Текст книги "Жизнь адмирала Нахимова"
Автор книги: Александр Зонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
– Грязновато-с на палубе, мичман. Распорядитесь сделать большую приборку. Медь надраить.
Не только Лазарев, но и Кодрингтон выходит поглядеть, как "Наварин" будет убирать паруса и становиться на якорь после первого плавания с русским экипажем. У нового командира корвета много завистников-недругов, и еще больше среди офицеров обеих эскадр скептиков, спешащих согласиться, что щегольской уход Нахимова был случайной удачей.
Но Павел Степанович возвращается в Лавалетту, трижды проделав маневр постановки на якорь у других рейдов острова. И сначала все видят корвет одетым парусами до бом-брамселей. Он режет волны чуть кренясь, как гордый гигантский лебедь. Будто на нем совсем нет людей, и кажется, что командир запаздывает с маневром.
Но в таком обманывающем появлении есть сознательный замысел лихого капитана. Внезапно, перебивая шум работы в доках, прорезает воздух свисток. И мгновенно оседают паруса, мгновенно появляются в снастях торопливые фигурки. Потом белые крылья совсем исчезают, бухает в воду стопудовый плехт, и на корме, под неулегшейся пеной, взвивается флаг Российского военного флота.
– По хронометру рассчитывает время маневра Павел Степанович! восхищается Лазарев. – Вот-с, ученик превосходит учителя…
Еще три дня эскадра наблюдает, как "Наварин" одевается парусами. Такой быстроты и точности в отдаче и закреплении парусов, такого проворства матросов на русской эскадре еще не видали.
Адмирал Кодрингтон поздравляет Гейдена с прекрасной мыслью создать образцовое учебное судно.
– Вы собрали с экипажей ваших лучших моряков, граф? Мудро. А наши лорды Адмиралтейства только пишут проекты в пользу подобного начинания.
Гейден отмечает эту фразу в своей памяти для доклада царю. Она очень кстати после неприятного возмущения на "Александре Невском". Но чтобы любознательный Кодрингтон не обнаружил истины в подборе команды "Наварина", он в тот же день отправляет Нахимова в крейсерство.
– Счастливого плавания! – жмет руку Павла Степановича Лазарев. – Я с вами не расстаюсь. И дальше будем служить вместе.
Дни идут, складываются в недели и месяцы. Корвет посещает Патрасский залив – широкое тихое озеро, составляющее прихожую Коринфского залива. Моряки свыкаются с зелеными горами и снежными вершинами. Много раз скользит послушный корабль через узкие ворота – эти малые Дарданеллы – в залив. Здесь у острова Оксия 6 октября 1571 года дон Жуан Австрийский уничтожил двести турецких кораблей. В великом сражении Востока с Западом лейтенант Мигель Сервантес де Сааведра потерял руку и начал горькую жизнь писателя. А там, за архипелагом островов и голубых лагун, городок Миссолонги, в котором закончилась бурная жизнь другого гения человечества – Байрона.
В записях шканечного журнала штурман отмечает пеленги Капагросса и мыса Матапан, против которого сплошным каменным забором стоят опасные кораблям отвесные голые скалы. В записях много якорных стоянок – Навплии, Наполи ди Романья, где на голубом небе грозно выступают зубцы стен и башен, узорчатая венецианская каланча и пирамидальная гора Паламида.
Все ветры обдувают корвет у берегов древней Эллады. Надо держать людей наготове, потому что вихрь с лилово-розовых хребтов падает внезапно, как бешеный зверь рвет снасти; потому что так же внезапно может налететь тремонтана-негра, и тогда берега скроются в густых облаках, небо станет чернильно-черным и исчезнет линия горизонта под ливнем. Или небо будет белесым, колюче-холодным, и буря с ревом нагонит снежную метель.
А знойный душный сирокко, что вызывает на ссоры, натягивает нервы, как струны, или делает людей вялыми?! А проливные дожди, когда командиры и матросы мокнут до последней нитки, – дожди, которые заливают водой все помещения корабля!
