Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 1"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Отец Маркеллин звался в Шатрове «гробовым» по своему многолетнему монастырскому послушанию – заботиться о раке с гробом и мощами преподобного. Все годы был он при мощах почти неотлучно, отходя от них лишь на короткий сон и трапезу. Зачастую же, по благословению отца-наместника, и спал в храме, возле раки, и говорил братии, что всякий раз пробуждается с чувством неизъяснимой радости, словно в ночном забытьи благодать великого старца осияла его. Он говорил также, что Господь сподобил его, недостойного иеромонаха, быть свидетелем многих чудес, произошедших от святых мощей. В подтверждение своих слов особенно близким ему насельникам обители он иногда предъявлял сшитую им собственноручно из больших и плотных листов бумаги тетрадь, содержащую исключительную по точности и достоверности летопись всех случившихся в годы его послушания замечательных событий. Одной из первых была запись об исцелении дрожащей девочки шести с половиной лет. Отчего она дрожала, в чем заключалась ее болезнь: в медленном ли движении крови, вызывающем ощущение мучительного холода, или в постоянном воспоминании о пережитом, может быть, даже и в младенчестве сильнейшем душевном потрясении, – о. Маркеллин не знал. Но собственными глазами видел, и ушами слышал, и в летописи своей отметил, что на пятый день слезной молитвы у мощей преподобного мать девочки с воплем изумления и счастья всех оповестила, что ее дитя более не дрожит. «Исцелилась! – восклицала она, словно бы впав в кратковременное безумие, и, не веря глазам, лихорадочно, будто слепая, ощупывала девочку, и плакала, и повторяла: – Преподобный отче Симеоне… Преподобный отче Симеоне…» В голову о. Маркеллину пришла тогда мысль, что человеку перенести внезапное счастье столь же трудно, как и вдруг свалившуюся на него беду. На Господа положись – и все тогда стерпится: и горе великое, и радость большая. Само собой, этого он не писал в свою тетрадь, справедливо полагая, что размышления простого монаха не имеют никакого значения по сравнению с происходящими у раки чудесными событиями.
Вскоре после дрожащей девочки явилась молодая женщина, дворянка, объявившая наместнику, а потом и о. Маркеллину, что после неоднократных молитвенных обращений к великому старцу – и в церквях Орла, где она проживала в собственном доме на окраине города, и здесь, в Шатрове, куда вместе с мужем в минувшем году она приезжала трижды и всякий раз купалась в источнике, – она, наконец, зачала и родила сына, первенца, тогда как за семь лет законного и счастливого супружества ей не удавалось сохранить в своем чреве драгоценный плод.
Ее свидетельство о. Маркеллин приобщил к прочим.
В сшитой им тетради отмечен был также поистине удивительный случай, который о. Маркеллин назвал про себя обретением блудного сына. Некий уже преклонных лет человек, коннозаводчик из Брянска, долгое время не имея вестей о единственном сыне и наследнике, соблазненном и уведенном из отчего дома актрисой заезжего театра, молился у мощей преподобного и просил дать ему откровенное знание о судьбе беспутного, но все равно дорогого сердцу юноши. Жив он или сгорел в необузданной разумом страсти, явится ли с повинной головой к отцу или след его уже простыл на этой земле – по наблюдениям о. Маркеллина, измученный неопределенностью старик чаял обрести уже не столько надежду, сколько ясность. Он провел в обители две недели, всякий день являясь в Успенский собор к часам и покидая его с окончанием вечерней службы. Никаких знамений, однако, не сообщалось ему. И вот перед самым отъездом, за чаем в монастырской гостинице разговорившись с приехавшим на богомолье с женой и двумя детьми почтовым чиновником, он узнал, что его сын живет в скромном одиночестве неподалеку от Шатрова, в Арзамасе, служит на городской почте и производит на всех впечатление милого, но чрезвычайно удрученного молодого человека. Надо ли говорить, что тотчас был заложен экипаж, который помчал отца на долгожданное свидание; и надо ли говорить, что три дня спустя отец и сын (и вправду весьма достойный и скромный молодой человек, вероятно, лишь по внезапному ослеплению давший увлечь себя заезжей диве), заказав благодарственный молебен преподобному Симеону, вместе молились у его раки.
