на лбу и щеках которого уже проступили пятна ярко-свекольного цвета, – а ты помнишь, что твой отец, а мой дед писал из тюрьмы? Это вот письмо, и две эти его записки ты помнишь?
Павел Петрович поскучнел.
– Так… – пробурчал он. – В общих чертах.
– Папа! – настаивал Сергей Павлович. – Человека… твоего отца сначала держат в тюрьме, потом казнят – а ты и помнить об этом не желаешь?
– Что ты ко мне пристал? – окрысился Павел Петрович. – Я помню.
Сергей Павлович мягко задержал потянувшуюся к бутылке папину руку.
– Погоди. Ты мне скажи – ты никогда не пробовал выяснить, где и когда погиб Петр Иванович?
– Пробовал. – Папа встал и, подойдя к раковине, долго пытался закрутить кран, из которого тоненькой струйкой лилась воды. – Ты, Сергей, как в гостинице здесь живешь, ей-Богу! Умельца бы из жэка вызвал, что ли… Вас, засранцев, партия семьдесят лет учит беречь народное добро, а вы?! Товарищ Ленин всегда гасил за собой свет, о чем мне лично рассказывала одна из его секретарш, не помню, правда, кто – Фотиева, или Володичева, или какая-то другая, помню только, что была похожа на замороженную щуку… а ты и в сортире зря лампу жжешь, и в ванной… Вчера я к тебе заглянул – и что увидел? В комнате иллюминация, а ты спишь. Товарищ Ленин тут же черкнул бы записочку товарищу Дзержинскому, чтобы он тебя за такое преступление немедленно шлепнул».
Тут, правда, папа сообразил, что упоминание о безжалостном Ленине и свирепом Дзержинском в данную минуту было с его стороны весьма неуместно.
– Н-н-да… – сказал он и, еще более покрасневший от бесплодной борьбы с краном, тяжело опустился на стул.
– И свет у нас на кухне какой-то тусклый, – после недолго молчания произнес Павел Петрович. – Надо бы нам с тобой, Сережка, квартиркой заняться. Тараканов поморить… Людей позвать стыдно.
Надо б лампочку повесить, – тихонько пропел Сергей Павлович, – денег все не соберем.
– И деньги здесь ни при чем, и твой Окуджава, и вообще, я не понимаю, с какой стати ты ко мне привязался со своими вопросами! – Папа резко отвел рукой удерживающую руку Сергея Павловича. – Я устал, я весь в газетном дерьме, и мне необходимо выпить! – Он налил, выпил, закусил ветчиной из консервной банки и брезгливо поморщился. – Ни запаха, ни вкуса. Гуманитарная гадость из Дании. На тебе, убоже, что нам не гоже. У советских, – с великим презрением напомнил папа, – собственная гордость. Где же она, я спрашиваю?! Стали всемирной попрошайкой. Начали с ненависти, а кончили протянутой рукой. Сначала зубы щерили, а теперь положили их на полку. И поделом, черт бы всех побрал! Другие, может, глядя, как мы тут лапу сосем, хоть чему-нибудь, да научатся!
Указательным перстом папа грозил темному окну, за которым лил дождь, и гремел, как на митинге. Всем сестрам досталось по серьгам. Америку папа обозвал старой сукой, Европу (особенно Западную) припечатал и того хлеще, выразив к тому же пожелание, чтобы ее дорогие камни, о которых сентиментально вздыхал вскормленный Шиллером и вспоенный Жорж Санд наш Федор Михайлович, в один прекрасный день были основательно проутюжены гусеницами советских танков…
– Броня крепка, и танки наши быстры! – восклицал папа, вдруг и совершенно неожиданно – в первую очередь для самого себя – превращаясь в отъявленного милитариста. – А, собственно говоря, почему нет? Сила есть нечто безусловное. Армия. Все маршируют, все стреляют, танки мчатся, ракеты летят… СС-20! Крылатая смерть! Мы победим, и враг бежит, бежит, бежит!
– Из Афганистана, – вставил Сергей Павлович, но папа небрежно отмахнулся.
– Ты ничего не знаешь. Мне один генштабовский чин в доверительной беседе… само собой, за этим делом, – кивком головы и движением бровей указав на бутылку, Павел Петрович одновременно щелкнул себя по дряблой шее, – сказал совершенно точно, что к весне там все будет кончено. – Далее он сравнил упорно вырывающуюся из державных объятий Прибалтику с Золушкой, напрасно мечтающей стать принцессой. – Они там и на хер никому не нужны, эти чухонцы!
Сергей Павлович в изумлении на него уставился.
– И нечего смотреть, – буркнул папа. – И нечего толковать о каких-то там дистиллированных общечеловеческих ценностях! Общечеловеческие ценности! – сухо смеясь, он воскликнул. – Эт-то что, позвольте узнать? Свобода? Право? Уважение к личности? Вот вам свобода, право и уважение к личности! – и папа потряс крепко сжатым кулачком с желтыми пятнами старости на тыльной стороне. – Всякий народ – хищник, и ему надо время от времени бросать кусок мяса. Иначе он или сдохнет, или примется жрать кого попало…
– Вот Петром Ивановичем и распорядились вполне в твоем духе.