Плавание редко бывает праздничным. Плавание – суровые рабочие будни. Даже в дни, когда море расстилается, как нежно-синий бархат, а сухой левантийский ветер приносит с берега ароматы фруктовых садов и лесов, моряки трудятся. С утра, как только матросы уберут койки, позавтракают и скатят палубу, назначается обязательное купание, потом учение на шлюпках, или у орудий, или в парусах. Весь корабль ежедневно проветривают, просушивают, моют, подкрашивают, чинят.
Командир строг и непреклонно требует жизни по расписанию. Но между тем матросы и офицеры одинаково довольны друг другом. Павел Степанович однажды замечает, что на баке поет Сатин и песня его, несмотря на горькие слова, звучит веселой издевкой над незадачливым героем Фомкой:
Ведут Фомку у поход,
Фомка плачет – не идет…
Эх, ка-алина, эх, ма-алина…
Сатин подымает над головой руки и вдруг, точно на пружинах, пускается в лихой быстрый пляс.
Павел Степанович поспешно уходит в каюту. Это молодое веселье немолодого человека напоминает, сколь много радостей жизни у матросов отнято, сколь непрочна нынешняя возможность у матросов улыбаться в их трудной и опасной жизни.
По молчаливому уговору за столом в кают-компании офицеры не говорят о создавшемся новом укладе жизни. Они знают: лучше не признаваться никому, даже самому себе, что на корвете отменены кошки, мордобой, злая ругань.
Только однажды, когда Завойко рассказывает о "Гангуте", Нахимов цедит сквозь зубы:
– Матросу всего только и нужно-с, чтоб не обращались с ним как с собакой. – И сразу переводит на другое: – Кто сегодня стоит "собаку"?
"Собакой" называют вахту с полуночи до четырех утра.
– Моя, Павел Степанович. – И хотя командир положил конец обсуждению опасной темы, Завойко добавляет: – Давеча в Поро на работах в порту спрашивали люди с фрегата "Кастор" наших, как служится (меня они не видели). "Ничего, – отвечают, – командир строгий, послабления не дает и мичманы на него равняются". – "Плохо, значит?" – переспрашивают фрегатские. А наши уклончиво: "Живем, грех жаловаться".
– Сколько нам людей завтра в наряд в порту, Истомин? – спрашивает Павел Степанович. – Сорок? Пусть боцман проверит у каждого обувь, вчера Федоров ногу занозил, – не зачинил подметок. Поправится, на две вахты отправить на салинг, да в море, да при свежем ветре. – И, нахлобучив белый картуз, он уходит наверх.
– Я все же не понимаю, Василий, – удивляется Истомин. – Чем наши матросы недовольны? И ты напрасно при Павле Степановиче. Его это уязвило.
– Дурень, – авторитетно объясняет Завойко. – У матросов наших круговой сговор помалкивать о порядках на корвете, чтобы не стали говорить в эскадре. Начнет трезвонить баковый вестник, дойдет до капитанов – и они станут адмиралу жаловаться, что "наваринцы" мешают наводить дисциплину. Тогда и Лазарев не поможет, Павел Степанович это понимает…
– А я не понимаю!
– Потому что ты зеленый мичман. – И Завойко сдавливает Истомина в медвежьих объятиях.
В Поро теперь резиденция греческого правительства. Строится город, строится порт. Лазарев создает базу, чтобы освободиться от все более и более холодного гостеприимства на британской Мальте. Англичанам не нравится, что греческий президент демонстративно носит русские ордена. Им кажется, то русские ведут себя как покровители и негласные хозяева Греции. Еще больше не нравится правительству Великобритании, что после первых неудач в кампании 1828 года русская армия Дибича перешла Балканы и гонит турок к Константинополю, что Паскевич взял Эрзерум, что с моря турки находятся в кольце российских эскадр – Средиземноморской и Черноморской.
Все чаще и чаще между капитанами русских, французских и английских судов, совместно наблюдающих за выполнением Турцией и Грецией условий лондонского соглашения держав, возникают конфликты. У англичан находятся резоны для послабления туркам, русские защищают действия греческих войск. Как-то командир "Наварина" получает распоряжение ликвидировать пиратское гнездо в Майне.