Будучи очевидцем стольких чудес, о. Маркеллин еще при самых первых тревожных слухах был непоколебимо уверен, что преподобный ни в коем случае не попустит совершиться затеянному новой властью освидетельствованию мощей, иначе же говоря – несомненному надругательству. В самом деле: что освидетельствовать? Всечестные останки? Уже было. За семь с лишним месяцев до прославления, в январе, прибывшая в монастырь комиссия Святейшего Синода могилу старца вскрыла, гроб извлекла и обнаружила в нем сохранившиеся Симеоновы кости, а также рыжеватые, сильно тронутые сединой волосы головы и бороды. В таком виде святые мощи летом переложены были в новую домовину, а та помещена в раку.
(В последовавшую за вскрытием могилы ночь многие наблюдали вставшее над окрестными лесами багровое зарево – будто бы от сильного пожара. Маркеллин, в ту пору звавшийся еще Кузьмой и несший послушание на кухне, где, как некогда преподобный, колол дрова, небесного знамения не видел, но в истинности рассказов о нем не сомневался. Всевидящим оком не упуская даже самых малых событий, происходящих в сотворенном по Его слову мире, Господь не мог остаться безучастным к намерению воздать Симеону давно полагающуюся ему славу и, зажегши ночное небо, укреплял православный народ сим знаком Своего несомненного благоволения к старцу).
Спрашивается: для чего теперь еще одно освидетельствование? Какой обман желает обнаружить прибывшая в монастырь советская комиссия? Разве таил кто-нибудь от народа, что во гробе тело старца предалось тлению? Напротив: объявили вслух всей России, тем самым вызвав у весьма многих едва ли не разочарование в Симеоне. Раз плоть дала себя червям могилы, то, стало быть, и святость не та. Богом отмеченному человеку червяк-де не враг. Стали даже рассуждать о нескольких видах святости, относя к преподобному наименьший, тот, который действителен лишь при жизни и прекращается с кончиной. Наши православные бывают хуже еретиков, ей-Богу.
Так думал о. Маркеллин, с каждой минутой, впрочем, теряя надежду, что до вскрытия не дойдет.
По причинам, ведомым лишь Господу и преподобному Симеону, старец не хотел себя защищать. Из гроба добровольно шел на поношение.
Смятение охватывало о. Маркеллина.
Однако не только собственная неспособность уразуметь тайный смысл происходящих событий мучила его. Ведь ежели старец доселе не привлек бесплотные и необоримые небесные силы для противодействия сатанинскому умыслу, то, весьма возможно, он с точно таким же смирением примет и вторую свою посмертную Голгофу – похищение мощей. Что открывалось преподобному в будущем, какую славу Творцу всего сущего прозревал он вслед за поношением сего времени – этого о. Маркеллин знать не мог. Ему следовало отсечь свою волю, все передоверить божественному промыслу и, безропотно склонив голову, промолвить: не как я хочу, но как Ты. Монах своевольный – разве монах? Учитель иноков, преподобный отец наш Феодор Студит наставлял братию монастыря своего отсечением воли закалать себя в жертву и приносить ее на духовном жертвеннике в воню благоухания Владыке Богу.
Господи, помилуй.
Но никак не мог о. Маркеллин истребить в себе желание оградить преподобного. Душа рвалась на части, и сердце исходило кровью. Где было взять сил терпеть унижение, которому собрались подвергнуть великого старца?! А кто, братья, прежде всех виновен, что новые агаряне уже приступили к любимому гробу? Кто был раб нерадивый? С кого будет особый спрос на Страшном Суде?
На каждый из этих палящих вопросов о. Маркеллин со скорбным сердцем отвечал: «Я. С меня».
