Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Нет у меня для тебя, Пашенька, никакого подарка, – ровно говорил между тем старец Боголюбов. – Мы ведь сюда не в гости ехали. Ступай, милая, с Богом. Вон тебя сестры зовут.
– И калошки мои, – задумчиво молвила Паша, подтянув платье и с любопытством разглядывая свои белые с набухшими сизыми венами ноги, обутые в черные резиновые калоши на красной подкладке. – Красивые. Я бы тебе, дедушка, сама эти калошки подарила, да тебе теперь другая обувка нужна. Ну, прощай. – С этими словами она развернулась и двинулась было к дивеевским матушкам, но возле товарища Рогаткина внезапно остановилась и пристально и злобно на него взглянула.
– Тебе бы в театр, – приветливо указал он ей. – Талант пропадает.
Она стояла и молча смотрела на него все с тем же выражением.
– Язык проглотила? – улыбнувшись и показав свои белые крепкие зубы, спросил Пашеньку председатель комиссии.
– Паша! Милая! – уже не сдавленным шепотом, а в полный голос крикнула мать Варвара. – Иди же сюда!
Лицо блаженной между тем менялось, сохло, старилось, и о. Иоанн с сердечным трепетом видел, что на председателя комиссии теперь глядит согбенная мрачная старуха.
– Паша! – потрясенно вскрикнул старец и даже шагнул в ее сторону, по-прежнему держа в руках снятый о. Маркеллином с гробницы голубой покров.
Но было поздно.
Да и кто, собственно говоря, мог бы удержать бедную юродивую, очевидно ведомую в сей миг высшими силами? Пророческий и вместе обличительный дар сошел на нее («Она сейчас в Духе!» – восторженным ужасом захлебнулся кто-то за спиной о. Петра), и, тыча указательным пальцем с грязным ногтем в грудь товарища Рогаткина, блаженная внятно и грозно произносила:
– Зверь. Кровью упьешься и захлебнешься. Зверь. Христу враг. И будет с тобой как со всяким врагом. Вон участь твоя!
Вслед ее указующему персту и сам товарищ Рогаткин, и Ванька Смирнов, и все остальные члены комиссии, кроме фотографа, спешно прилаживавшегося заснять эту сцену, оглянулись и увидели на стене собора, над входной дверью, роспись, представляющую Страшный Суд и мучения низвергнутых в геенну грешников.
Свет яркого декабрьского дня наполнял теперь собор – от сводов купола до подножий мощных четырехгранных столбов, изукрашенных изображениями цветов невиданной красоты и диковинных зверей. И Страшный Суд, на который указывала Пашенька, был виден во всех своих потрясающих благочестивого зрителя подробностях, как то: с заключенным в красный круг Богом-Отцом, с помещенным чуть ниже и тоже в красном круге Иисусом Христом, имеющим по правую от себя руку Богоматерь, по левую – Иоанна Предтечу, а рядом с ними коленопреклоненных Адама и Еву; с ангелами, старательно свивающими свиток неба; с Горним Иерусалимом, сплошь населенным святыми в белых одеждах и золотых нимбах, и со змием, поднимающимся из огненной пасти ада и вокруг толстого туловища перевитого зелеными и красными кольцами, на которых, аки враны, расположились маленькие, черные и даже на вид наглые и трусливые чертенята… Крылатый ангел острым трезубцем старательно пихал в адское пламя трех грешников, причем зубья его орудия впивались в зад одного из них, архиепископа, тогда как два других – царь и монах – покорно шли навстречу своей горестной участи. А в самом аду черный, с черными же и широко раскинутыми крыльями сатана, усадив к себе на колени крошечного человечка, бережно придерживал его левой рукой. Это была душа Иуды, навечно обреченная преисподней. Именно на нее указывала Пашенька, и чтобы, не дай Бог, кто-нибудь невзначай не подумал, что председатель комиссии окажется вместе с праведниками, выстроившимися в очередь у райских врат, предрекала:
– Как раз к дьяволу в руки угодишь.
– Куда я попаду, – ничуть не дрогнув, ответил товарищ Рогаткин, – это еще вопрос. А вот куда ты попадешь – я знаю совершенно точно. Давайте-ка, – призвал он милиционеров, – артисточку эту… Туда, где похолодней. Пусть остынет.
