Текст книги "Капуччино"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Вместо гостиной завсегдатаи собирались в подвале. Они искали шедевр. Третий день. И безрезультатно. Однажды, глубокой ночью, на Качинского обвалилась поленница. Его долго откапывали, и вдруг, между двух сосновых поленьев, нашли шедевр – клочок бумаги из школьной тетради. На нем чернилами, рукой Харта, было выведено:
«Что вы ищете, идиоты?! Я ничего не писал. И вам завещаю, друзья мои – не пишите. Никогда не поздно бросить.
Даже если не начинали.»
Завсегдатаи печально сидели на проломанном стуле, на чайнике, на земляном полу. Затем раздался голос Качинского.
– Если вы меня откопаете, – сказал он, – я лично больше писать не буду…
* * *
Последний год фрекен Бок полностью посвятила русскому юмору – видимо, Вилю надо было пережить и это.
– Без юмора Россию не понять, – пояснила она и перешла к анекдоту:
– Что у еврея в голове, а у женщины под платьем?! – ее давил смех.
Виль покраснел. Он краснел от этой пошлости еще в третьем классе.
Почему он это должен повторять в свои 53 и на Западе?..
– Помните, я вам говорила, – продолжала фрекен, – это не юмор ситуации и не юмор характера – что на поверхности и просто, – это языковой юмор! Его структура глубинная, скрытая, зачастую неуловимая на сознательном уровне. Думайте, думайте! – она подмигивала обоими глазами.
Вилю хотелось ей вырвать язык.
– Ну, не знаете? Комбинация!!! – торжествующе сообщила она и повалилась от смеха. И весь класс тоже – до экзаменов было недалеко.
Не смеялся только Виль. Цирк этой жизни наскучил ему.
Фрекен Бок заботливо посмотрела на него.;
– Мне кажется, до вас не дошло, – проговорила она, – попробую объяснить. Юмор, конечно, непереводим, загадочен, хрупок, но я попробую.
– Не надо, – попросил Виль, – я все равно не пойму.
– Попытка не пытка! – блеснула она русской пословицей и несколько приподняла платье, Из-под него показалось что-то розовое и шелковое.
– Это ком-би-на-ци-я! – по слогам произнесла она, – вы видите, она под платьем. Пока ясно?
– Д-да, – ответил Виль, – а как она оказалась у еврея в голове?
– Не торопитесь. Юмор адресуется к интеллекту. Подумайте. Ком-би-на-ци-я!
Она ждала. Виль молчал.
– Да, мой милый, – с сожалением произнесла она. – У вас еще малый словарный запас. Комбинация на русском языке имеет два значения. Комбинация, Назым, это еще и ма-хи-на-ци-я! – ее опять затрясло, – теперь смешно?
– Теперь смешно, – сказал Виль, – остроумно: у вас под платьем ма-хи-на-ци-я…
Он явно рисковал дипломом.
Фрекен Бок печально развела руками.
– Нет, нет, вы не поняли. Махинация у меня в… голове.
Она начинала путаться.
– А у еврея под платьем? – продолжил Виль.
Фрекен Бок сняла очки, протерла стекла.
– Простите, Назым, за откровенность, – у вас нет чувства юмора.
– Я это знал, – грустно сказал Виль, – мне просто было стыдно сознаться.
– Ничего в этом позорного нету, – успокоила фрекен, – юмор, как деньги: есть – есть, нет – нету. Стесняться нечего! У меня, например, есть, зато вы знаете турецкий.
– И греческий, – вставил Виль.
– Тем более. Поймите, Назым, юмор не только апеллирует к интеллекту, но и к эмоциональной сфере. Юморист, создавая свой текст, мысленно отождествляет свое чувство юмора с читательским. И идеальный читатель – тот, чье чувство юмора равно авторскому, что в вашем случае не происходит. Поэтому слушайте, старайтесь понять и не перебивайте – у нас большая учебная программа: «Приходит муж домой, а жена, – она заржала, – а жена, – она хваталась за живот, как Персидский на японском диване, – а жена…»
Ржала вся группа, но громче всех Виль.
– Вот вы смеетесь, – внезапно сказала фрекен Бок, – а я уверена, что вы ничего не поняли. Объясните, пожалуйста – в чем здесь юмор?