Был у него месяц назад откровенный разговор с одним забредшим в монастырь Божьим человеком, неведомо как добравшимся до Шатрова с кавказских гор, где по своим пещерам сидели отцы-пустынники, неустанные молитвенники и стойкие постники. Уже доносились отовсюду известия о поруганиях православных святынь. Вот и странник шепнул о мощах Феодосия Черниговского, что их вскрыли, нашли нетленными и, напугавшись, по секретной и скорой почте снеслись с самим Лениным и лично от него получили приказ немедля доставить святые останки в Москву. «Похитили?!» – ахнул о. Маркеллин. «Ночью, – с мрачным огнем в запавших глазах молвил его собеседник. – Тебе надо, – немного помолчав и оглянувшись, продолжил он (и о. Маркеллин вслед за ним в своей же келлии тревожно оглянулся), – самому… Понял?!» Отец Маркеллин кивнул, хотя от внезапно нахлынувшего на него ужаса утратил всякую способность к соображению. «Не дожидаясь… Понял?!» Отец Маркеллин снова кивнул. Сердце холодело и обрывалось. «И на Кавказ. В Сухум. Там отыщешь рабу Божию Анастасию, адресок я тебе дам. Она все устроит. Понял?!» Отец Маркеллин подавленно молчал. «Великое дело совершишь. Святые мощи избавишь от поругания, а может, от истребления. А в пещере им до лучших времен покойно будет. Или уж, – вздохнул и перекрестился Божий человек, – до самого до конца».
На другой день он ушел, оставив о. Маркеллина в тяжких сомнениях.
Адресок тоже оставил.
Но ведь как рассудить.
С одной стороны, в преддверии бед неминуемых надо бы его послушать и святые мощи, тайно изнеся из монастыря, укрыть в безопасном месте. На Кавказе свет клином не сошелся. И в наших лесах, слава Богу, в какой-нибудь часовенке заброшенной либо для преподобного ныне же обыденно поставленной можно схорониться и в молитвенном ожидании встретить или возвращение православного царства, или воцарение зверя. С другой стороны, а ну, ежели обойдется? Преподобного Сергия, да Феодосия Черниговского, да многих иных угодников Божиих, во святых своих мощах блаженно почивавших, сия горестная участь не миновала. Истинно так. Но значит ли это, что и до батюшкиных дорогих косточек непременно дотянется злодейская рука? С одной стороны, скрыв мощи от осквернения, можно в сем веке послужить православному народу, а в веке будущем стяжать особенное благорасположение старца Симеона. «Радость моя! – он скажет, повстречав о. Маркеллина. – Спаси тебя Христос, что позаботился обо мне, убогом». С другой стороны, кому ведомо, какие напасти поджидают гробик за оградой обители? Лихие люди похитят, в нечаянном огне сгорит, в глубокой воде потонет… Погубленные мощи отольются о. Маркеллину всеобщим и страшным народным подозрением, что он-де, наподобие Иуды, исправно послужил врагам православия. На Небесах же укорит его старец за недостойное монаха легковерие. «Ты кого послушал, радость моя? – он спросит. – Да ты разве не знаешь, что у них, у странников, заместо ума – ноги? Он брякнул да ушел. А ты меня, убогого, в охапку, и побежал куда глаза глядят. Вот и пожаловал прямехонько к беде». С одной стороны, обстоятельства взывали к немедленным и решительным действиям. С другой – собственноручно составленная о. Маркеллином летопись чудесных событий побуждала к спокойному и радостному подчинению воле Божией. С одной стороны, боясь Господа, страшно сотворить злое; с другой же, имея в сердце страх Господень, непереносимо думать, что упустил совершить доброе.
С одной стороны.
С другой стороны.
Отец Маркеллин измучился. И как ни молился, как ни просил помощи у Спасителя и Пресвятой и Пречистой Его Матери, как – с усиленным воздыханием – ни обращался к старцу Симеону, – все было напрасно. Внятного ответа не слышал он в своем сердце.
Не услышал он его и от наместника монастыря, как на духу сказавшего: «Не знаю. Тронуть страшно, а оставлять – может, и того хуже. Епископ обещал у нас скоро быть, у него спросим».
Но епископа так и не дождались, сатанинская же комиссия с фотографом и вооруженной подмогой – вот она.