"Сомнительное поручение", – бормочет он, вспоминая пиратов, осужденных на Мальте. Он передает командование корветом Завойко и съезжает на берег с десантной партией.
Моряки проходят городок, в котором каждый дом высоко прорезанными узкими окнами и глухими каменными стенами свидетельствует о веках тревожной жизни и военной борьбы. Греки, в белых фустанеллах, в белых суконных ноговицах, с откинутыми назад пышными албанскими рукавами, в круглых красных ермолках с громадными черными кистями, провожают отряд сумрачными, отчужденными взглядами.
Моряки покидают дорогу между аккуратно разделанных виноградников и поднимаются в гору по каменным тропам. Олеандры, пинии, кипарисы остаются внизу, открывается широкий простор моря, а впереди, на высотах – голые скалы и желтая редкая трава. Звенят цикады, жарко, и лядунки оттягивают плечи.
У каких-то древних развалин с остатками дорических мраморных колонн "наваринцы" пропускают вперед курчавые черные и золотые волны овец и бредут за ними в облаках сухой пыли. Здесь же прыгают среди редких дубов козы. Наконец они вступают в деревню. Вокруг жалкие поля. Здесь на коровах, мелких, как собаки, пашут крестьяне, полуголые, бронзовые, с длинными, горбатыми носами, древние, как мир Гомера.
Кто-то, приняв Павла Степановича за грека, обращается к нему с горячей быстрой речью. Он не понимает ее смысла, улавливает отдельные слова: "тири" – сыр, "гала" – молоко, "псоми" – хлеб. Переводчик поясняет, что мужик жалуется на голод. Всё у них забрали, а есть нечего.
– Разбойники?
Переводчик, смотря в сторону, неохотно переводит. Крестьянин вовсе не считает четников Мавромихали разбойниками. Забирают что есть за неуплату налогов правительственные чиновники. А паликари? Наоборот, они деревне помогают. С турецкого судна зерно дали…
– Где же теперь ваши добрые покровители?
– Ушли. Через горы ушли, в Аттику. Там их шхуны.
"Наваринцы" возвращаются из бесплодной погони после ночлега в горах. Павел Степанович останавливается перед растением с колючими шипами. Оно похоже на человека из народа: такое же притянутое к земле и угрюмое.
На корвете Павел Степанович пишет рапорт, что пираты в указанном ему пункте не обнаружены, что население Майны утомлено войной и правительство разоряет его тяжелыми налогами. Потом разрывает исписанный лист и коротко, формально сообщает о прогулке десанта. Кому в штабе эскадры нужно его донесение?
Но когда теперь говорят о свободе Греции, Павел Степанович невесело посвистывает.
Очень невесело посвистывает и все больше сутулится Павел Степанович. На корвете, если не считать дней, когда на нем плавает граф Гейден, конечно, дышится свободно, и он все еще переживает радость командования прекрасным кораблем.
"Но что дальше? – спрашивает он себя. – Раньше или позже он и его милые товарищи оставят этот корвет. После них матросам придется привыкать к мордобойцам, и это будет еще тяжелее…"
– А что же делать?
Он не находит ответа на вслух произнесенный вопрос. Он ходит по шканцам и смотрит на белую Полярную звезду, на ковш Медведицы, что упал к горизонту над фосфорящимися тихими водами.
Что может сделать молодой человек, знающий только морское дело и властный только над людьми своего корабля, и то пока это угодно адмиралу российского императора?
Вот уже конец войне с турками. Здесь остается отряд контр-адмирала Рикорда, а прочие корабли пойдут либо в Черное море, либо вокруг Европы в ледовый и туманный Финский залив.
Давеча быстрый Рикорд, давнишний друг Головнина и, видать, одних с Василием Михайловичем убеждений, в лоб спросил:
– С чем будете возвращаться, капитан-лейтенант, на родину? – опалил взглядом черных глаз и опять: – Какой опыт считаете важным?
Ничего он не мог ответить, растерялся.
