Текст книги "Капуччино"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
По городу вновь начала носиться Тройка, засвистел кнут, раздавались вопли Клячи: «Эй, залетные!»
И, что было особенно симптоматичным – Марио перестал жечь доносы!
– Еврей не может…, – громко читал он.
Виль был порясен.
– Мне на плечи кидается век-волкодав, – декламировал он.
Но Ксива не начинал пить водку и бить зеркала. Он был невозмутим.
– … Неуч без диплома не может…, – продолжал он.
– Я к розам хочу, – Виль переходил на Ахматову, – в тот единственный сад…
Марио не размазывал слез. Не рвал на себе рубаху.
– … Беженец не может…, – декламировал он.
– … Где лучшая в мире стоит из оград…, – пытался перекричать его Виль.
– Забудьте о поэтах, – Ксива отбросил анонимку, – не ждите, что я разорву рубаху или разобью зеркало. Всему свое время. Время попадать под лошадь и время выбираться из-под нее. Время быть под конем – и время на коне! Я, например, не считаю, что вы – неуч, но в наше время, мой дорогой, лучше быть неучем с дипломом, чем мудрецом без! Я считаю вас мудрецом, я читал о вас лекции, я смеюсь и плачу над вашими книгами, но меня одолевает армия анонимщиков-идиотов. Согласитесь, силы неравные – с одной стороны идиоты, доктора наук, уважаемые граждане с генеалогическим древом, уходящим в доисторические времена, с другой – вы – эмигрант, не бушмен, с пищевым дипломом. То, что вы великий писатель, знаю только я и Бем. Все! Вы не заметили, что тут читают только некрологи? А вы туда еще не попали! А то, что вы занимаете прекрасное место – знают все. – Марио потряс пачкой писем. – Достаньте диплом, Свифт, добудьте его, Ювенал, получите во что бы то ни стало, иначе…
– Но как? – развел руками Виль, – подскажите.
– Не знаю, вы умный – вы и думайте! Поступайте в какой-нибудь заштатный университет, на славянское отделение. Вам это раз плюнуть. И привезите диплом. И мы одним дипломом утрем им всем нос! Что вам стоит: «Я живу, ты живешь, он живет!»
Виль побагровел.
– Вы обалдели, профессор!
– Варум, майн либе?
– Кому вы это предлагаете? Ювеналу с тридцатилетним стажем?! Да я смешил всю огромную державу от Черного до Баренцева морей!
– Поезжайте и смешите ее дальше, от Сибири до Карпат, но на кафедре я вас держать не смогу.
– Мне, стилисту, классику, изучать собственный язык у безграмотных? – вопил Виль.
– Да, да! Разве это не в ваших традициях гротеска и абсурда? Ваша новая гениальная книга вас не спасет. Ваш ум вас угробит! Остроумие – утопит! Спрячьте все это в жопу – и достаньте диплом, сраный, вонючий, из Мухосранска, но филологический!
И, окончательно войдя в раж, Марио затянул:
– Мы красные кавалеристы, и про нас…
* * *
Обычно Качинский появлялся в гостиной с огромной кипой газет под мышкой и кличем «Это победа»!
Все знали – его афоризм напечатали в «Литературке». Он раздавал газеты, где афоризм был обведен жирным красным карандашом, и всем подписывал: «С любовью…», «С нежностью…», «С симпатией…» Он не врал – это действительно было так. Правда, каждый раз не хватало одного экземпляра – и каждый раз Глечику.
Глечик тут же мстил.
– Только прошу не читать нового шедевра вслух, – молил он, – мой эскорт может заснуть.
И саркастически улыбался…
Качинский был романтик из белых ночей.
В свои пятьдесят он все мечтал встретить юное созданье, которое полюбит его и его афоризмы.
Он был красив, строен, когда-то чемпион по бегу, потом – по гребле, далеко метал диск – короче, полюбить его было легко.
И в него влюблялись, но он оставался равнодушен.
– Кач, – говорил Виль, – ты только взгляни! Разве это не богиня?