4– Давайте, давайте, – повторил председатель комиссии товарищ Рогаткин, строгим взглядом окидывая примолкший в ожидании ужасного события народ, а затем поворачиваясь к раке, возле которой уже стояли скорбный о. Маркеллин и о. Иоанн Боголюбов, пытавшийся утешить «гробового» и пробудить в нем уверенность в промыслительном значении всего совершающегося ныне здесь, в Успенском храме. – Что вы там, граждане попы, как две кумушки, шепчетесь? – с усмешкой приговаривал товарищ Рогаткин, подзывая фотографа и указывая ему место, где надлежало установить аппарат. – Вот отсюда. С этой точки. Крышку откроют – первый снимок. Кости достанут…
– Или тряпье какое-нибудь, – вставил Ванька Смирнов.
– …или тряпье, или еще что-нибудь – второй снимок. И так далее. Надо будет повторить – командуй. Доктор, – обратился он к Антону Федоровичу Долгополову, – вы сюда, с другой стороны гроба. Вот так, – поставил председатель комиссии доктора, и тот, вспыхнув, встал как столб, держа по швам руки в черных перчатках и стараясь не смотреть на о. Иоанна. – В случае с вашей стороны сомнений по медицинской части граждане попы дадут вам возможность более внимательно изучить изъятые кости. А тебе, друг Федор, – по-свойски хлопнул он по плечу листавшего свою тетрадь поэта, – протокол. Безусловно точный и в меру подробный.
– Позволь, – запротестовал тот. – Мы же договаривались… Я наблюдаю и набираюсь впечатлений. У меня в воскресном номере поэтический подвал!
– Протокол подвалу не помеха. Это, во-первых. А во-вторых, протокол – это поэзия, а поэзия – это протокол. Если, конечно, к нему приложил руку толковый человек. – (Дерзкое суждение председателя вызвало у о. Александра Боголюбова мимолетную улыбку. Услышал бы поэт Блок, что протокол и поэзия суть вещи равнозначные!) – Начали!
С недовольным видом человека, которого заставили стрелять из пушки по воробьям, Федя Епифанов принялся записывать: «Комиссия в 11 часов 40 минут 17 декабря приступила к вскрытию мощей. Иеромонах Маркеллин снимает верхний покров голубой, затем снимает второй покров и две боковинки и последний нижний покров голубого цвета».
Народ в храме, шумно вздохнув, подступил ближе.
– Эй, эй! – властно прикрикнул Ванька Смирнов. – Граждане одурманенные! Куда прете?!
– Нам, чай, тоже охота батюшку посмотреть! – отозвался молодой женский голос.
Ванька засмеялся.
– Мы тебе всю начинку в лучшем виде представим.
Притиснутая к братьям Боголюбовым незрячая девушка тревожно спрашивала:
– Бога ради, что происходит?!
Уводя глаза от ее слепого, тяжелого взора, о. Александр пробормотал шепотом:
– Мощи осматривают. Ничего страшного. Не волнуйтесь.
Но чутким слухом слепорожденной она уловила фальшь в его словах и, повернувшись к о. Петру и ледяными пальцами притронувшись к его руке, повторила:
– Что тут происходит?!
– А ты разве не видишь? – резко ответил он ей и тотчас услышал негодующий возглас брата:
– Что ты говоришь, она же слепая!
– Нет, нет, он прав, вы его не ругайте, – прерывающимся голосом откликнулась она. – Я так все чувствую, что мне кажется, я вижу… Но я не понимаю… Зачем?! И как же теперь мне? – И волна такой обжигающей муки вдруг набежала на ее полное, чуть порозовевшее лицо, и такое страдание выразилось в слепых, голубоватой мутью подернутых глазах, что о. Петр только и мог сказать ей:
– Молись, милая. И мы за тебя помолимся. Как зовут-то?
– Надежда я.
– Ну вот, стало быть, за рабу Божию Надежду. Помоги тебе Господь, Пресвятая, Пречистая и Пренепорочная Богородица и преподобный наш старец… И ты нас в святых молитвах своих поминай – недостойных иереев Александра и Петра.