– Зачем?! – страдальчески сморщился старец Боголюбов. – Юродивых даже цари не трогали.
– А нам цари не указ! – отмахнулся Ванька Смирнов. – Мы и царей, – и он быстро провел ребром ладони по своей шее, показывая, как режет монаршее горло острый рабоче-крестьянский нож. – И ты, дед, помалкивай! А то и тебя с ней вместе к чертовой матери отсюдова вон!
Тяжким вздохом ответил народ на упоминание нечистого.
– Пойду цветочки собирать, – сообщала Паша, кланяясь на все стороны и, как маленькая девочка, семеня за милиционером, угрюмым парнем с круглым прыщавым лицом и сросшимися на переносице черными бровями. – Вы меня, дуру, простите. Я вам с луга цветочки принесу.
– Пашенька! – со слезами воскликнула мать Варвара. – На тебе хоть платок теплый.
– Валенки ей, валенки надо, – заговорили вокруг, – околеет ведь в своих калошках. – И уже из рук в руки принялись передавать для блаженной пару подшитых желтой кожей валенок – но и платок, прекрасный платок темно-серого козьего пуха, и валенки, вне всякого сомнения жаркие, будто печь, отвергла Паша, уверявшая священников, дивеевских сестер и весь православный народ, что на дворе нынче теплынь, цветут луга и щебечут Божьи птички.
– Вон солнышко-то какое! – приговаривала она, кивая на окна храма, за которыми сверкал ледяной декабрьский день.
И появившемуся в дверях, красному от мороза о. Маркеллину она сказала:
– А ты, я гляжу, упарился.
Оторопело глянув на нее, он махнул рукой.
– Мне про эту Пашу один человек не так давно рассказывал, – шепнул о. Александр брату, – что нынешним летом видели ее ночью, в Скорбееве, на улице… – Тут он умолк, и в его серых, унаследованных от матушки глазах промелькнуло выражение мучительного недоумения. Словно бы он мирил и никак не мог примирить в себе два противоборствующих начала, одно из которых побуждало его верить во все связанные с блаженной чудесные события, а другое, напротив, объявляло их плодом невежественного народного воображения и без стеснения смеялось над ними.
– На то она и блаженная, чтобы по ночам бродить, – отозвался о. Петр.
Старший брат покачал головой.
– Видели, как ее два ангела под руки вели, – со слабой улыбкой промолвил он.
– Петренко! – нетерпеливо крикнул председатель комиссии. – Нашли ключ?
– Так точно! – браво ответил Петренко и вытащил из кармана полушубка небольших размеров темный ключ с продетой в его ушко серебряной цепочкой. – В божнице висел.
5Вскрытие продолжалось.
Товарищ Рогаткин, однако, уже закипал. Еще хотя бы одна безобразная выходка, покусывая губы, говорил он членам комиссии. Пусть кто-нибудь крикнет – как тот мальчик, жалкая жертва фанатичных родителей. Пусть попробует! Или эта баба с ее отвратительным кривлянием… Знаем мы таких безумных. Это такие безумные, что очень даже себе на уме. Хитрая сволочь, с готовностью подхватил Ванька. Ее допросить надо.
Председатель комиссии вдруг поймал себя на взгляде, который совершенно против воли он устремил на картину Страшного Суда. Всемирно известный предатель Иуда, опекаемый сатаной. Позвольте. Сатана? Иуда? И за гробом вечные мучения или райская жизнь? Она его пугала, словно ребенка. Он поспешно отвел взгляд. Но Ванька заметил, что председатель туда смотрел. И Марлен-Федор, отвлекшийся от своей тетрадки. Чувствуя, что краснеет, товарищ Рогаткин со злой решимостью закончил:
– И я прикажу помещение очистить. Маркеллин! Гроб открыл?!
– Открываю, – неживым голосом отозвался монах.
– Фотограф! Готов?!
– Полный порядок! – весело крикнул тот и полез под черную накидку.
Гробовой снял клобук и вставил ключ.
Рука дрожит. Господи, помилуй! Было бы мне, старому псу, Божьего человека наукой не пренебречь. Тогда не томила бы меня лютая сия мука. Но как не осудил Ты, Господи, мытаря и блудницу, так и меня прости за грех мой невольный.