А потом в бессонные ночи, одиноко прохаживаясь по шканцам, думал:
– А в самом деле, с чем возвращаюсь? Какие у меня надежды и какие цели?
И вот выходило – и чуть он не покаялся в этом своим молодым людям, что здесь, на теплых водах, останутся последние порывы его молодой веры в мужественное боевое братство морских офицеров. Потому что чересчур много таких, как Кадьян и Бехтеев, Стуга и Куприянов. И еще выходило, что с изнанки рассмотрел он деятелей, которые говорят красивые слова о чести наций. Нельзя верить в дружбу современных правительств, в единство этих правительств с народами. Нельзя даже верить в искренность людей, захвативших власть во имя национального освобождения греков, – нет, они не бестужевской, не торсояовской породы. Но и эти свои горькие выводы он схоронил от молодых друзей и подчиненных. С таким знанием легче не делается жизнь! Ой, нет!
Глава шестая. На «Палладе»
Утром лекарь обнадежил: затяжное течение гриппа.
– Ударит морозец, изгонит кронштадтскую сырость и поставит вас, уважаемый, на ноги. На рождестве попляшете в офицерском собрании.
Прописал полоскание морской водой, компрессы и горячую воду, поболтал о новостях по флоту и ушел. А боли остались. Компресс и полоскания не избавили от ощущения тугой пробки в горле. Все та же тяжесть в груди, хоть лекарский помощник безжалостно насосал банками огромные иссиня-красные пятаки. Знобит до ломоты в костях, несмотря на двойную порцию грога. И еще лекарь вызвал боль душевную.
"Значит, уходит единственно приятный начальник на далекое Черное море, и берет с собою старых сослуживцев, кроме меня?!"
Темь за окном. Унылая дробь дождя по стеклам и крыше. Павлу Степановичу тоскливо. Он прислушивается. Но за дверью, в темной прихожей, тишина, только дрова потрескивают в печи. Молодой вестовой, конечно, улизнул.
Когда нельзя заглянуть в свое будущее, когда в настоящем нет дела, невольно обступают события минувшего. Вздохнув, Павел Степанович вспоминает первое знакомство с Михаилом Петровичем. Годы бегут: от встречи, в которой он получил заслуженный выговор, прошло тринадцать лет. Тринадцать!.. На недобром числе пошли морские дороги врозь. То ли от жара в крови, то ли от возвращающегося стыда за морскую неграмотность мичмана Нахимова 1-го, больной чувствует испарину под прилипшими ко лбу волосами.
Как это было? Ну да, совсем нежданно, в отсутствие командира, с катера проходившего мимо "Януса" вдруг взобрался на палубу коротенький живой капитан-лейтенант.
– Командир "Суворова" Лазарев, – назвался он и сразу атаковал: Замещаете командира, мичман, а выставляете тендер на посмешище. Мачта завалена назад, гик без планок. Плавать думаете?
Не дождавшись ответа, пояснил свой вопрос:
– Без планок рифов вам не взять.
Смутил. Едва смог мичман доложить, что штатный гик сломан в последнем переходе при повороте через фордевинд. А как устраивать планки, никто в команде не знает.
Михаила Петровича чистосердечное признание смягчило; успокоясь, обстоятельно показал он, где и как ставить планки.
И уж постарались в грязь лицом не ударить, когда Михаил Петрович, по обещанию своему, вновь пришел показать маневр с рифом… Вот теперь я бы на новом поприще работал с ним так же, не покладая рук, всею душой…
Никому не нужно это обещание, и оно ие срывается с губ, а мысли обращаются к немилой службе; хочется горечь свою излить дружественной душе Михаиле Францевичу. Он близко – в Петербурге, но повидаться с ним не удалось в суматошном году.