А в храме уже вовсю играло послеполуденное солнце, и один, самый протяженный его луч из подкупольного окна как раз дотягивался до сени, прибавляя золотого блеска ее бронзовым кружевам. Другой, светлым дымом сверху вниз падая на пол, задевал образ Владимирской, отчего глаза Богоматери под тонкими, темными бровями становились совсем живыми и наполнялись глубокой печалью сострадающего всеведения. И луч третий освещал висящую на северной стене икону, также изображавшую Божию Матерь – но без Младенца, с опущенными долу очами и скрещенными на груди руками.
То был излюбленный великим старцем образ Чистейшей, перед которым он и окончил свои земные дни: Умиления Божией Матери или же, как именовал его сам преподобный – Радости всех радостей.
Но отчего Ее умиление? Отчего светлый Ее лик выражает здесь покорность самую полную и в то же время – радостную? Отчего трепет счастья ощущает в Ней всякий добрый человек – но вместе с тем и смиренную готовность к величайшим страданиям? Отчего Она как бы вслушивается в Себя, в Свое сердце, в Свою душу – и одновременно с едва заметным румянцем смущения внимает голосу извне, только что Ей молвившему: Благодатная Мария, Господь с Тобою!
«Да, да, – отвлекшись от раки с мощами и всего, что возле нее происходило, думал о. Александр, – это голос заставил Ее в дивном смущении и трепете опустить очи. Зачнешь во чреве и родишь Сына, и наречешь Ему имя: Иисус. Отсюда умиление, счастье… Отсюда скорбь».
Благая весть.
Днесь спасения нашего главизна…
У Симеона всегда перед Ней горели семь светильников.
Семь светильников у него в келье, семь светильников в Церкви небесной, семь печатей, семь труб ангельских и даров Святого Духа тоже семь. И семь чаш гнева Божия.
Знать бы, какая из них на наши головы вылита.
Но, вспыхнув своим древним, таинственным светом, число семь миг спустя перестало занимать его. Он вспомнил, правда еще о семи отроках эфесских, благополучно проспавших в пещере лет, наверное, не менее двухсот – от эпохи гонений до обручения христианства с империей – и тут же подумал о совершенно особом выборе старца, единственной иконой в своей келье определившего не Спасителя, как было бы должно по канонам неписаным, но существующим, и даже не Богоматери с Младенцем, а именно Приснодевы, еще не пережившей Зачатия и Рождения, еще представляющей Собой сосуд Святого Духа, избранный и пречистый, еще только исполненной предчувствия своей величайшей в истории человеческого рода судьбы. Девство Приснодевы здесь выражено с наибольшей силой, и старец, сам будучи девственником, это отличил, избрал и полюбил.
Отец Александр с горечью подумал о себе, что, не устояв в чистоте, отказавшись от монашеского пути и увлекшись женской прелестью, он, скорее всего, не смог в полной мере получить благодать Святого Духа. Совокупление ставит под сомнение тайну священноделания. Тот истинный священник, кто полный девственник.
Не надо было брать Нину. И целовать ее на берегу Покши, зимой, темным вечером, в Рождественский пост не надо было. И вместе с ней сходить с ума по ночам ему, уже в сане, не надо было. Кто служит Богу, не знает пола. Бог хочет свободного, а может ли быть свободным вожделеющий женщину? Он вздохнул: не по силам. Дано мне жало в плоть. И эта Ева этого Адама… И эта Ева… Как там было у меня дальше? …этого Адама… Не помню…. ввела в соблазн, шепнув о наслажденье, которое Господь от них сокрыл и которое острее и слаще всего, что им дано в Эдеме… Забыл. У поэта Блока все равно лучше. И прежней радости не надо вкусившим райского вина.
Он словно стряхнул с себя вдруг охватившее его наваждение, очнулся и глянул.
Отец Маркеллин, сняв клобук и явив всему миру лысину в редком венчике поблекших рыжих кудрей, держал в руках только что взятый им с гробницы покров небесно-голубого цвета. Старец Боголюбов готов был этот покров принять и положить возле раки рядом с двумя верхними, но «гробовой» застыл в глубокой скорби, наподобие Иосии, созерцающего осквернение Храма. Покосившись на членов комиссии, как раз в эту минуту наперебой указывавших фотографу место, с которого откроется наилучший вид на вскрытые Симины кости, отец Иоанн тихонечко потянул Маркеллина за край мантии.