– Ну как же – приходит муж домой, а жена… По-моему, очень остроумно… Одновременно апелляция и к интеллекту и к эмоциональной сфере. Глубинная структура. Неуловимость на сознательном уровне…
С каждым занятием становилось все невыносимее – за анекдотами пошли прибаутки, за прибаутками – частушки:
– Четырехстрочная рифмованная песенка, – объясняла она, – с припевом, обычно «Ух-Ух» или «Ах-Ах»! Наглядный пример!
Она раскрывала свое хайло:
– Обижается народ —
Мало партия дает.
Наша партия – не блядь,
Чтобы каждому давать.
– Ух-Ух! – визжала она.
– Ах-Ах, – подхватывала группа.
– Ох-Ох, – стонал Виль.
– Ух-Ух, – поправляла фрекен.
У него повысилось давление, дрожали конечности.
Дядя Ленин, раскрой глазки:
Нет ни мяса, ни колбаски, – заливалась фрекен. —
Яйца видим только в бане
Между ног у дяди Вани.
– Ух-Ух, – подпевала группа, – Ах-Ах!
У Виля начался тик левого глаза, легкое заикание. Он замышлял убийство. Иногда он просыпался с легким сердцем – во сне он душил фрекен Бок вместе с ее чувством юмора.
– Возле кузницы тропа, – вопила фрекен, отбиваясь, —
Девки трахнули попа.
– Не ходи, мохната блядь, – сладострастно душил ее Виль, —
– А то выебем опять.
Но все это было во сне…
Он перестал посещать занятия, ссылался на здоровье, на грубость хозяина турецкого ресторана, на климат. Но фрекен Бок объяснила, что это ответственный период, кульминационный, и что если он бросит посещать ее лекции – не будет допущен к диплому. И что скажет сэр Затрапер?! Тем более, Назым, я перехожу к самому ответственному этапу.
Он явился, принял успокоительное. Она ударила его в самое сердце.
Она приготовилась к убийству его любимца.
– Сегодня, – торжественно произнесла фрекен Бок, – мы начинаем новую тему – «Приемы комического у Зощенко».
– «Боже, – подумал Виль, – это похуже постановления партии от 1946 года. То Зощенко еще пережил…»
Виль смотрел на фрекен, и ему казалось, что она страшнее товарища Жданова.
– Итак, – произнесла она, – великий русский сатирик Зощенко. Назым, повторите.
Она уже приготовилась к саркастическому смеху – в фамилии было «Щ».
– Зосенко, – сказал Виль.
Раздался саркастический смех, он был долог, он переходил в сардонический.
– Это громадное имя, Папандреу, – сказала она, – попрошу к следующему разу произносить правильно его фамилию.
Виль вспомнил сладкий сон.
– Возле кузницы тропа…, – сладострастно произнес он.
– Что? – не поняла фрекен.
– Девки выебли попа, – объяснил Виль.
– Ничего не понимаю, – она разводила руками, – говорите четче. И по-русски.
– Не ходи, мохната блядь, – очень четко произнес он, – не то выебу опять!
– Ух-Ух! – подхватила группа.
– Ах-Ах! – закончила фрекен, – ей ничего не оставалось. – Хороший пример, Папандреу, но не из Зощенко. И с частушками мы уже закончили. Итак – Михаил Михайлович Зощенко. Громада, как его называл Горький, Зощенко всю жизнь занимался антономической подменой, комическим окказионализмом и семантической редупликацией.
У Виля задергалось ухо – каждый раз он узнавал от фрекен что-нибудь новое.
– Всю свою нелегкую жизнь этот Титан, как его называл Пастернак, самоотверженно посвятил малопропической подмене, подмене по ассоциативной смежности и кантоминации устойчивых сочетаний…
Фрекен продолжала совершать открытия…
С детства Виль был влюблен в Зощенко. Он читал своим приятелям его рассказы наизусть, не перевирая ни слова. Они ржали, их выгоняли с уроков, и Виль продолжал рассказывать во Владимирском садике, под колокольней Кваренги… Когда забрали отца – под его подушкой нашли сборник рассказов Михал Михалыча.
– Я пережил тюрьму, – говорил папа, – благодаря его смеху и его печали. Его смех, Виль, спас не один миллион, я тебе уверяю.
Виль знал это и помнил, как этот смех задушили. Красной волосатой партийной рукой.
Михаила Михайловича выгнали отовсюду, перестали печатать, отключили электричество, газ. К нему боялись прикасаться, обходили все те, кто когда-то умирал со смеху.