– Напишу сейчас…
Павел Степанович нашаривает у постели кресало и трут, высекает огонь, потом зажигает свечу, прячет ноги в валенки и кутается в стеганый халат. Гусиное перо со скрипом выводит дату: "15 ноября 1831 года". С чего начать? Ах, да ведь он Михаиле не писал всю кампанию… Издалека надо начинать журнал…
Он выводит круглые, четкие, ровно связанные буквы. Строки ложатся без росчерков и помарок. Так положено вести шканечные журналы и писать рапорты. "Любезнейший Михаиле Францевич! Пишешь, что, наверное, после похода я в больших хлопотах, и потому извиняешь меня, что до сих пор к тебе не писал. Признаюсь откровенно – приготовления к походу, самому несносному, и самый поход имели в себе так много охлаждающего, что даже лишили меня способности думать о предметах самых любезных. Вот причина моего молчания. Только письмо твое могло вывести меня из усыпления и прервать апатический сон мой".
Не совсем это так. Но сегодняшним огорчением от вести об отъезде Лазарева в должность начальника штаба Черноморского флота делиться нет охоты.
"Если не скушно будет тебе видеть описание моего путешествия, то вон оно".
Он ненадолго задумывается, подрезая нагоревший фитиль, и быстро продолжает: "На четвертый день по выходе из доку вышел на рейд с неполной командой, без камбуза, парусов и прочего. Простоял на рейде полтора месяца без всякого дела, потом должен был занять пост карантинной брандвахты для предохранения Кронштадта от холеры. До шестисот судов стояло в карантине; можешь вообразить, каково мне было возиться с людьми, не имеющими ни малейшего понятия, что такое карантин".
Фитиль опять спекся колечком; свеча оплывает так, что лист письма оказывается во мраке. В воображении Павла Степановича другие свечи – в надгробии – у многих гробов. Но стоит ли распространяться о печальном предмете? В Петербурге холера унесла много больше людей, и среди них почитаемого всеми друзьями генерал-интенданта, кругосветника и писателя Василия Михайловича Головнина. Достаточно упомянуть выразительные цифры:
"…у меня было из 160 человек команды 40 холерных, 11 из них умерло. Таким образом провел я еще полтора месяца.
После сего послали меня отвести в Либаву конвой с провизией к эскадре. По возвращении простоял недели три на рейде и втянулся в гавань. Так кончил я свой скушный поход…
Ты просишь уведомить – какие повреждения и отчего потерпела эскадра в бури 19 и 20 числа. Эскадра лежала фертоинг, расстояние между кораблями 125 сажен, у некоторых и менее. К вечеру 19 числа ветер ужасно скрепчал и ночью превратился в совершенный шторм некоторые корабли подрейфовало с даглиста, отчего оные еще более между собой сблизились. Вода необыкновенно много прибыла, а в 3 часа бросилась с таким стремлением на убыль, что течение это простиралось до пяти узлов. Флот начало поворачивать по течению, и в сие время некоторые из кораблей сошлись и весьма много повредили себе…
Вот тебе, любезный Миша, наши горестные новости", – заканчивает Павел Степанович страницу и присыпает песком, раздумывая, что еще ничего не написал о себе. Признаться ли в желании уехать к Лазареву?
– Ваше благородие, там дожидается квартирмейстер Сатин, – неожиданно басит за спиною вестовой, и фыркает, прикрывая рот ладонью.
– А чего тебе смешно, поздний гуляка?
– Они, ваше благородие, с кувшином молока. Приказывают для вас греть.
В другое время свидетельство матросских чувств порадовало бы, но сейчас еще горше. Кажется, эта любовь подчеркивает заброшенность и одиночество командира разоруженного корвета.
– Проси подождать. А молоко кипяти. Я скоро письмо закончу и выпью.
– Так точно, отчего не попить, коли поможет против хвори, – соглашается матрос.
Павел Степанович укрепляет на углу стола вторую свечу и с некоторым раздражением продолжает, убеждая себя, что пишет другу правду: "Насчет слухов о назначении моем на новостроящийся фрегат в Архангельске несправедливо. И поистине я сам весьма доволен. Есть ли уже ты признаешься, что изленился, то совестно было бы мне не сознаться, что я, по крайней мере, вдвое ленивее тебя и очень рад, что судьба оставила меня в покое нынешний год".