Ничего не ответив сыну, папа налил себе, молча выпил и лишь потом голосом, напрочь лишенным всякой воинственности, сказал:
– Его убили, а меня придушили чуть не до смерти. До сих пор в себя прийти не могу. Ладно. Было, – махнул он, – и быльем поросло. Прав он, не прав – пусть своему Богу отвечает. У нас в конторе такой порядок: в командировку съездил – пиши отчет. Сколько денег брал, сколько потратил, на что… Он там тоже свой отчет представил: жену и сына определил на муку, зато от веры не отступил. И ему его Бог за такую удачную командировку небось и награду выдал… Как это у них, – презрительно ухмыльнулся Павел Петрович, – Царство Небесное?
Папа сначала страдал, потом паскудил, а теперь желал бы накрепко заткнуть своей совести рот, чтобы она не донимала его мучительными вопросами. Но из-под его ослабевшей руки она шепчет ему прямо в сердце разбитыми в кровь губами. В неведомой могиле давно лежит отец. Неужто и доныне ты будешь сын-подлец? Неужто и доныне к нему ты не придешь, и памятью отцовской опять пренебрежешь? Папа наконец закричал срывающимся голосом, что со стороны Сергея Павловича низко так издеваться над родным отцом, и без того вымотанным каторжной газетной работой. Ничего не зная! Не соображая! Не представляя! Павел Петрович всхлипнул. Это надо понимать! Чувствовать надо – каждой своей поджилочкой, которая у тебя мелкой и мерзкой дрожью трясется, покуда ты в чекистской приемной в долгой томишься очереди. Твердо взглянув на сына, Павел Петрович признался, что если бы не покойница Ниночка, Сергея Павловича родная мать и величайшей души женщина, прямо-таки принудившая его навести справки о Петре Ивановиче Боголюбове, он бы из приемной, ей-Богу, сто раз сбежал. Порога ее дьявольского никогда бы не переступил! Мертвым уже не поможешь, и не резон еще живому класть за них голову на плаху и с обмирающим сердцем ждать, когда по твоей шее ударит топор. Павел Петрович поспешно стянул с себя галстук. Только бы осудить отца! Только бы лишний разочек пнуть его в бок: а чего ж, старая ты скотина, ничего не добился и ничего не узнал! Неправда! Пусть старая, пусть скотина – но добился! Узнал! Справка даже была, при последнем, правда, переезде с Большой Грузинской в это вонючее Зюзино бесследно куда-то пропавшая.
– Но я помню! – вопил Павел Петрович и обеими руками с ожесточением бил себя по голове с взлохмаченными редкими седыми волосами. – Помню!
Написано было: от воспаления легких. Умер. В госпитале. Марта 25 дня…
– Умер! – перегнувшись через стол, в лицо Сергею Павловичу кричал папа и смотрел в глаза ему безумным жалким взором. – От воспаления легких! Простудился! Заболел! Лечили! Старались! Боролись! А он умер! – Уронив голову на стол, он прорыдал бурно и коротко.
Сергей Павлович поспешно налил в стакан воды.
– Выпей… папа, – сказал он с нежностью, сжавшей горло. Павел Петрович, не глядя, взял из рук сына стакан, но, глотнув, с отвращением отставил его в сторону.
– Шалаве… своей… какой-нибудь… поднеси… – бормотал папа, после каждого слова шумно сморкаясь. – Когда она тебе объявит, – аккуратно сложив и спрятав платок, он потянулся за бутылкой, – что попала.
Он налил рюмку, выпил и нехотя зацепил вилкой кусочек датской ветчины.
Разделавшись с ветчинкой, папа задумчиво молвил, что радости она не принесла. Между тем, в его возрасте источником подлинного наслаждения может быть лишь коньячок чистокровно-армянского происхождения и, скажем, какая-нибудь поджарка по-суворовски, этакая сковородочка на пламенеющих угольках, которой потчевали хороших людей в Доме журналиста, предваряя ее тарталетками с сыром и жюльенами из белых грибов. Он погрустнел. Ибо что приходится ему пить и есть на склоне дней? Старик-отец пьет сивуху и ест ветчину, наполовину состоящую из целлюлозы, а сын не ударит палец о палец, дабы скрасить отцовский закат!
– В твоем возрасте, – не выдержал Сергей Павлович, – надо пить кефир и есть овсянку, а об этом, – он указал на бутылку под жестяной крышечкой, в обиходе именуемую «бескозыркой», – вообще забыть.
– Забыть бы рад, – искренне вздохнул папа, – но жить бы стало тошно.
Сергей Павлович напрасно опасался, что по доброй воле папа более не вернется к тягостным для него воспоминаниям. Напротив. Содрав с них давно засохшую корку, Павел Петрович с наслаждением продолжал раздирать старую язву. Из его рассказа следовало, что, получив справку, он застыл у окошка в глубоком недоумении. Или в оцепенении. Все равно. Не имеет значения. Будто по башке саданули. Его потрясло не только ледяное равнодушие государства, отнесшегося к смерти человека как к зауряднейшему из событий, – словно это был всего-навсего прохудившийся чайник, который рано утром, по пути на службу глава семейства одним мановением руки зашвырнул на помойку, в груду подобного же старья, – но, главным образом, наглая ложь врученного ему свидетельства о смерти Петра Ивановича Боголюбова.