В то страшное время Виль встретил его на Невском, в сером пальто, с серым батоном. Он хотел поздороваться с ним, но Зощенко отвернулся.
Виль подбежал к нему.
– Почему, Михаил Михайлович?
Зощенко мягко улыбнулся:
– Помогаю не здороваться…
– Глыба, как его называл Мандельштам, – продолжала фрекен, – семантические парадигмы которого…
Виль встал и вышел.
– … сделали из него мастера окказионализма, – неслось вслед.
В ближайшем кафе, полном, как всегда, старух, он заказал литр водки.
Старухи открыли рот.
– Prosit, мэдэм! – он опрокинул бокал.
За окном шел весенний дождь, теплый и прозрачный, как тополь в ноябре. Виль думал о Зощенко, о смехе, о себе, о вселенском абсурде, смотрел на дождь и понял, что теряет единственное, что осталось – юмор.
– Гарсон! – позвал он.
Подбежал очень чистый официант, очень предусмотрительный.
– Шнапс?
– Гарсон, – сказал Виль, – вам не кажется, что лучше потерять голову, чем юмор?
– Мсье, – философски заметил гарсон, – лучше найти, чем потерять…
Когда Виль вернулся, фрекен Бок уже перешла от теории к практическим занятиям.
– А вот вам пример симантической дупликации, – она взяла свой конспект: «А баба эта – совсем глупая дура!» В чем комизм, юмор? Думайте, думайте, обратитесь к интеллекту, к эмоциональной сфере.
Все обращались, но ответа не находили.
– Я вас предупреждала, – голос фрекен был сладок, – языковой юмор спрятан, глубинен, скрыт. Объясняю: дура – это уже глупая, а глупая – это уже дура. Поэтому «Глупая дура» быть не может.
«Может, может», – подумал Виль.
– Поэтому это и смешно!
– Скорее грустно, – промолвил Виль.
– Для тех, у кого нет чувства юмора, – терпеливо пояснила фрекен. – А теперь сами приведите пример семантической редупликации.
Виль вскинул руку.
– Кретинская кретинка, – сказал он ей в глаза.
– Хорошо. Еще.
– Идиотская идиотка, – ему стало легко.
– Отлично!
– Сучья сука! Алигофренская алигофренка, – у него выросли крылья, он прямо влюбился в эту семантическую редупликацию, – имбесильная имбесилка!
– Великолепно, – фрекен была довольна, – вы начинаете кое-что ухватывать!
– И старая кизда! – закончил он.
– Э, н-нет, – она подняла пальчик, – осторожно! Это уже не редупликация! Это, простите малопропическая подмена: купол-кумпол, зря-здря!
Но Виль был влюблен и в малопропическую…
Воодушевленная его старанием и успехами фрекен вскоре предложила Вилю тему дипломной работы.
– Долго думала, Назым, – довольно сказала она, – специально для вас. Вот: «Приемы комического у Виля Медведя». Любимый автор сэра Затрапера.
Виль побелел.
– Прекрасный советский сатирик!
– К-какого века? – выдавил Виль.
– Нашего. Слыхали такого?!
– Н-нет.
– Вам предстоит радостная встреча. Повторите, Папандреу – Медведь!
– Ведмедь, – повторил Папандреу…
* * *
Писать про самого себя Вилю было невероятно сложно. Даже когда он писал письма маме – это было всегда три слова: «Все в порядке. Чувствую себя хорошо. Целую…» Но не напишешь же в дипломе: «У Медведя все в порядке. Чувствует себя хорошо. Целует…»
Его всегда раздражали авторы, ныряющие в свою душу, самокопатели с большими лопатами, вскакивающие утром, и, не всполоснув лица, бросающиеся к столу описывать свое состояние: «Большая, несколько асимметричная женская жопа часто маячила перед моим затуманенным взором. Я знал, откуда это – в три года, в женской бане…»
Он недолюбливал даже Достоевского. Конечно – Федор Михайлович – это вершина, но он любил гулять в долине, Виль Медведь…
Нет, нет, он не писал о себе – если быть честным, он сам себя не очень то и интересовал. За полвека он сам себе хорошо поднадоел – а писать о надоевшем человеке, тем более научную работу…
Хотя иногда он был вынужден писать о себе, например, характеристики. Чтобы поехать в Польшу или в Болгарию.