Можно подписать, но Павел Степанович спохватывается, что распространился о всем дурном, когда есть чем и порадовать собрата-зеймана. "В исходе сентября приведены в Кронштадт выстроенные на Охте бриг, тендер и шхуна. Отличные суда, весьма хорошо построены, отделаны и вообще в таком виде, в каком русский флот мало имеет судов… Забыл было совсем написать тебе об американском корвете, названном "Князь Варшавский". Прекрасное судно, отличное, но, по моему мнению, не стоит заплаченных за него денег, тем более что у него внутренняя обшивка гнила; ее необходимо переменить. Рангоут также не совсем исправен, фок-мачта гнила. Корвет отдан Гвардейскому экипажу. Говорят, что он может ходить до 13 узлов в бейдевинд; есть ли сие справедливо, то это одно выше всякой цены.
Так много написал, боюсь, что наскучил тебе. Все потому, что время провожу весьма скучно. Горло и грудь разболелись жестоко, так что три недели не выхожу из дому…
Будь здоров и весел, приезжай скорее обрадовать своим присутствием истинно преданного и любящего тебя друга Павла Нахимова.
Сейчас узнал, что меня отправляют на зиму с экипажем в Копорье. П. Н."
Он выходит в теплую прихожую, взбодренный тем, что высказался, и вручает Сатину конверт с адресом Экспедиции гидрографических исследований в Адмиралтействе. Пакетбот еще ходит. Не далее послезавтра почта доставит послание.
Сатин словно взвешивает на руке пакет и укоризненно говорит:
– Нет чтобы спокойно вылежать, внутрь загоняете болезнь.
. – Коли внутренность гниет? Расснастился, конопатка нужна. Я вот сейчас твоим лекарством прогреюсь. Не ворчи, брат. И лучше расскажи, что в казарме – мерзнете? Довольствуют от порта сытно? Больные есть?
– Жаловаться нельзя. Их благородие господин Завойко пекутся о матросах. Как-то будет в Копорье…
– Да, глушь. По крестьянским избам частью придется. Зато питание наладим без порта. Одну артель охотников заведем, другую – на подледный лов. С тем и направится вперед первая партия. Хочешь с нею?
– Это вы задумали вроде на Аляске, Павел Степанович, это хорошо, оживляется Сатин. – Я бы с полным удовольствием…
– Конечно, если зазнобушка с Козьего болота отпустит, – с улыбкою замечает Павел Степанович.
На Козьем болоте, на Кронштадтском рынке и толкучке матросы всех экипажей заводят знакомства с матросскими вдовами и женскою прислугой.
Сатин кивает на вестового.
– Энтим делом либо салаги занимаются, либо кто семьею не боится обрасти. А я, Павел Степанович, полагаю: вечному матросу лучше вечным бобылем жить.
Никогда не знаешь, чего ждать от Сатина. Однако хорошо, что он своей правды и своей боли не таит. Это помогает понять, что есть несоизмеримое с горем служилого дворянина народное горе.
Павел Степанович медленно допивает молоко.
– Ну, прости за шутку не в час. Я тоже холостяк и холостяком помру, моряцкая доля.
Из подворотни арочная лестница ведет на третий этаж в квартиру корабельного мастера Ершова, того архангелогородца, что опрокинул систему корабельного набора по иностранным образцам. После постройки "Азова", под рукою покойного Головкина он стал главным мастером на Охтеяской верфи. Приятно после многих лет представиться ему уже не восторженным и желторотым мичманом, а командиром новостроящегося образцового фрегата. Но в дом, однако, Нахимов вступает волнуемый грустным чувством. Тут, рядом с Ершовым, обитали мать и сестра Константина Торсона. Рассказывают, что от них переодетым в чуйку ушел Николай Бестужев – на другое утро после восстания.
Павел Степанович сжимает горячими пальцами ветхие отполированные перильца и бросает взгляд на улицу. Она по-прежнему узким ущельем выползает из громады Сената, за которым вечно памятная площадь. Вот, кажется, сейчас увидит незабвенного Николая Александровича, независимо поглядывающего на конный патруль.