– Это блядь, – печально отвечал Кач. – Послушай, Брекекекс, сразу же, как мы с ней легли, я ей начал читать афоризмы. Она смотрела на меня, как на ненормального! После третьего она устроила – неизвестно по какой причине – скандал, а после восьмого повернулась спиной – и захрапела… И ты считаешь, что я могу жениться на такой потаскухе?!
Появлялись новые, еще более прекрасные.
– Это – Афродита! – кричал Виль. – Если бы такая полюбила меня…
– Распутница! – парировал Качинский. – Можешь мне поверить. Я провел с ней две ночи. Первая была, действительно, неплохой – я заставил ее прослушать около шестисот афоризмов. Но вторая… Она заснула тут же. И на чем – на «Переживем-увидим!»… Скажи, Брекекекс, почему мне попадаются одни шлюхи?!
Поэтому он был холост, романтик Кач. Он писал афоризмы.
«Интеллигенты умирают сидя», – это, кстати, его…
– Понимаешь, Брекекекс, я ищу юное, чистое создание, тонкое и нежное, которое вместе со мной порадуется даже «И чужой руке владыка, если она своя»…
Это был афоризм, который никто не понимал.
– … Тонкое и нежное, – повторял Кач, – а не этот глечиковский эскорт.
Кач недолюбливал Глечика.
– Представь, Брекекекс, – говорил он, – доживаю я до коммунизма, иду по Невскому и на углу с Литейным – Глечик, со своим эскортом! Так стоит ли доживать?..
Он был идеалист.
Он сидел в своей конуре, за Императорским театром, сжимал голову и рожал афоризмы.
«И луне приходится закругляться», – это тоже его.
Он мучил Виля афоризмами, не давал ему писать, Виль удирал из дома в библиотеку – Кач являлся и туда.
– И шишки падают! – орал он.
Их выгоняли из зала…
Виль перебирался в Летний сад, под статую «Ночи» – Кач появлялся через час, как всегда, с рукописью.
– Слушай, Брекекекс: «Сердце бьется. А за что?» Здорово?
Мраморная статуя «Ночи» просыпалась.
– Это победа, – произносил Виль.
– Вот именно! А этот: «Сколько промахов – и все в цель!» А?..
– К-кач, у меня в театре через час репетиция.
– Подождут!.. Ты мне лучше скажи – гениально?
– Это победа, – безнадежно повторял Виль…
Они работали до глубокого вечера, у Фельтоновской решетки, и молодая луна заглядывала в листки Кача, которым не было конца. Иногда он приходил к Вилю среди ночи, с горящими глазами, взлохмаченный, с рукописью в руках.
– «Ученый с философским камнем за пазухой», – кричал он с порога. – Ну, как, Брекекекс?
– Ты знаешь, который час? – безнадежно спрашивал Виль.
– Брекекекс, – сообщал Кач, – дружба – понятие круглосуточное.
– Но у меня женщина.
– А мы ее сейчас усыпим, – кричал Кач, подбегал к ней, и начинал ей выдавать афоризмы. После третьего она засыпала…
– Ну, теперь можем спокойно поработать, – он удобно усаживался в кресле: – «Подавляющее большинство меньшинство»… Уловил?
– Это – победа! – бормотал Виль, борясь со сном…
Юное создание, мечтавшее спать с афоризмами, все не являлось.
Голова его совсем побелела.
– Брекекекс, – печально говорил он, – заглядываюсь на молоденьких девочек… Старею…
Прощались они на Литейном. Шел снег. Дул ветер. И все замерзло навеки.
– Мы больше никогда не увидимся, Брекекекс, – сказал он и протянул Вилю конверт. – Здесь афоризм. Для тебя… Открой, когда тебе будет много-много лет…
И он скрылся в ленинградском тумане…
Виль долго не раскрывал конверта.
Он распечатал его однажды, когда ему было совсем херово и он вдруг почувствовал себя стариком.
В конверте лежала узенькая полоска бумаги.