– У него рука что ли трясется, открыть не может… – пробормотал о. Петр.
– Делай дело, отец Маркеллин, – встав рядом с гробовым, строго велел ему старец Боголюбов. – Никто тебя никогда не осудит – ни на земле, ни на небе, ни в сем веке, ни в будущем.
В глубокой тишине было слышно, как со скрипом повернулся в замке ключ. Народ вздохнул единой грудью и шатнулся вперед.
Важно надув щеки, Федор-Марлен записал: «Крышка гробницы открыта. В гробнице видна фигура в виде очертания человеческого тела, покрытая золотой парчовой епитрахилью…» Протиснувшийся в первый ряд о. Никандр, сангарский звонарь, осмелел и приблизился к раке почти вплотную (ступая при этом отчего-то на цыпочках), но тут же был оттеснен Ванькой Смирновым, обеими руками уперевшимся ему в объемистый живот. Ванькина голова едва достигала до плеч о. Никандра, и в другое время было бы, наверное, весьма забавно наблюдать за покрасневшим от усилий комсомольским Давидом, яростно пихавшим вырядившегося монахом Голиафа. Звонарь отступил и тут же был обруган благочинным, о. Михаилом Тороповым, прошипевшим, что негоже монаху быть любопытным как баба. «Фигура лежит в гробе, – записывал первый губернский поэт под диктовку члена комиссии, обладателя пышных черных усов, – у которого стенки наружные дубовые…»
– Стоп, стоп! – поднял руку товарищ Рогаткин. – А мы откуда знаем, что дубовые? А может, осиновые?
– На осине Иуда удавился, – мрачно сказали из толпы богомольцев.
Опять Иуда. Дался он им. В груди у молодого председателя растекся неприятный холодок, но он мгновенно подавил его, спросив:
– Маркеллин! Верно, что дубовые?
Мрачный голос добавил:
– Потому и листья у нее всегда дрожат.
– Дубовые, – не поднимая головы, с ненавистью сказал о. Маркеллин.
– А внутренние, – обрадовано подхватил обладатель усов, – кипарисовые. Угадал? – Гробовой молча кивнул. – Ну вот, товарищ Рогаткин, а вы сомневались… Я столяр-краснодеревщик, я такую мебель делал! Пиши, Федор: наружные, стало быть, дубовые, в внутренние кипарисовые и внутри гроб обит зеленой парчой. Дальше пиши так: голова фигуры покрыта белой материей с круглым отверстием над местом лба…
– Не материя, а воздýх, – буркнул о. Маркеллин.
– А разница какая? – встрял Ванька Смирнов. – Тряпка, она тряпка и есть!
– Ты тряпкой сопли утираешь, а воздухами Господь в младенчестве был повит и святых Своих в них облекает.
– Ладно, ладно, – перебил о. Маркеллина председатель комиссии. – Ты свои поповские сказки брось. Давай снимай этот… Как ты говоришь?
– Воздух.
– Вот-вот. Он самый. Снимай, и поживее!
– Ножницы нужны, – едва слышно произнес гробовой.
– А у тебя нет?!
– Откуда?! – Отец Маркеллин сморщился, словно от боли, и в маленьких, цвета бутылочного стекла его глазках плеснуло страдание.
– А ты, поп, я гляжу, в саботажники подался, – процедил товарищ Рогаткин. – Зря. Я штыком прикажу вспороть. Желаешь?
– И думать нечего, – подхватил Ванька Смирнов и, как в прицел, с прищуром разглядывал о. Маркеллина и стоящего с ним рядом старца Боголюбова. – Они чего, не знали, что ли, что эта кукла у них там зашита?
– Это не кукла, гражданин! – с дрожью в голосе воскликнул благочинный. – Это святые и почитаемые народом мощи. Ваша воля их вскрывать, но оскорблять чувства не имеете права!
Бог знает, какими последствиями для о. Михаила Торопова мог обернуться его отпор кощуннику и нечестивцу, если бы доктор Антон Федорович Долгополов рукой в черной перчатке не протянул о. Маркеллину маленькие, блестящие, с острыми, чуть загнутыми концами ножницы.