– Будет тебе, отче, себя казнить.
На глазах монаха тотчас вступили слезы, он утер их покровом с гроба великого старца.
– Мне, старому дураку, говорил один человек Божий: бери мощи и теки отсюда куда подалее. Адрес мне дал! В Сухум, говорит, беги… Там старцы-отшельники в пещерах укроют. А я все надеялся… Я все думал… – Из-под покрова, которым он теперь закрыл лицо, глухо и твердо прозвучало: – Нет мне прощения ни в сем веке, ни будущем!
– Вы никак забастовку объявили, граждане попы? – с оскорбительной усмешкой спросил председатель комиссии товарищ Рогаткин. – Или заснули? Давай, Маркеллин, – прикрикнул он, – открывай гроб!
Отец Маркеллин молча передал старшему Боголюбову покров с гробницы и, откинув полу мантии, долго шарил сначала в одном кармане, затем в другом и, наконец, буркнул, покрасневшими глазами с ненавистью глядя в молодое лицо председателя:
– Ключ забыл.
– Шутник, – процедил товарищ Рогаткин.
Ванька же Смирнов заорал на весь храм, что этого монаха как саботажника и лютого врага трудового народа надо ничуть не медля и не жалея поставить к стенке.
– А чего его жалеть, – обрадованно подхватил член комиссии с черными усами. – От него толку, как от козла молока. Один вред.
– Ваша правда, – склонив голову, согласился «гробовой». – Нет от меня пользы.
А про себя прибавил, что был бы от него прок и преподобному, и Господу, и всей России, ежели хоть два дня назад тайно утек бы из монастыря вместе с великим старцем Симеоном. Счас бы с ног посбивались нас разыскивать. Где там! Ищи ветра в поле. Он простонал едва слышно. А ключ не отдать – убьют. Запросто. Им человека убить, а тем паче – монаха, священника, служителя Христова – одно удовольствие. Ах, да разве в том дело, что убьют! Смертную муку за Господа и за святую нашу православную веру принять и приложиться к сонму мучеников – сие для инока венец наидостойнейший. Во времена воздвигнутых на Церковь лютых гонений где должен быть честный священник? В узах аль на плахе. Убили бы и ушли, раку с мощами не тронув. Ради Бога! Вот он я. Вы стреляйте, а я Богу за вас молиться буду, как Христос на Кресте молился за распинающих и злословящих Его: Отче! прости им, ибо не ведают, что творят. Но ведь они и без ключа замок в гробнице в два счета свернут: штык всунут, и дело с концом. Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помоги мне, грешному!
– В келье я ключ оставил, – не поднимая головы, мрачно промолвил «гробовой», и о. Иоанн Боголюбов перевел дух. Слава Богу! Убить, может, и не убили бы, но в заточение прямо отсюда непременно отправили бы бедного Маркеллина.
– Ну, вот и ступай в свою келью, – приказал товарищ Рогаткин. – Одна нога здесь, другая там. Петренко! – крикнул он старшему милицейскому чину. – Проводи гражданина монаха. А то он опять что-нибудь забудет.
И Петренко, мужик, судя по всему, бывалый, в хороших сапогах и почти новом овчинном полушубке, одним ленивым движением плеча сбросил винтовку точно себе в руки.
– Ну, – тихо и мирно предложил он, – пойдем, что ли. – И добавил, малость подумав: – Поп.
Так они и двинулись к выходу: впереди о. Маркеллин в клобуке, впопыхах надвинутом по самые рыжие, с проседью брови, и с взлетающими от быстрых его шагов полами мантии черного, легкого шелка, и чуть позади Петренко, в офицерской папахе серого каракуля с темным пятном на месте споротой царской кокарды.
Снова загудели богомольцы.
– Убивать повели! – вскрикнула высокая тощая старуха в черном платке, та самая, которая бойчее всех заступалась за ухающего филином мальчика.
– Шапку… папаху свою сыми, нехристь! – не выдержав, подал голос о. Никандр, сангарский звонарь, и тут же оглянулся на о. Петра Боголюбова.