«Не горюй, и старость проходит» – было написано на ней.
– Это – победа, Кач, – тихо произнес Виль…
* * *
Бем был возмущен поведением Ксивы. Но еще больше – самим Вилем.
– Я не думал, что ты такой мудак! – удивленно произнес он. – Приехать без диплома! Я ожидал все, но не подобного кретинизма!
– Где я мог его взять? – удивился Виль.
– На Запад с этим вонючим дипломом выехало больше, чем кончило филологические факультеты Московского и Ленинградского университетов за все время! На симпозиумах я встречал бородатую профессуру, которая в России торговала парфюмерией, резала бедных коров на мясокомбинате, чистила сапоги – и все с дипломами!
– Где они их взяли? – спросил Виль.
– Купили! Потому что трезво смотрели в будущее…
И Бем решил лично заняться дипломом Медведя.
Он знал, что их можно купить в городе, на берегу Рейна. Через своих темных знакомых Бем выяснил, кто этим занимается, и свел этого герра с Вилем на трехпалубном лайнере «Лорелея».
Герр был лыс, в синем костюме, с красным платочком в кармане и с красной харей. Говорил герр по-русски.
– Мирон, – представился он, – мне позвонили – я прибыл, но я не совсем понял, что вам нужно. Если гражданство – на сегодня могу предложить только Коста-Рику и Ливию. Сейчас с гражданством туго.
– Зачем мне Ливия? – не понял Виль.
– Всего пятнадцатть тысяч!
И он достал из чемоданчика паспорт и ручку.
– Фамилия?
– На кой черт?! Мне нужен диплом!
– Силь ву пле! – герр начал рыться в чемоданчике. – С этим гораздо проще. Вот, пожалуйста – Второй Московский зубоврачебный институт…
– Какой зубоврачебный?! – не понял Виль.
– Понятно, – сказал Мирон, – есть Первый, с отличием. Но он дороже… А вот справки с ваших работ – старший научный сотрудник Мечниковского института, личный дантист Молотова…
– Господин Мирон, – перебил Виль, – мне нужен филологический диплом! Фи-ло-ло-ги-чес-кий!
Здесь уже обалдел герр Мирон.
– Варум? – спросил он. – Зачем вам филологический? Вы ненормальный. Не советую вам от всего сердца. Выброшенные деньги!
– Не ваше дело! Он у вас есть?
– Говном не торгуем! Почему вы не хотите стать первоклассным дантистом? Это – хауз, это лошади, это яхта! Ваш филологический – дыра на жопе!
– Короче – диплома нет?
Разгневанный герр Мирон не хотел с ним больше разговаривать.
Он повертел пальцем у виска, сплюнул – и исчез…
Возвращался Виль на «Либе Августин». Любовался замками, Рейном, красными крышами. Настроение было почему-то беспечным. Всем он представлялся дантистом, гражданином Коста-Рики и Ливии, рассказывал о гнилых зубах Молотова…
– Диплом привез? – спосил Бем.
Виль протянул свой «пищевой».
– Ищи работу у брата! Ювенал в университет поступать не будет!
– А Папандреу? – спросил Бем, достал из шкафа усы и ловким движением нацепил их на верхней губе Виля, – сын Эллады – Папандреу, будет?
Виль взглянул в зеркало. На него выпученными, удивленными глазами смотрел герой греческого народа и любимец советского, коммунист Манолис Глезос, лет сорок тому назад храбро сорвавший под покровом ночи фашистский флаг с Парфенона…
* * *
Эмигрировать в незнакомую страну – все равно, что жениться на женщине, которую не видел. Вам показали фото – большие с поволокой глаза, высокий лоб, вьющиеся локоны, чувствительный рот.