Помнит Ершов только архангельскую встречу? Или и то, что они имели общих несчастных знакомцев, общих друзей? Сердце толкает Павла Степановича расспросить о судьбе ссыльных в далекой Сибири, и в мыслях отодвигается дело, ради которого командир будущего фрегата является к строителю "Паллады".
"Неужели мне не забыть? Неужели интересами службы, полной преданностью службе не затянуть раны, наносимой воспоминаниями?"
– Что это вы задумались, господин Нахимов? Или забыли, где мое обиталище?
Навстречу катится по ступенькам располневший Ершов. Лишь лицо его до выставленного на тугой стоячий воротник двойного подбородка то же – лукавое, скуластое, с крупным носом, с твердым ртом и лбом ученого. В живых глазах Павел Степанович читает понимание и желание ответить.
– Да, любезный капитан-лейтенант, я вас сразу признал… Новые люди хуже запоминаются.
В скромном кабинете хозяина, рассматривая чертежи "Паллады", гость неожиданно спрашивает:
– Понравилось бы это "ж? Вообще – наша увлеченность?
– И они забвения в деле ищут. Но масштаб дела в ссылке дико малый, тихо отвечает хозяин. – Вот-с, слышал, с двухколесной таратайкой возятся Бестужевы, а Торсон с машинами для сельского хозяйства. – Он машет рукой. Чистый грабеж, у России столько умов отнять! Слава богу, Пушкина Александра Сергеевича, гордость нашу, не посмели голоса лишить. С ним вместе "нетерпеливою душой отчизны внемлем призыванье"… работать.
Ершов сжимает толстые и ловкие свои пальцы и растопыривает их, словно гордится натруженными мозолями. Он до сих пор любит показать молодым работникам на верфи то плотницкое, то кузнечное свое искусство.
– Отчизны внемлем призыванье, – повторяет Павел Степанович благодарно, и не высказывает тяжкой мысли (она пугает его), что здесь свободы для дела не многим больше, чем в читинском остроге. Посапывая, он вытаскивает документ.
– Имею предписание кораблестроительного и учетного комитета от 6 мая о представлении ведомости на необходимое для "Паллады" оборудование. Нынче уж двадцатое, но прибыл я в Петербург только вчера. И хочу посему просить вашей помощи.
– А кто подписал?
– Амосов.
– Знаю. Капитан корпуса инженеров. Не рутинер, как и полковник Стоке. Давайте ответим. Размерения и веса большей части всех предметов мною определены. А о прочем советуйтесь с полковником Стоке.
– Ас Амосовым потолкуйте насчет крюйт-камеры. Оригинальные имеет предложения по устройству и также по безопасному освещению.
Они погружаются в детали требующейся заявки, и оба ощущают облегчение. Оборудование корабля – дело хоть и сложное, но ясное и в пределах видимых усилий.
Больше говорит Нахимов. Ершов же быстро прикидывает на чертеже, довольно крякает: "изрядно будет", "отменно"; или восклицает:
– Да вы, батенька, поэт корабельного устройства.
Потом Ершов скороговоркой читает составленную ведомость, повышая голос на пунктах, особенно способствующих украшению будущего корабля, и защищает их:
– Сзади грот-мачты иметь место, обнесенное железом, для свежего мяса… Скольким командирам советовал!.. Брандспойт по образцу "Азова"… занимался им для лучшего устройства… Хорош оказался в сражении? Вместо рымов хотите иметь скобы и для цепных и для пеньковых канатов? Амосову свою цель особо поясните. Румпеля по лазаревскому образцу? Все, что он вводит, надо заимствовать. Ба-альшой морякггЯ"нбБГ~ето"начальником Морского штаба назначил, а то дали придворного генерала Меншикова вам в начальники. А он ни уха, ни рыла.
Павел Степанович замечает, что тихая хозяйка вносит лампу и задергивает шторки. На дворе уже белая ночь.
– Ох, простите, замучил я вас, – и спешно собирается, благо ведомость готова, остается только писарю перебелить по форме.
Но хозяин бесцеременно обнимает его и тащит в столовую.