– Ему что в кабаке, что в храме Божьем, – с досадой, но в то же время словно бы оправдываясь за свою, неподобающую монаху горячность, пробормотал он.
– Татары, бывало, на конях прямо в алтарь въезжали, – отозвался о. Петр.
– И у нас будет?!
– И хуже того.
– Брат! – промолвил о. Александр. – Зачем ты так? Ты мрачно… Бог не допустит, вот увидишь!
– Сыми… сыми шапку-то! – подбежав к Петренко, дергала его за рукав полушубка молодая еще бабенка с круглым румяным лицом и круглыми сердитыми глазами.
– А он? – дулом винтовки едва не ткнул на ходу Петренко в спину Маркеллина.
– Он монах, ему можно!
– А может, я тоже монах, ты почем знаешь? – невозмутимо отбил старший милиционер и, достав папироску, сунул ее в рот, но не закурил.
В те минуты, пока «гробовой» быстрым шагом направлялся к дверям, а его конвоир с незажженой папироской в зубах без видимых усилий за ним поспевал, из окружения скорбеевских сестер выскользнула Паша-блаженная и, неслышно ступая обутыми в калоши ногами, принялась бродить по храму. Что-то тяжко томило ее. На бледное лицо блаженной набегали судороги, губы дергались, и дрожащими пальцами она то завязывала, то снова развязывала концы своего нового, зеленого с красной каймой платка.
– Паша! – вполголоса испуганно крикнула ей одна из сестер и замахала рукой, призывая вернуться и тихо стоять вместе со всеми.
Пашенька даже не обернулась.
«Куда ее понесло», – с тревогой подумал о. Петр и шепнул монахиням, чтобы шли за ней и глядели в оба, а лучше – привели бы назад.
– Ты что, батюшка! – едва не плача, ответила ему за всех уже довольно пожилая, маленькая, рыхлая и одышливая мантийная монахиня Варвара, иногда приезжавшая в Сотников к родне и с Боголюбовыми знакомая. – Она страх какая упорная. Ей кол на голове теши, а она все равно по-своему сотворит. У нее на все один сказ: я дура, меня не тронь.
Открытая рукой о. Маркеллина, заскрипела и хлопнула входная дверь, и в притихшем храме стало слышно невнятное бормотание Паши, переходившей от иконы к иконе и каждому святому с поклоном что-то сообщавшей. У образа Спасителя она задержалась и забормотала громче и отчетливей. Вслушавшись, можно было понять, что Пашенька сострадает Христу, снова взошедшему на Голгофу.
– Опять в Тебя гвоздики забивают… Тук-тук. Тук-тук. – Другая мысль внезапно осенила ее бедную голову. – А я чего не с народом? – строго спросила она саму себя, изумленно вглядываясь в свое лицо, смутно отражавшееся в стекле, которым покрыта была икона. – Вон ведь какая! Г-г-гав!! – состроив злобную гримасу, пролаяла Пашенька на себя очень похожим собачьим лаем. – С-собака… Такая же изменница, такая же кощунница, такая же злодейка! Дай-ка и я гвоздик заколочу. – И слабым своим кулачком она принялась постукивать по стене рядом с иконой, приговаривая: – Тук-тук. Тук-тук.
– Гос-споди! – потрясенно вымолвил о. Никандр, сангарский звонарь, устремляя на братьев Боголюбовых растерянный взгляд. – Это она к чему, отцы, не разъясните?
– А ты подумай, – вздрогнув от пробежавшего по спине холода, сухо и быстро ответил ему о. Петр.
– Я и думаю, что нехорошо.
Отец Александр подавленно молчал.
Ибо это не выразить. Знает тайное, видит скрытое и слышит недоступное – а всего лишь убого одетая женщина непонятных лет: то почти молодка, то уже старуха, нос уточкой и острый подбородок с черной родинкой и торчащими из нее и даже на вид жесткими волосками, в девичестве страшно битая матерью за неспособность варить щи, кормить свиней и доить корову, отданная за вдовца и, говорят, убежавшая от него чуть ли не из под венца и укрывшаяся в Скорбеевском монастыре. В прозрачных глазах ее, правда, проступает иногда печальная древняя мудрость, что делает Пашеньку странно похожей на какую-нибудь ветхозаветную Девору. Где тут болезнь, а где – веяние Духа? Или Дух – это и есть болезнь? О, Русь великая, несчастная Россия! Сыщется ли когда-нибудь у тебя блаженной жизни человек, чье ведение не потребует для себя нищенского облачения и чье прорицание не будет повергать нас в трепет?