Но на фото рот закрыт. А потом этот рот раскрывается – а вы уже женаты…
Так и с городом – в кино он поет, танцует, устраивает многодневые карнавалы, высится диковинными башнями, подмигивает вечерними огнями, манит таинственностью – вы летите к нему, теряете голову, целуете камни, кричите «Bonjour! Buongiorno! Guten Tag!» – и он раскрывает пасть…
Виль прилетел, Виль «женился» – но оказалось, что у него с городом разные темпераменты. Он любил по вечерам бродить, пить и горланить с друзьями – а город укладывался спать, он любил быть в постельке где-то к девяти. Город рано ложился и рано вставал – примерно в то же самое время, когда ложился Виль… Какая может быть любовь, когда ночью порознь?..
Виль любил говорить громко – тот шепотом.
– Что ты шумишь, – говорил город, – чем ты недоволен? Все знают – я самый тихий, благоустроенный, справедливый, самый-самый, лучший в мире! Все меня любят, все меня хотят, все обо мне мечтают. Ты нехороший, ты выпендриваешься, возмущаешься, размахиваешь руками и целуешь друзей – а у меня это делают только пидары. Живи тихо, спокойно, не поднимай волны…
Девизом города можно было сделать – «Не поднимай волну».
Обманывают, предают, изменяют – хорошо, du calm! Take it easy!
Без волны! А то можно захлебнуться. А жить там надо было, не захлебываясь – ни от счастья, ни от горя. Город был очень порядочен, и, как любой порядочный человек, – скучен. Виль бы предпочел, что бы его обсчитали, но улыбнулись, толкнули – но бросили фразу. Ну, хотя бы послали далеко… А тут никто не толкался. Иногда он пытался толкнуть сам – чтобы извиниться, переброситься словом, понимающе улыбнуться – все увертывались. Плеча ближнего почувствовать не удавалось… Все вокруг были невероятно вежливыми. Общение начиналось с excuse me, entshuldigung, pardon, и на этом же заканчивалось.
Единственной группой населения, стремившейся к общению, были старушки. Они всегда заговаривали первыми.
– Как ваша печень? Не ноет?
– Спасибо, – отвечал он, – благодарю…
– А у меня, знаете ли, – продолжали они, – всю ночь ныла поясница. Пока не приняла…
– Пардон, – поднимался Виль, – excuse me.
И исчезал…
Он захлебывался от скуки – тут все делали серьезно: смеялись, растили детей, жевали, сморкались. Особенно сморкались. Это – единственное, что делали в городе громко, можно сказать, поднимали волну…
Кричать и плакать от счастья разрешалось, но только до захода солнца.
Виль был уверен, что все мерзопакости на земле – от скуки. Он не сомневался, что от скуки драки, войны, ссоры, убийства и прочие гадости. Он охотился на нее, вся его жизнь была нескончаемой охотой на скуку – но эта была увертливая тварь. И вот сейчас он угодил в ее столицу. Где-то там провожали, бежали за поездом, кричали. Вилю не хватало легкого взмаха руки, не хватало снега, мартовской капели, сосулек, срывающихся с крыш на его башку, весенней лужи, чтобы взглянуть на свою физиономию, слов «братишка», «мамаша», «Василич».
Не хватало звонка в два часа ночи.
– Брекекекс, дружба – понятие круглосуточное!..
– Только не звоните мне до десяти утра, – говорили здесь, – и после десяти вечера.
Равнодушие – тоже было круглосуточным.
Все были сыты, чистили зубы, мыли шеи, ели – не чавкая, умирали, не стоня. Виль никак не мог понять, зачем они рождались.
На вечные вопросы – «Откуда мы?», «Куда идем!» – на которые так и не смог ответить ни один из величайших философов мира, любой из жителей города отвечал спокойно, не задумываясь: «Из банка», «В банк».
Казалось, рождались только для того, чтобы сделать деньги, положить их на счет и сыграть в ящик…
– Зачем ты родился, – спрашивал Виля Бем, – в чем смысл твоего существования? Ты даже ни разу не был в банке! У тебя нет счета! Ничтожество! Какого хрена ты притащился в этот город?
Виль бросался на защиту.