У ответственных лиц в России всегда наблюдается острая нехватка времени, и поэтому все пишут характеристики на себя…
«Виль Медведь, писатель, морально устойчив, политически выдержан. Рекомендуется для поездки в Польскую Народную Республику.» Но причем Польская Народная Республика и диплом? Даже Болгария не имела к нему никакого отношения…
Однажды Виль написал на себя анонимку. Дело было ужасное – партия вдруг заметила, что в ее стройных рядах нет сатириков. Подонков – сколько угодно, а сатириков – ни одного. Поговаривали, что этому вопросу было даже посвящено заседание Политбюро, где после вопроса «О дальнейшем повышении производства мяса» сразу шло «О принятии одного сатирика в партию».
Выбор остановили на Ленинградской партийном организации, а она – на Виле.
Виль долго скрывался. Он укатил в Палангу, спускался на батискафе на дно Черного моря, жил в тайге – но его обнаружили.
– Я не достоин, – отбивался он, – я не достоин!
– Партия лучше знает, – отвечали ему, – учите биографию Ленина.
Виль был убит наповал. Он еле доплелся до Мавританской гостиной.
– Оленя ранило стрелой, – печально произнес Глечик, увидев его, – что случилось?
Виль трагически молчал.
– Ты не болен, тебя не сбила машина, тебя не сажают, – констатировал Харт. – Произошло нечто более ужасное…
– Да, – подтвердил Виль, – намного…
Харт догадался сразу:
– Ты хотя бы сказал им, что ты не достоин? – спросил Харт. – Впрочем, о чем я спрашиваю. Партия лучше знает… Садись и пиши: – Этот подонок не достоин…
– Я им это уже говорил.
– Идиот, кто тебе поверит? Верят анонимкам… Если бы я не писал сам на себя анонимки – вы бы меня здесь видели… Я был бы членом с 1918-го пода, я бы кричал «Ура!» и ставил к стенке. На правом боку у меня бы болтался маузер, на левом – шашка… Пиши!
Харт начал диктовать. Он напоминал Персидского, а Виль – Фарбрендера – впервые в жизни он писал под чью-то диктовку.
– Этот отброс общества, – медленно диктовал Харт, – является внутренним эмигрантом и скрытым сионистом…
– Харт, – спросил Глечик, – вы думаете, что ему в тюрьме будет лучше, чем в партии? Возможно, вы правы, но лучше избавить его от того и от другого.
– Это ж надо! – возмутился Харт. – Меня учат писать анонимки на самого себя!
– Почему бы нет? Я тоже кое-что писал на себя… Уберите сиониста.
– И «внутреннего эмигранта», – добавил Качинский.
– Гоеше копф! – вскричал Харт. – А из-за чего его тогда не примут? Из-за подонка?
– Добавьте: «сволочь», «развратник», «ничтожество» наконец! – предложил Глечик.
– Послушайте, господа офицеры, – произнес Харт, – мы что пишем – коллективную рекомендацию, общественное ходатайство?
– Старик прав, – Персидский постучал по столу «Мальборо», – рекомендую добавить «шпионаж».
– Какой? – обалдел Харт.
– Я знаю… Какое это имеет значение – японский, иранский. Можно его сделать сразу двойным агентом… Или вам известны случаи, когда за шпионаж принимают в партию?
– Почему вы хотите расстрелять собрата? – спросил Харт. – И вообще, вы живете устаревшими понятиями. Сегодня шпионаж не в моде.
– А что сегодня в моде? – спросил Фарбрендер.
– Гомосексуализм, – с отвращением вставил Пузынин.
– Замечательно, – воскликнул Харт, – гомосексуализм значительно лучше скрытого сионизма, не говоря уже о шпионаже – за него не сажают, не расстреливают, не принимают в партию… Виль, вы не против того, чтобы стать гомосексуалистом?
– Что вы его спрашиваете, – воскликнул Глечик, – ради партии он станет импотентом.
Скоро Виля вызвали в верхи.
– Товарищ Медведь, – сказал ему секретарь, – тут на вас поступила анонимка.
Виль сделал печальное лицо.
– Так не берете? – спросил он.
– Наоборот! Мы боремся с анонимщиками – и достойным отпором им будет принятие вас в наши славные ряды! И потом – с чего это они вдруг решили, что мы не принимаем пидеров?
Секретарь обнял Виля – и было непонятно – являлось ли это партийным объятием или…
– Вы свободны сегодня вечером? А то мы могли бы провести закрытое заседание…
Виль отшатнулся.