– Вот, – мучительно покраснев, едва вымолвил он, и, кажется, это было первое слово, вылетевшее из его уст с тех пор, как комиссия приступила к своей страшной работе. Отец Маркеллин еле попал трясущимися пальцами в кольца ножниц. Кольца тесные, пальцы толстые. Он тупо смотрел на руки, не узнавая родной плоти с веснушками и рыжей порослью. И молитва не шла на память…. не поработимся врагом хулящим Тя… Это вспомнил. И еще: хулящим Тя и претящим нам, Христе Боже наш… Он шептал, плакал и резал маленькими, неудобными ножницами… Погуби Крестом Твоим борющия нас… Они для тех ниток, должно быть, которыми при операциях… Но преподобный даже в самых скорбных обстоятельствах врачей к себе звать не велел. Пресвятая Богородица, ему не единожды являвшаяся, изрекала, что этот – нашего рода. И он поднимался с одра своего. Шмыгая носом, гробовой резал воздýх. За таковое мерзкое дело руки мои достойны быть отсеченными невещественным мечом отмщения Божия – как руки Афония, священника иудейского, в лютой злобе вознамерившегося повергнуть наземь одр с телом усопшей Богоматери. Ему, от боли и страха вопящему, святый апостол Петр: убедись теперь сам, что Господь есть Бог мститель и что Он не медлит. Уверовал и обрел руки в целости. Боже праведный! Отчего же ныне медлишь явить мощь десницы Твоей?! Отчего безмолвствует труба суда Твоего? Отчего терпишь поругание над святым Твоим? Эта рука моя правая, помощница и послушница моя, трудница в обители моего тела, пусть будет жертвой вечерней на алтарь гнева Твоего. Увидев сие, нечестивые да вразумятся и в страхе да бегут от гроба праведника. Именно: пусть будет отсечена, но молитвами преподобного пусть вскоре прирастет к прежнему месту, ибо без нее собственного лба не перекрестишь и усердному богомольцу благословения не преподашь.
К тому же врагам в сугубое назидание…. да уразумеют, како может православных вера...
– Становится видной, – диктовал бывший столяр, а поэт Октябрьский заносил в протокол, – фигура головы с круглым металлическим отверстием над областью лба на черной материи, покрывающей фигуру черепа. Место, соответствующее лицу, покрыто белой материей, и подбородок вновь черной материей… Материей, гражданин Маркеллин? Или она у вас вовсе не материя, а какой-нибудь опять же облак небесный?
– А вы не спрашивайте, – вспылил гробовой. – Чего вам надо, то и пишите!
Ванька Смирнов засмеялся и, приподнявшись на цыпочки, на ухо товарищу Рогаткину шепнул, что этот рыжий поп похож на пса, у которого отымают кость. Взглянув на Маркеллина, председатель комиссии ответил на ванькино уподобление снисходительным кивком головы.
– Снимаю вскрытый гроб! – из-под черной своей накидки бодро объявил фотограф. – Не двигаться!
– Ты гляди, – назидательно обратился Петренко к его откляченному заду, – кабы у тебя покойник в гробу не шевельнулся.
Молодой человек в кожанке, даже находясь в потемках, за словом в карман не полез и отбрил, что такие умники в Москве, на Сухаревке, идут за копейку пара.
– Ein, zwei, drei! – радостно прокричал он. На немецкое «три» в его фотографическом коне что-то загремело, щелкнуло, мигнуло, и посланец красной столицы, проворно сбросив накидку, извлек из чрева аппарата желтый деревянный футляр с упрятанной в нем стеклянной пластинкой, на чьей затемненной поверхности навечно застыла серая тень отверстого гроба и собравшиеся вкруг него такие же серые тени старца Боголюбова, несчастного Маркеллина, понурого доктора, бывшего столяра с черными пушистыми усами и председателя комиссии с холодной усмешкой на молодом лице.
– А теперь, граждане попы и монахи, – и бойкий парень призывно махнул рукой, – памятный снимок! Все вместе! Служители культа скорбят у гроба своего религиозного вождя!
– Ты как полагашь, – осторожно осведомился сангарский звонарь у о. Петра Боголюбова, – за деньги он или как?