– Что ты имеешь против него? Звенящий воздух, необыкновенный купол, прозрачная река, отзывчивые люди… В этом городе жили и творили…
– Заткнись, – прерывал Бем, – когда сатирик начинает воспевать – он дает петуха… Ты весь такой неправильный, ты пишешь юмор, который весь – сплошное отклонение от нормы – и ты приехал в самый правильный город мира, в самый неотклоняемый!.. Как можно любить кровать, где никогда не стояло? У тебя в этом городе ни на что не стоит… И оживаешь ты только при звуках русской речи, музыки, мата, еб твою мать!
Бем уже успел выучить несколько крепких выражений.
– Что вы все ищете, пидерасы, счастья? А, может – его нет?!
– Искать стоит только то, чего нет, – ответил Виль.
* * *
Смирив гордыню, притупив гнев и пропьянствовав неделю, великий сатирик приступил к изучению русского языка.
Прямо с алфавита, который, как с удивлением заметил Виль, он не знал. Особенно конец – «ч» он ставил после «щ», «х» до «ф», а где находится «ъ» – вообще не помнил.
К тому же, как считала фрекен Бок, у него было ужасное произношение.
Фрекен была великим методистом, ученицей самого сэра Затрапера.
– Вы какой национальности, Папандреу? – осторожно интересовалась фрекен Бок.
– Я?.. Н-наполовину – грек, наполовину – турок, – выдавливал Виль.
– М-да, взрывоопасная смесь, – улыбалась фрекен, – турки народ невероятно талантливый, но вы, турки – малоспособны к славянским языкам.
– А мы, греки? – интересовался Виль.
Фрекен Бок задумывалась.
– Свистящая «с», – озабоченно произносила она, – а ну-ка, скажите «силос».
– ССС-илос, – свистел Виль.
Она хохотала.
– Художественный свист… И чего это вас потянуло на русский? Вы не хотели бы заниматься узбекским? Если вас уж так тянет изучать языки России – возьмите узбекский или азербайджанский. Он близок к турецкому… Я считаю своим долгом вас предупредить, чтобы три года не пропали зря – русский язык не для вас.
– Я буду стараться, фрекен Бок, – пообещал Виль, – я возьму репетитора… Для меня русский язык очень важен. Поймите меня… В русско-турецкую войну мужественный русский солдат спас моего предка, солдата Оттоманской империи. Он вынес его, раненого, на себе, с поля боя, под огнем противника… Понимаете – если бы он его не вынес – меня бы не было…
– Вы, турки, упрямый народ, – сказала фрекен Бок, – черт с вами. Оставайтесь!
И Назым Папандреу остался…
В конце концов Виль выбрал себе псевдоним, одолжив у турецкого поэта Хикмета имя, а у греческого премьера – фамилию… с легкой руки Бема. Что бы не выделяться от сокурсников, он всячески скрывал свои знания – делал ошибки, коверкал слова, два семестра учил произношение «ч» и «щ» – и так и не научился, использовал в сочинениях специально выученные турецкие и греческие словосочетания, удивленно выпучивал глаза на фамилию «Толстой». Всех русских писателей он называл на греческий манер-Толстос, Чехос, Достоевскос, а иногда и на турецкий – Гоголь-заде, Пушкин-бей…
Студенты ему помогали – писали сочинения, делали упражнения, ставили произношение.
– Бо-о-рщ! – произносили они. – Язык упирается в небо, Назым! – Борщ!
И шипи, шипи, как змея.
Виль шипел, упирался языком в небо, выпячивал нижнюю губу – «борщ» варился плохо. То же самое, надо сказать, было и со «щами».
Особенно ему помогали его «земляки» – турки и греки. Они хотели с ним говорить на родном языке, но Виль категорически отказывался.
– Нет, нет! – протестовал он, – пока не выучу – только по-русски!.. Борщ! Щи! – иначе мы никогда его не освоим…
После занятий он сразу исчезал, ссылаясь на сильную усталость от ночной работы в турецком ресторане.