– Зря вы так…, – мягко сказал секретарь и добавил, – вот если бы они написали, скажем…
– Что, что? – поинтересовался Виль, – что они должны были написать, эти сволочи?
– Н-ну, скажем… – секретарь задумался.
– Скрытый сионист? – подсказал Виль.
– Пожалуй… Это было бы неплохо…
– А разве за это не сажают? – уточнил Виль.
– Вы живете старыми понятиями, – тонко улыбнулся секретарь…
– Я говорил, – кричал Харт, – надо слушать старого мудрого Харта, педерасты проклятые! Пишите: «Эта стерва-законспирированный сионист…» Да не вы, ваш почерк уже знаком…
Харт спас Виля. Но вакантное место оставалось открытым. Партия продолжала поиск и напала наконец на след Пельмана. Ему дружески предложили состряпать анонимку: «Этот отброс является…»
– Я анонимок не пишу! – гордо заявил Пельман и вступил в партию…
На этом опыт Виля по созданию произведений о самом себе обрывается…
А дни текли, время защиты неотвратимо приближалось – он решил обратиться к монографиям, посвященным его творчеству. Раньше он их всячески избегал, не читал даже критических статей о себе. И вот сейчас Виль несколько неожиданно для себя обнаружил, что о нем написано семь докторских диссертаций – а он должен был защищать по себе какой-то несчастный диплом!
Перед ним высилось две приличных стопки. Виль просмотрел одну работу, потом другую… То, что он узнал о себе, привело его в ужас. Оказалось, что он является прямым продолжателем великого финского писателя Тойменена, которого Виль не только не читал, но о котором и не слышал – а его корни уходили прямо в этого сына Суоми. На его творчество оказали решающее влияние еще три выдающихся писателя, один из которых в младенческие годы был вывезен работорговцами из родной Африки в Америку. Их фамилии Виль так и не смог прочитать.
Выяснилось, что в его творчестве было три периода – голубой, пищевой и мавританский. С двумя последними все было относительно ясно, и он углубился в одну из монографий, чтобы узнать подробнее о первом этапе своей литературной деятельности. К нему, как оказалось, относилась его сожженная сказка, несколько рассказов отца и почему-то афоризм Качинского «Сколько промахов – и все в цель». Причем явное влияние великого финна особенно ощущалось в рассказах отца. Получалось, что и отец уходил корнями в Суоми…
Некоторые исследователи обнаружили в Виле явные черты сексуального маньяка – ни в одном из его произведений не было хотя бы одной эротической сценки. Следовательно – почти единодушно считали исследователи – это он таил в себе. Не встречались в его книгах и педерасты – поэтому в нем была обнаружена скрытая склонность к гомосексуализму с мазохистским уклоном. Виль вспомнил анонимку – и ему показалось, что будущие доктора наук читали ее…
Виль забросил монографии, статьи, диссертации – и попробовал сочинить что-то сам.
Он создал творческую атмосферу – приготовил душистый кофе, положил на стол стопку глянцевой бумаги, зачем-то помыл хвойным мылом голову, включил Рахманинова, осветил лист мягким светом – и задумался.
Виль решил начать издалека.
«Еще Плавий,» – вывел он и отложил ручку.
«А что – Плавий? Что – «еще»? – подумал он и взял новый лист.
«Еще Аристофан».
«А что Аристофан? Что Аристофану до меня и что мне до Аристофана?»
Виль решил начать просто, без выпендрона.
«Писатель Виль Медведь является…».
Он встал, начал нервно ходить по комнате, вспоминать, кем он является, разбил вазу, выпил пять чашек кофе – но так и не вспомнил. В голову почему-то лезла частушка: «Возле кузницы тропа, девки трахнули попа…»
Ему вдруг нестерпимо захотелось чего-то теплого, родного, из детства. И на всей этой земле было одно лицо, к которому он хотел прижаться – лицо «панцирь официра».
* * *
Когда самолет приземлился в Тель-Авивском аэропорту, и Виль вышел на трап, под иудейское небо, его глазам открылась фантасмагорическая картина, смахивающая на мираж в безводной пустыне – на летном поле, под левым крылом стоял небольшой взвод пожилых вояк, в кителях, галифе, фуражках, до ног увешанных советскими боевыми орденами.