Грозовой тучей глянул на звонаря о. Петр.
– Или как! – не без яда повторил он. – Ты, отче, по разуму совсем что ли дитя? Отец благочинный бился, чтобы никаких снимков, а ты?!
– А что я? – о. Никандр стал пунцовым. – Спросить нельзя. Ты, отец Александр, – попросил он защиты у старшего из братьев Боголюбовых, – сказал бы ему…
Отец Александр машинально кивнул. Слепая Надежда громко вздыхала, горячо дышала ему в затылок и время от времени спрашивала с неотступной требовательностью:
– Что там? Что?!
Он ей отвечал коротко и словно через силу:
– Епитрахиль снимают. Теперь крест…
– Крест?! – ахнула слепая. – Тот самый? Материнское благословение?!
– «Сим победиши», – вдруг вспомнил и пересохшими губами прошептал о. Александр.
Склонившись над гробом и представив на всеобщее обозрение покрасневшую от напряжения лысину, о. Маркеллин одной рукой как мог бережно приподнял над подушкой покрытую черным платом голову преподобного, а другой снял с него медный, на потускневшей и тоже медной цепочке нательный крест с изображенным на лицевой его стороне пропятым Спасителем. Прости, батюшка, Христа ради, но велят крест твой предъявить, которым родительница твоя тебя благословила в дальний путь из дома на богомолье, в обитель святых, праведных Антония и Феодосия Печерских. И Маркеллин, положив крест на ладонь, показал его – сначала всему честному народу, а уж затем молодому атаману и прочей шайке. Товарищ Рогаткин молча кивнул, а Маркс-Ленин Епифанов, оторвавшись от тетради, ткнул карандашом и громко выразил свое изумление:
– Смотри-ка! Кругом золото, а крест из меди.
А уже доносились из храма просьбы к о. Маркеллину, чтобы он благословил православных крестом, с которым от юных лет и до последнего вздоха не расставался преподобный и с которым отошел в Царствие Небесное. Сей образ древа жизни нашей при всех его подвигах был и его укреплял – и в непрестанном тысячедневном воздыхании на камне, и в затворе, где старец денно и нощно собеседовал с Господом и Пресвятой Его Матерью, и в великой скорби, перенесенной им при нападении на него злых людей… И гробовой, недолго поколебавшись, нательным крестом преподобного, словно напрестольным, благословил народ во имя Отца и Сына и Святого Духа.
– Преподобный отче Симеоне, моли Бога о нас, – слитно вздохнул в ответ храм, товарищ же Рогаткин, напротив, грозно прикрикнул на Маркеллина, приказывая не ломать более этой дрянной поповской комедии и немедля приступать к делу.
– Мантию распарывай! – велел он. Слепая услышала.
– Мантию? Распарывают?!
Отец Александр решил отмолчаться. Бедная. Не до тебя.
– Мантия развертывается на обе стороны, – неотрывно следя за медленными движениями рук гробового, так же медленно говорил бывший столяр, – и представляется фигура…
– Позволь, – высокомерно перебил его Федор Епифанов, он же Марлен Октябрьский. – Она сама, по твоему, представляется? Ты думай, что говоришь! Наш протокол во всех отношениях документ исторический, а ты! Представляется фигура… – передразнил он. – Чудовищно!
– Не гони стружку, – хладнокровно отбил член комиссии, в недавнем прошлом – умелец-краснодеревщик. – Пиши, раз ты такой умный: глазам представляется фигура тех же форм, но в белой новой шелковой материи… А вот твои вирши точно не для истории. От них мухи дохнут. Это не пиши.
– Бога ради, что там?! – допытывалась слепая Надежда и с такой неожиданной силой хватала о. Александра за плечо, что тот морщился и пытался на полшага отступить от нее хоть в сторону, хоть вперед – но она не пускала. «У тебя, Надежда, не пальцы, а клещи», – бормотал он, дергая плечом и при этом не отрывая взгляда от склонившегося над гробом Маркеллина.