– Надо ехать готовить «люля-кебаб», – объяснял он, отправляясь на вокзал и возвращался в свой пятиязычный, где вновь превращался в профессора…
От всего этого абсурда и дороги он уставал, и однажды, после особо утомительных фонетических упражнений с греческими студентами, стал учить своих студентов «борщу», как учили его.
– Бо-о-рщ! – тянул он. – Уприте язык в небо, и шипите, черт подери, шипите как змеи. – Бо-о-рщ!
Потом он проделал то же самое со «щами».
И все это с акцентом фрекен Бок!
Рассказывая студентам о русских обычаях, он неожиданно спутал ударение в слове «водка» – это был страшный симптом. В конце-концов Виль спросил студентов, знают ли они, кто автор «Трех сестер» и сам ответил – Чехов-бей…
К счастью, лингвистическое расстройство совпало с рождественскими каникулами.
Виль купил билет на Нью-Йорк.
– Полечу на Брайтон-Бич есть борщ, – сказал он, уперев язык в небо и зашипев, как змея, – есть щи, к Глечику… – и почему-то добавил, – … Заде…
* * *
Когда Виль вошел, Глечик сидел в продранном кресле, за столом, заваленным окурками, обглоданной сельдью, за бутылкой «Московской» и страстно наговаривал в диктофон:
«Последний раз мы встретились с Достоевским за год до его смерти. Он сидел в продранном кресле, за столом, заваленным окурками, сельдью, за бутылкой «Московской», – Глечик задумался и исправил, – «за бутылкой водки» и страстно диктовал в диктофон», – тут Глечик опять задумался, сказал «черт» и поправился: «и страстно строчил…»
Виль слушал Глечика, опершись на дверной косяк и стараясь не потревожить. Внезапно Глечик закашлялся, утер слезу и продиктовал: «Федор Михайлович долго кашлял, отхаркивался…»
– Оленя ранило стрелой! – произнес Виль.
Глечик вскочил, облобызал его, пустил слезу, налил водки.
– За нас! За гостиную, где я оставил все! Ну, как живете, как пишется?
Виль хотел только открыть рот, как Глечик опять устроился перед диктофоном.
– Пять минут, старик. Я должен закончить свою последнюю встречу с Достоевским. Ты не представляешь, что это был за человек!
– Гранат, – сказал Виль, – в Америке лучшая психиатрия! Ты обращался? Откуда ты знал Достоевского?
– А я его и не знал. Он умер – я родился. В один год, на одной улице, через дорогу.
– Какого ж хрена ты пишешь?
– А другого не печатают. С тобой я встречался – но тебя не знают. Надо встречаться с теми, кого знают. А знают здесь троих – Достоевский, Толстой, Чехов! Все! С Чеховым я уже встречался – Ялта, Крым, туберкулез, «в человеке все должно быть прекрасным»… Сейчас вот с Достоевским – Петербург, белая ночь, старуха, топорик. Надо соответствовать моменту, старик! Ты не помнишь, он пил? Впрочем, это и неважно – со мной пил!! Со мной – все пили. Чехов, например, не просыхал. Мы не выходили из купеческого клуба. Я, Антон, Гиляровский…
– С Толстым тоже пил? – поинтересовался Виль.
– Не кощунствуй. С Львом Николаевичем я еще не встречался. Но уверен – выпью немало. Погоним к цыганам, в «Яр». Ай, чавела!.. Ты знаешь, у меня есть интересная концепция его ухода: жена – стерва, дети, церковь – заели, ему было необходимо напиться – и он пошел искать меня! Нравится?
– Ну, и вы напились?
– До чертиков! – Глечик осекся. – Ты думаешь, что я чокнулся, а я просто так вошел в роль, что верю! Ощущение, что пили, ты понимаешь?
От Глечика несло.
– Понимаешь, уверен, что посоветовал Антону двух сестер!
– Это каких? – заинтересовался Виль.
– Ирину и Дашу. Третья – его!.. Натолкнул Федора на «Преступление…» «Идиот» – это я!
– Это правда, – согласился Виль.
– Нет, без шуток – ощущение, что без меня не было б «Идиота».