Виль различал ордена Ленина, «Славы», «Победы», медали за «Победу над Германией», «За взятие Берлина», «Будапешта», «Праги». Доносились обрывки фраз: «Помнишь – в 43-ем, под Сталинградом», «Когда Жуков мне сказал», «Отбомбив Берлин, я возвращался»…
Виль похолодел. Он рванулся назад, к дверям, но здесь его заметили, дирижер махнул палочкой, и вояки задули в медные трубы:
– Броня крепка и танки наши быстры! – затянул кто-то зычным голосом.
Виль колотил в уже закрытую дверь.
– И наши люди мужеством полны! – гремела медь.
Виль влетел в брюхо самолета, он был бледен, он задыхался.
– Вам плохо? – спросила стюардесса.
– Куда мы прилетели, мадмуазель? В Москву?
– Что с вами? – она протянула ему воду.
– Взгляните, кто там, и послушайте, что они поют!
– Мсье, мы в Тель-Авиве, – она нежно сжимала ему руку, – идите, я вам помогу.
– Нет, нет, умоляю вас, – до него доносились новые мелодии: «Марш танкистов» сменялся «Маршем артиллеристов», а тот – «Маршем энтузиастов».
– Москва, – повторял он, – самолет сбился с курса! Зачем вы меня обманываете?
– Мсье, мы в Израиле. Я прошу вас покинуть борт самолета, мсье!
– Пригласите представителя Красного Креста!
– У меня нет времени, – умоляла стюардесса, – через час рейс на Стокгольм.
– Я полечу с вами – Стокгольм – мечта детства! Я заплачу!.. Разрешите! Куда угодно! Сирия, Ирак, к Муамару Кадаффи, только не в Москву.
«Этот день победы, – неслось снаружи, – порохом пропах!»
В дверях самолета появился взлохмаченный дядька.
– Виллюша, – озарился он, – куда ты делся? Мы уже все марши сыграли.
Он сгреб племянника и прижал его к своему огромному животу.
– Роднуша!
Затем он обнял за плечи и вывел на трап. Солнце слепило. Вояки, собрав последние силы, заиграли «Атикву». У Виля отлегло от сердца. Они спустились с трапа, и дядька начал представлять орденоносцев.
– Полковник Шапиро, – Западный фронт, майор Кац – Таманская дивизия, капитан Леви – Кантемировская дивизия, Нора Шнеер – дочь полка. Все отдавали честь, щелкали каблуками.
– В каком дивизионе служили? – спросил Кац.
– Я был еще молод, – извинялся Виль, – мальчик.
– Сын полка? – спросила «дочка». – Какого?
– Ветераны, – попросил дядька, – отвяжитесь от племянника. Он писал, а не служил. Владеть ручкой так же непросто, как тяжелым танком.
Затем он скомандовав:
– Смирно! Равнение на Сион. Товарищи офицеры! Поздравляю вас с великим праздником «Пейсах»! Желаю успехов в работе и счастья в личной жизни. Шана Това!
– Рашона хабо Иерушалаим, – пронеслось по рядам, – ур-ра!
– Как тебе нравится мое общество «Танк», – говорил дядя, когда они ехали в машине. – Понимаешь, я приехал, уже не мальчик, дела не открыть, сколько можно лежать под апельсином? Я собрал по всему Эрэцу, включая Иудею и Самарию, наших бывших танковых офицеров, организовал их в общество и руковожу. Пишем книгу воспоминаний «Еврей в танке». Дам отредактировать. Невероятно интересно, скажу тебе.
Они мчались в сумерках, все было в желтом свете фонарей и пряно пахло молодыми апельсинами.
– От этих запахов я пьянею, – говорил дядька, – я здесь пьянею от всего – от песен, людей, колодезной водицы. Из моего окна видно море, и знаешь, что я тебе скажу – жаль, что я не был морским офицером…
– Ты не изменился, дядька, – сказал Виль.
– Неправда! Я помолодел. Зачем ты говоришь гадости?
Они подъехали к серому четырехэтажному дому. На балконе, в желтом свете, стоял толстый человек, в синих трусах, в майке, и делал зарядку.
– Ахтунг! – предупредил дядька, – Фимка Косой, ахтунг! Ахтунг!..