Ибо в любой миг может свершиться. Смысл даже не в чуде как таковом, но в грозном ответе на неторопливое продвижение двух навостренных полосок стали, с едва слышным хрустом разрезающих укрывавший останки преподобного белый саван. Встанет ли он в небесном сиянии – как некогда перед одним до сокровенной глубины потрясенным рабом Божиим? Или проскользнет чуть заметной и опечаленной тенью? Или явит народу свой лик, чтобы тут же скрыть его в своей иконе? А может, его и не будет вовсе – а будет некое ощутимое предостережение, не имеющий иного толкования знак, удар грома, потрясший окрестные леса, слепящий блеск молнии под куполом храма и, как от порыва ветра, вдруг распахнувшиеся настежь царские врата?…Прострешь на ярость врагов моих руку Твою, и спасет меня десница Твоя! Боже мой, спасение и упование мое, прибежище души моей, утешитель отчаяния моего, надзиратель шагов моих и таинник всех помыслов моих – в руке Твоей все начала и концы, Ты их связываешь и развязываешь, сплетаешь и расплетаешь. Как письменами, Ты пишешь нашими судьбами в Вечной книге жизни Твоей. Сотворивший Небо и Землю, Ты век за веком творишь историю рода человеческого – от Адама до наших дней, и от наших дней до предрешенного и страшного Твоего второго пришествия, когда Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба. Ты начал – Ты и завершишь. Мне, Господи, страшно молвить – хотя промелькнувшую мою мысль Ты уже знал и ее несомненной наивности, наверное, успел улыбнуться – но ведь и здесь, в случае с любимым угодником Твоим нужен итог, заключительный акт драмы, посрамление и даже наказание злодеев и торжество верящих в Твою безусловную справедливость. Не медли, Господи. Воздай. Сломай роги нечестивых. Роги же праведника Твоего вознеси.
Сердце колотилось так, будто он бежал от преследующего его по пятам злодея или махом поднялся в гору, на которой, огородившись стенами, потаенно жил монастырь. Они – негодуя и сожалея, взглянул он на всю их возбужденную свору, имеющую во главе молодого вождя с выражением ледяной насмешки на гладком лице, – торжествуют, не ведая близкого часа если не гибели, то бесславного своего поражения.
Для вразумления и спасения всей России сие чудо волею Божией совершилось.
И в миг, когда о. Александр подумал о чуде как о событии уже совершившемся, он собственными глазами узрел отпрянувшего от гроба Маркеллина и с ознобом восторга указал и брату, и всем, кто стоял рядом:
– Вот!
Голос сорвался и прозвучал хрипло.
– Что? – спросил о. Петр.
И слепая Надежда, чьи пальцы с прежней цепкостью держали о. Александра за плечо, тотчас воскликнула:
– Что там?! Что происходит?!
И сангарский звонарь, о. Никандр, громко дыша, подался вперед и с еще большим усердием вперил взор в раку с мощами.
Но минуту спустя о. Петр с сердцем выговорил брату:
– Будет тебе, отец Александр, будоражить народ! И без того у всех у нас душа не на месте, а ты будто масло в огонь льешь. Чего тебе померещилось?! Там Маркеллин с мощей снятую белую ленту папе передал, а ты вообразил Бог знает что. Брат! – таясь от других, шепнул средний на ухо старшему. – Тут шаг до прелести. Сынам дня, нам велено трезвиться. Ты разве не помнишь?
Отец Александр хмурился и молчал. Апостол вовсе не о том хотел сказать, что вера, надежда и любовь исключают из нашей жизни чудо. Брата послушать – и превращения воды в вино не было. И пятью хлебами тысячи не насытились. И четверодневный Лазарь не воскрес. Белую ленту, которую гробовой протянул папе и которую папа со всей бережностью принял обеими руками и, поднеся к губам, поцеловал, о. Александр видел не хуже прочих. Но, кроме того, в глаза ему ударил мгновенный, сильный и резкий свет, подобный, может быть, тому, какой бывает с неба в ясный июльский полдень. Тогда, ежели кто помнит, просто слепнешь от солнца, от радужных кругов вокруг него и от накаленной синевы туго натянутого небесного полотна. И здесь было нечто похожее, была вспышка, источником своим несомненно имевшая гроб с мощами преподобного. Он ее видел, остальные же в тот миг по воле Божьей сделались вроде Надежды, ослепшей еще в материнской утробе.