– И все это печатают? – произнес Виль.
– Америка – удивительная страна, – вскричал Глечик, – купили у меня письма Хайдебурова. Все 29! И кто – «Коламбия Юниверсити!» Оказалось, ни в одной библиотеке нет ни единого письма Хайдебурова. Включая Библиотеку Конгресса. И заплатили по-божески – единственные владельцы. Если б не Хайдебуров, – протянул бы ноги. Ведь это ж было еще до встречи с Чеховым.
И тут Вилю вдруг отчаянно захотелось узнать, вопрос слетел с языка.
– Гранат, – сказал он, – я профан, неуч, у меня проблемы, между нами – кто такой Хайдебуров?
– Ты не знаешь?!
– Нет.
– Автор писем.
– Да, но кто?
– Этого я не знаю!
– Не знаешь?
– Нет.
– Но о чем он хотя бы писал?
– Понятия не имею. Письма были адресованы не мне. Чужих не читаю.
Он налил водки.
– За Хайдебурова, – предложил Виль.
– Не против, – Глечик крякнул, – обожди еще две минуты, кончу с Федором и мы идем в ресторан. Ты ж проголодался, с дороги.
И включил диктофон:
«Я говорил: Федор Михайлович, милый, кончайте пить, с вашим-то силликозом, с вашей-то эпилепсией, завязывайте, это к добру не приведет. Он не послушался, он продолжал. И даже умирая, в бреду, храпел: Пить! Пить! Но ему не дали. Хотя кто отказывает в последней просьбе…
Из жизни он ушел трезвым»
Глечик смахнул слезу, спрятал диктофон и начал натягивать костюм, который Виль помнил еще по Мавританской.
Глечик перехватил его взгляд.
– Люблю старые вещи, – сказал он, – у меня и туфли старые, и носки. Привычка. Кресло помнишь? С дачи? Из Репино. Все никак не собраться починить.
Он засунул пятидолларовую бумажку в карманчик пиджака и затем точно такую в карман Вилю.
– На всякий случай. Вообще-то надо двадцать. Но у нас хорошие черные – с меня берут пятак.
– Не совсем понимаю, – признался Виль.
– Негр подойдет – отдай. Ясно?
Они шли по Брайтон-Бичу, все вокруг было русское – надписи, газеты, гастрономы, вывески, говор.
Глечик со всеми здоровался, представлял Виля. Реакции были схожи:
– Еще один писатель? Ну, ну…
Они поболтали с владельцем гастронома, киоскером, пенсионером из Канева.
– Хочу жрать, – признался Виль.
– Я догадываюсь. Ты не видишь, что я ищу ресторан?
– Какого черта! Вот, – Виль указал на другую сторону улицы, – «Ридный Кыев», почему бы нам не зайти сюда?
– Понимаешь, – Глечик понизил голос, – я хожу только в те, о которых пишу. Я пишу – меня кормят бесплатно. Натуральный обмен! О «Ридном Кыеве» не писал, об «Одессе-маме» не может быть и речи – в ней отравился редактор. Пойдем-ка в «Родину», – я о ней писал дважды. А зря. Сплошное хамье. За две статьи кормили всего три раза.
На дверях ресторана висела раз в пять увеличенная статья Глечика.
На ней гигантскими буквами было начертано: «ВКУСНО – ГОВОРИТ ДРУГ ТОЛСТОГО И ДОСТОЕВСКОГО».
– Торопятся, – проворчал Глечик, – одного Достоевского им мало!
Он толкнул дверь – пахнуло щами, харчо, кисло-сладким мясом, горилкой с перцем.
«Родина» пила, пела, жрала и плясала. Гремела музыка:
– Ах, не увижу, не увижу я Парижу, – пела «Родина».
Столы ломились от яств и дрожали от коллективного танца. По дороге Виля несколько раз отбрасывали огромные жопы неопределенного пола. Изо рта танцующих торчали капуста, огурец, нога поросенка.