Фимке Косому в Израиле не хватало мордобоя. Натура человека загадочна – можно скучать и по драке. Косой возмущался с балкона:
– Что это за страна, где никто не даст по харе?! Чего ты сюда притащился, шрайбер? Жара, пыль, винный завод – и тот дрековский! Когда они выливают вино – у меня болит сердце! В России их бы за это убили. Я хотел им помочь, улучшить процессы, технологию – не желают.
– Шрай ныт! – попросил дядька, – человек с дороги.
– Курвы, – продолжал как ни в чем не бывало Фимка, – они мне сказали, что здесь – не разбавляют! А сколько я хотел разбавить?…
Дом стоял вблизи винзавода, Косой смотрел на багровые струи «Каберне», текущие по панели, и презирал Израиль.
– Балбес! – сказал дядька, – таких надо выселять в Россию…
Затем он покормил Виля и пошел показывать город.
– 60 тысяч человек, – говорил он, – но каких! Мэр – «а менч»! Где ты видел такого мэра. Исключительный. Теперь взгляни на дорогу. Недавно закончили. Каждый метр – апельсин, каждые два – лимон! Летишь, как в самолете. Исключительная!
– На ней можно сломать шею!
– На этой? – удивился дядька. – Здесь вообще нет аварий! Сейчас мы проходим мимо кортов – слева зеленел бурьян, – исключительные! Ты бы видел, как отскакивает мяч – выше, чем в Уимблдоне! А какие у нас игроки – Ицек, Фрум, не слышал? Услышишь! И подними голову – самый высокий тополь!
– В мире? – спросил Виль.
– А как же, – сказал дядька, – иначе б я не упоминал! И не вступи в лужу. Это «Каберне». Оно течет прямо с винзавода. Его построил сам Ротшильд!
Заводу можно было дать лет восемьсот. Стены покосились, башня падала, прессы видели персов, вино явно пили пророки.
– Исключительный? – поинтересовался Виль,
– А как же! – ответил дядька. – И вино тоже! Попробуй.
Он заставил его выпить литр. Оно кислило, отдавало мазутом – его бы не впустили в Бургундию.
– Ну, исключительное?! – спросил он.
– А как же! – икнул Виль.
– Не разбавленное, – по секрету добавил дядька и протянул руку в сторону огромного дома.
– Где-нибудь видел таких архитекторов? Какой полет фантазии, какая игра таланта!
Голова Виля кружилась, он ничего не понимал – перед ним был недостроенный дом.
– Да, – подтвердил дядька, – фирма разорилась, но это самый прекрасный недостроенный дом в мире. Взгляни на силуэт этой брошенной крыши, на ажурность провалившегося балкона – исключительно!
Начинало жарить. Виль предложил зайти в кафе.
– Ты, кажется, этого не знаешь, – произнес дядька, но наша жара самая нежная в мире. Она не беспощадна, как где-то, она сердечна. Сегодня 42 градуса – а кто чувствует?
Дядя потел, задыхался, сопел.
– И что здесь особенно хорошо – это кофе! Он черный и вместе с тем не крепкий. Можешь смело наливать в кружку, до краев, не бойся, тут половина молока, ты его почти не почувствуешь, он такой же хороший, как вино.
Виль отпил.
– Вино лучше, – заметил он.
– Вино исключительное, – кивнул дядя, – хочешь еще кружку? Там полная кастрюля.
– Можно, я возьму чай?
– А как же?! – сказал дядя, – чай у нас…
– Дядя, – прервал его Виль, – почему, когда я приезжал к тебе в Москву, ты мне ничего не показывал?
Дядька искренне удивился.
– Ты издеваешься? – спросил он. – Что там показывать?! Там есть такой завод? Или такие дома? Или такая дорога, с небом и с апельсинами, от которых кружится моя старая голова. Или там есть мэр «а мэнч»? Там есть такие кафе и такой кофе?! Ты посмотри, на каком стуле ты сидишь? За каким столом?! Ты посмотри, какие пуным вокруг – хочется целовать. Что там было показывать? Что там было исключительного, скажи мне?
Он смотрел на Виля широко раскрытыми глазами молодого влюбленного, старый дядька.
Они болтали до ночи. Он показывал, он пел, он грыз дыню.
Виль валился с ног.
– Дядька, – спросил он, – который час?
Он обнял Виля в темноте.
– Исключительный! – сказал он.
Назавтра дядька повез Виля в Святой город.
* * *
Над Иерусалимом хрустела маца. Был конец пасхи, и все застыло в ожидании хлеба. Солнце, цвета Иерусалима, садилось лениво.