Никто, впрочем, не уточнял, с каких именно пор она лишилась зрения.
Но по-прежнему мертвой хваткой держала его за плечо.
Левой рукой он не без усилия разжал ее пальцы и, соболезнуя неведению убогой о происходящих возле раки событиях, сообщил:
– Раздевают преподобного. Сейчас вату из гроба вынимают.
– А вата, – затрепетав, молвила слепая, – зачем? Ему зачем вата?!
– Косточки его для сохранности в ней завернуты, – нехотя толковал ей о. Александр, но и сам в тяжком недоумении безмолвно вопрошал: зачем? К чему было лепить из него ватную куклу?
– Заставь дураков Богу молиться, они себе непременно лоб расшибут, – вздохнул рядом о. Петр. – Народу-де нашему по его темноте и глупости нетленность понятна только лишь как всецелая телесная сохранность.
Он продолжал, и о. Александр кивал, в данном случае будучи с братом на одном рубеже. Не будет видимости тела – не будет и любви. Экое тупоумие, прости, Господи.
– И язычество, – прибавил о. Александр, и теперь уже брат кивнул, с ним соглашаясь. Преподобный нашей любовью нетленен был и пребудет вовеки.
– Аминь! – о. Никандр перекрестился, отвернул полу подрясника и, достав большой клетчатый платок, сначала утер им вспотевшее лицо, а затем трубно высморкался.
Перед таковой несказанной глубиной любви законы естества и материи обращаются в ничто. Тление, где сила твоя?! Могила, где небытие твое?! Гроб, где страх твой?! Братия! Не бойтесь и верьте. Ничего нет. Тление повержено, могила упразднена, гроб пуст, преподобный же как был, так и остался с нами во все дни. Собственно, чего мы желаем? Укрепления веры? И чаем его обрести в неповрежденной плоти усопшего праведника? И сомневаемся, обнаружив сохранившимися в посмертии лишь несколько косточек? И даем волю разрушающей мысли: отчего-де так мало? И вопрошаем: почему не отличил Господь Своего избранника особенным знаком и не изъял его из-под ярма общего для всех природного закона? Истлел – стало быть, и Богу не был угоден, и в праведники не вышел, и ко святым не причтен. Ах, отцы и братья, сколь ничтожно уравнение, доказывающее благоволение Божие сохранением бездыханной плоти! Разве не обратилось в прах тело первомученика Стефана при обретении мощей его? Разве не назвал Блаженный Иероним мощи апостолов Петра и Павла почитаемыми костями? И разве мощи апостола Андрея не уместились в маленьком ковчежце? По жизни и святым делам почитайте преподобного, а не по виду безмерно дорогих нам его останков.
– Афонские монахи, – взглянув на брата, прибавил о. Петр, – еще так говорят… Для поддержания веры нам сверхъестественные знаки не нужны.
– Теперь глазам представляется, – размеренно произносил приставленный оповещать о действиях Маркеллина черноусый член комиссии, бывший столяр, Марлен же, записывая, удовлетворенно кивал, – ватная фигура, изображающая из ваты руки, сложенные одна на другую ладонями вниз. На формах рук… гражданин Маркеллин, как это по-вашему?
– Поручи, – со скорбным вздохом кратко молвил гробовой и, несколько подумав, решился и дерзко прибавил: – А когда на десницу священника надевают, то молятся: Господи, сокруши враги и множеством славы Твоея стерл еси супостатов. – Зеленые его глазки под рыжими с проседью бровями зажглись было боевым огнем – но тут же потухли. Если немотствует Небо, следует ли отверзать уста человеку?
И словно в ответ горестному соображению гробового, сквозь долгую зевоту едва промолвил товарищ Рогаткин:
– Ну вот и молитесь на здоровье… о сокрушении… супостатов.
– …Поручи, – подхватил бывший столяр, – из золотой… она золотая, Маркеллин?
– Сам что ли не видишь? – пробурчал в ответ о. Маркеллин, про себя пожелав осквернителям гроба немедля ослепнуть. – Какая же еще? Золотая это парча.
Еще крепче взяла за горло тоска.
Свет Божий потемнел от слетевшегося в храм воронья.