– Ежели вы человек холостой и не чураетесь простых людей, некуда вам бежать от графина пшеничной, огурчиков и пирогов с телятиной, да свиного студня. Все еда русская и мужская.
И Нахимов дает увести себя к столу. Он любит в последние годы присматриваться к чужому счастью в семье…
Где-то уже горизонт окрасился зорькою. Но за домами ярких красок не видно. Только чуть розовеет облачко на востоке, раскинувшееся птицей в полете. Серебристый ровный свет продолжает владеть столицей, выделяет кроны раскинувшихся над Мойкою дубов и дрожащую молодую листву голубых берез. От домов шагают колоннады, тишина звенит в гулких арках ворот, манят тайной провалы распахнутых окон. Но город не спит. Сплоченные бревна медленно плывут за лодкой, в такт постукивают весла в уключинах. Рябится сонная вода и хлюпает у борта разгружающейся баржи. Везут и везут камень на стройку Исаакия. Откуда-то вьется вкусный дымок. Громыхают по булыжнику бочки водовоза. Шатаясь, задел плащом палаш Павла Степановича спешащий коллежский секретарь. Будочник поглядел ему вслед и подтянулся, увидев офицера. А вон, зачарованная лунным блеском на воде, перегнулась за перила парочка влюбленных, тесно сближая головы.
– Целуйтесь, милые, на то весна!
На все глядит радостно, все кажется красивым и родным. Нет, Павел Степанович пьян не от водки, а от приобретенной дружбы, от того, что на год жизни в столице избавлен от одиночества. Есть Ершов, есть Миша Рейнеке и брат Сергей, ныне уже командир роты в корпусе. И будут еще люди, книги, театры, а главное – работа, наблюдение за тем, как постепенно оденется ребристый корпус "Паллады" и станет живым кораблем, на котором дружной семьей заживут члены новой команды.
Перед поворотом на Невский, у дома Английского клуба, его задерживает шумный разъезд с бала. На булыжную мостовую и плиты тротуара падают желтые столбы света, стоит гул мужских голосов и улетает ввысь женский смех. А из залы рвутся веселые звуки польки. После Мальты Павел Степанович презирает мишурную светскую жизнь, но сейчас проходит мимо умиротворенный, не раздражаясь ни барской небрежностью ответных приветствий гвардейцев, ни их косыми взглядами. У каждого своя жизнь. А он… отчизны внемлет призыванью.
Он думает: поэт, может быть, тоже здесь. Пушкин, по словам Ершова, женился и принят во дворце; куда как весело жить под наблюдением императора!
Путь к Таврической, где Нахимов снял комнату у другого охтенского мастера, не близок, и наступает утро. Идут обозы с дровами, розовыми тушами мяса, с клохчущей птицей и визжащими свиньями, стучат тележки молочников и пекарей. Дворники, позевывая, метут улицы. Из напряженной тишины белой ночи все больше выступают в прозаической окраске облезлые фронтоны домов, вывески, витрины лавок.
Император… С минуты, когда на нем остановилась мысль, он сопровождает Павла Степановича на всем пути. И кажется, это он сдернул серебристый покров ночи с города. Дивизионный генерал, решивший, что всех лучше знает сложные задачи управления! Наслал на флот солдат, матросов взял в солдаты. Для поравнения в муштре… Его именем отдают приказания командиру "Паллады". "Государю императору угодно, чтобы фрегат "Паллада" был отделан с особым тщанием…" Положим, это форма казенных отношений. Однако же первый вотчинник может и действительно вмешаться. А не он, так начальник его морского штаба – друг царя и никакой моряк.
К концу лета Павел Степанович изводит новый сюртук и штиблеты. Одежда выгорает, пропыливается, в пятнах от разных красок и смолы. Дожди – а дождливых дней, конечно, по петербургскому режиму погоды больше, чем веселых солнечных часов, – промачивают одежду капитан-лейтенанта насквозь и закрепляют разные пятна. На плечах, на локтях и коленках появляются заплаты – невозможно не рвать одежды, ползая в интрюме, забираясь во все закоулки корабля.