– Скорей бы уже, – сказал Виль, – жрать хочется.
– Субботу торопить нельзя, – заметил дядька.
Они ждали автобуса, чтобы вернуться в Ришон Лецион.
Солнце остановилось. Оно играло с Иерусалимом, и от их игры рождался диковинный свет. С утра они болтались – дядька лично показывал Святой Град. Вначале они гуляли по арабскому шуку.
Дядька почему-то считал, что на нем убивают, что возможно покушение на племянника. Тут же, у арабов, он купил кривую саблю, пустил Виля вперед, сам шел сзади, сжимая рукоять, как мамелюк.
– Иди, не оборачивайся, я знаю, что делаю.
Виль сопротивлялся, на них оборачивались, но дядьке было начхать – жизнь племянника была дороже всего.
Наконец, они покинули шук и пошли вдоль стены, к Львиным воротам, по откосу, жаре, заблудились и попали на арабское кладбище. Заброшенность, тишина, непонятная вязь на плитах.
– Плацдарм не из лучших! – констатировал дядька.
Кроме мертвых на кладбище оказались и живые. Дядьке казалось, что они смотрят косо. Он достал саблю, подкрутил усы – и вскоре они выскочили на дорогу, по которой мчало такси. Дядька перекрыл путь своим мощным телом.
– Гони в Кнессет!
Они брякнулись в такси, дядька перевел дух.
– Поближе к своим, – сказал он.
Кнессет оказался закрытым. И кумранские рукописи напротив. И университет.
Солнце стояло в зените.
– Пейсах, – объясняло солнце.
– Понимаю, – отвечал дядька, – но нельзя ли палить поменьше – племяш приехал.
Они начали обратный путь, по садам, мимо могилы Руставели, с холма на холм.
Хотелось жрать. Все было закрыто. Наконец, они добрались до Кинг Отеля – ресторан работал.
– Сейчас я тебе возьму наши щи, шашлыков, отбивную…
Им предложили мацу и колотый сахар.
– Пессах, – сказал официант.
– Эвакуация! – крикнул дядька.
Они сидели в Кинг Отеле и жадно грызли мацу, закусывая сахаром.
– Так мы с твоей матерью питались лет сорок назад, – сказал дядька.
– Переход из Египта в Ханаан я б не выдержал, – признался Виль, – тебе не кажется, что здесь странное солнце – оно не собирается садиться. Пока оно сядет – мы подохнем.
– Евреям в субботу помирать нельзя, – заметил дядька.
– Ты уверен?
Рядом сидел почтенный господин. Он не ел. Он читал. Видимо, нажрался вчера. Хруст их мацы раздражал господина. Он периодически вздрагивал. Дядька посмотрел на него опытным взглядом разведчика.
– Дойче! – объяснил он Вилю и протянул господину кусок мацы.
– Вилен зи?!
– Найн, – ответил тот.
– В каком дивизионе служили? – поинтересовался дядька.
– Панцирь дивизион, – ответил герр, – вы могли бы не хрустеть?
– Коллега! – мрачно констатировал дядька, – их бин тоже! Не узнаете?
– Н-нет, – ответил герр, – вы мне мешаете читать.
– Энтшульдиген, что вы читаете?
– Я читаю Ницше, – гордо ответил тот.
Ничего не ответив, дядька снова захрустел.
Герр поднялся и важно пошел с Ницше под мышкой.
– Ауфидерзейн, коллега, – бросил дядька. – Я эту харю видел на Волге, – сказал он Вилю, – в сорок третьем.
– Не выдумывай.
– Клянусь… Я такие хари на всю жизнь запоминаю. Я его танк подбил…
За окном становилось светлее, солнечнее.
– Тебе не кажется, что солнце восходит? – спросил Виль.
Они вышли из Кинг Отеля, спустились к Старому Городу и по Яффо-стрит двинулись к автобусной станции. Они мечтали о закате.
Виль даже видел, как солнце село в вечерние волны Балтийского моря, – видимо, голод давал о себе знать. Оно село в волны Балтийского моря, на станции Сестрорецк, где Виль жил в детстве…
Так добрались они до автобусной станции и вот уже час ждали автобус на Ришон-Лецион.
Раз семь село солнце в Сестрорецке или разу в Иерусалиме.
Станция была полна народу – солдаты, девушки в майках, ребята с рюкзаками, дети, царственные фалашки, старик с собакой.