В затылке у него неведомо как оказались молот и наковальня, и через равные промежутки времени молот бил по наковальне, расплющивая в тонкую полоску раскаленный кусок железа. С каждым ударом подкатывала тошнота.
Он сглотнул и трясущимися руками вытянул из гроба пласт ваты, представлявший как бы тело преподобного – от пояса и до ступней. Туфли белой парчи лежали в изножье с большим фиолетовым аметистом в жемчужном обрамлении на каждой и вышитыми на носках золотыми крестами. Мерзейший сам по себе голос Ваньки Смирнова, и, главное, слова, произнесенные, вернее же, прости, Господи, выблеванные этим цепным псом, вызвали вдруг у Маркеллина никогда прежде не испытанное им состояние полного телесного изнеможения. Дрова на монастырской кухне колол с утра до вечера – так не уставал. Не человек сейчас – покойник. А Ванька, обращаясь к богомольцам, со злобной страстью обличал попов:
– Вы гляньте, чего они тут творили! Народ голодал, а они свою куклу в золото наряжали! Детям бы лучше вашим на кусок хлеба, чем вместе с этими вот костями, – указал он через плечо оттопыренным большим пальцем, махоньким, будто у ребенка, в сторону раки с мощами преподобного, – в гробу похоронить.
Лечь в гроб рядом с преподобным и кощунников более никогда не слышать. И харь их гадких, бесовских не видеть. У Ваньки-пса и рожа как собачья стала – но тут ему в его рожу и сказал звонкий женский голос из последних рядов:
– А батюшка преподобный за всех за нас перед Господом молится, и мы его любим. А ребяткам своим на кусок хлеба мы уж как-нибудь постараемся, и ты, парень, за нас не убивайся.
Он, Ванька, хотел бы узнать, какая это дерзкая бабенка осмелилась ему возражать. Он даже приподнялся на цыпочки и из-под белесых бровей принялся буровить народ остреньким взором – но товарищ Рогаткин его пыл остудил, сказав, что времени у комиссии осталось в обрез. Некогда. Не до ночи же тут торчать.
– Давай, Маркеллин, шевелись! – прикрикнул он.
Слабыми руками Маркеллин принял от старца Иоанна медную тарелку, с которой на литургиях и всенощных кто-нибудь из монахов-церковников обходил богомольцев в молчаливом, но требовательном ожидании лепты. Монеты звенели; случались среди них иногда золотые.
Иной жертвы настал ныне час. Он поставил на тарелку посмертную батюшкину обувку и поднял ее, будто Чашу со Святыми Дарами. Глядите, люди добрые, и вы, нехристи, тоже глядите, как собирала святая наша Церковь своего праведника! По грешной земле он ступал в лаптях (летом) и в сапогах самой грубой выделки (зимой), но при последних проводах преподобного повелело нам сердце переобуть его натрудившиеся при жизни и истаявшие в могиле ноги. И, наверное, сколь удобнее и во всех смыслах пристойнее было ему в новой обители в белых парчовых туфельках! Само собой, там все не так. Однако нам, по любви нашей и по нашим глупым здешним представлениям, нет-нет да и покажется, что неловко было бы преподобному появится среди ангелов в лаптях или в сапогах. Сказано, что побеждающий облечется в белые одежды, – а кто сей, чьи мощи покоятся в этом гробе? святые останки которого велено выставить напоказ? кто ушел в жизнь вечную преклонив колени перед образом Матери Света нашего? Истинно говорю, что своей убогостью он победил мир и отворил себе врата Царствия Небесного. Посему и получил в могильное облачение под одеждами черными, одеждами смерти и печали, одежды белые – жизни, света и правды. В них и пребывает – и здесь, и там.
В храме темнело. В последний раз луч клонящегося к западу солнца прочертил светло-сизую косую полосу от подкупольного окна к сияющим золотом царским вратам; в последний раз глубоким черным блеском вспыхнули все четыре ряда иконостаса с особенно выделившимся внизу, в Деисусе, Иоанном Предтечей, высоким, согбенным, с длинными, до плеч, волосами, в багряном хитоне, из-под которого выглядывали тонкие босые смуглые ноги… В опущенной левой руке он держал свиток с выведенным на нем крупными буквами словом: покаитеса.