А юродивая мимо милиционеров, посмеивавшихся и предлагавших ей службу в отряде взамен на днях издохшей у них собаки, неслышно ступая, уже подходила к раке, но Ванька Смирнов ее остановил.
– Ты, дура, чего тут забыла? Иди отсюдова, не то я тебя сейчас сам направлю.
– Миленький, – певуче отвечала ему Пашенька, вмиг превратившись если не в девицу, то, по крайней мере, в молодую бабу, которая совсем не прочь пошалить с мужичком. – И верно ты сказываешь, что я дура… Меня дурей на всем свете нету. А глянь зато, какой мне платочек-то подарили! – И, хвастаясь, она стянула с головы свой новый платок, открыв густые русые волосы, наспех заплетенные в короткую косу. – У тебя такого, чай, нет. Бедный.
Ванька багровел и ошеломленно молчал, товарищ же Рогаткин рассмеялся и кратко определил:
– Артистка.
– И креста на тебе нет, – жалеючи, говорила Ваньке блаженная и тут же утешала: – Но не скорби: будет, будет у тебя крест.
– На хрен мне сдался этот твой крест, – буркнул Ванька.
– Гляди, Вань, – ввязался Федя Епифанов, он же поэт Марлен Октябрьский, – она хоть дура, а свою пропаганду ведет. Фидеизм, – щегольнул он ученым словечком, – страшная вещь.
– Дура я, дура, – согласно кивала Пашенька и боком, боком, минуя Ваньку, поэта и товарища Рогаткина, снисходительно за ней наблюдавшего, протиснулась к о. Иоанну Боголюбову.
– Гробик сторожишь?
Старец Боголюбов в ответ молча ее благословил.
– Добрый дедушка, – вздохнула блаженная и, сомкнув ладони и приложив их к правой щеке, долго и горестно всматривалась в о. Иоанна. – Сторожи, дедушка, гробик, он тебе пригодится.
– Гроб всякому впору: и старому, и малому. У него, – кивнул о. Иоанн на раку с мощами, – он двадцать лет наготове стоял.
– А я и то думаю, – со счастливой улыбкой невпопад забормотала блаженная, – плакать мне или смеяться? Я такая дура бессмысленная, ничего толком сказать не умею. Но ты, дедушка, не горюй, ты мне лучше на память что-нибудь дай, а я за тебя Пресвятой Богородице молиться буду. Подари мне игрушечку, какая осталась у тебя от твово младшенького сыночка! Ему—то она уж все равно не нужна будет. И тебе ни к чему. А я ее в гробик положу и панихидку отслужу. Во блаже-енн-ном успе-ени-ии ве-е-ечный покой! – вдруг, как дьякон, пробасила Пашенька, и о. Петр вздрогнул от померещившегося ему в ее голосе сходства с голосом брата Николая. – Дай! – И она протянула к о. Иоанну замызганную ладошку.
Сангарский звонарь сокрушенно качал головой и шептал едва слышно, что блаженную эту давно следовало бы отправить в Борисоглебск, к тамошнему священнику о. Василию, который один на пол-России умеет таких вот безумных баб отчитывать и приводить в разум.
– Он ей покажет игрушечку, – хмурил густые брови о. Никандр. – Он ей покажет, как людей-то смущать!
– Молчи! – велел ему о. Петр. – Ее и без тебя тут найдутся охотники отправить куда подальше.
В другое ухо о. Петру горячо дышал старший брат, потрясенный упоминанием о младшеньком.
– Она разве знала, что у папы нас трое?!
– Тебя, Саш, не разберешь, – не без раздражения отозвался о. Петр. – То вроде бы сам, как блаженный, и чуда ждешь… А то Паша-блаженная тебя пугает. Она потому и блаженная, что не зная – знает.