– «Будь проклята та Колыма, – завыла «Родина», – что прозвана черной планетой!»…
Жопы задвигались тяжело, трагически и драматично, было впечатление, что они двигались в сторону Колымы.
В гаме, шуме, дыму Виль с Глечиком опустились за столик.
– Тоска по родине, – объяснил Глечик. – Но никто возвращаться не хочет. Предпочитает жить с ностальгией здесь, чем с советской властью – там!..
– Кого я вижу, – на них двигался краснощекий пузан с тарелкой красной икры в руках. Глечик раскрыл рот:
– Не жалей, Миша!
– Давненько вы о нас не писали, – пропел пузан.
– К Пасхе, – Глечик заглотнул пару ложек, – к Пасхе будет, – он указал на Виля. – Ему тоже. Писатель. Европа! О вас напишет – мировая известность.
– С превеликим удовольствием, – пузан двинулся к Вилю.
– Раскрой рот! – приказал Глечик.
Деревянная ложка начала циркулировать между Глечиком и Вилем.
– Инаф, – приказал Глечик, – холестерин!
– «Я уезжаю, уезжаю, уезжаю», – донеслось с эстрады.
– Куда это он?
– В Россию, – объяснил Глечик. – Каждый вечер. К утру возвращается.
Толпа отплясывала, подвывала, на стенах дрожали фотографии в дорогих рамках.
Пузан Миша Вайн с Рейганом, с Тэтчер, с Киссинджером. Брудершафт с королевой Елизаветой. Борщ с Дукакисом. Пельмени с Лайзой Минелли. Миша на коленях у Вуди Аллена. Софи Лорен на коленях у Миши.
– Они тут были? – спросил Виль.
– Не все, – ответил Глечик, – Вайн был, остальное – монтаж. Фотограф тоже должен питаться.
– А за деньги здесь кто-нибудь ест? – поинтересовался Виль.
– Преуспевающие, – ответил Глечик, – сэксэсфул! Кто умеет делать деньги. А кто не умеет – встречается с Достоевским… Вон видишь, – золотые зубы, гранатовый браслет, стреляет шампанским по дамам – рыбный магазин «Каспий!», тыща в день. А тот, что ржет, с икрой в ухе – «риэл Эстейт» – дом продали – дверь купили – миллион в год. Кто под столом, ищет челюсть, – торгует со столицей нашей родины – 600 в час. На столе, лезгинку танцует – 500! А ты сколько? Можешь не отвечать. Мы зарабатываем одинаково, но не скажем, сколько. Тоже с Достоевским встречаешься? Или статьи о ресторанах?
– У нас нет русских, – ответил Виль, – бесплатно не кормят.
– На что же ты живешь?
– На Университет.
– Бесплатные завтраки в студенческой столовой?
– Я там преподаю.
– Театр комедии: великий сатирик объясняет родительный падеж! Не хочешь мои воспоминания? «Уход Толстого в свете профессора Глечика».
Он уже был пьян и заказывал еще.
– Понимаешь, Америка удивительная страна, одно плохо – все бросают пить. Джоб-мани, мани-джоб! Находят башли – теряют себя. Забывают, зачем живут. Кто продолжает керять – мало… Люда, еще бутылку!.. Удивительная страна, старик, но тут нужно жить керным.
– Удивительная страна – керной, мерзкая – керной, всюду ты керной.
– Причем здесь страна – планета! Наша маленькая планета, на которой я могу жить только под шафе! Безъядерной зоне – да! Безалкогольной – нет! Дома, замки, кадиллак, перстни на пальцах, кольца в носу – а у меня драное кресло из Репино и я встречаюсь с Достоевским, а не с этим быдлом с капустой в усах! Виль, ты сатирик, и где ты живешь? В сраной Европе, когда здесь такие типы для тебя, такие персонажи – вон, гомо сапиенс, штаны падают – продал 200 автомобилей, но ни одного не доставил. Вон мадам в парче – калифорнийский массаж для пожилых джентельменов, или Карузо, – «я уезжаю, уезжаю, уезжаю» – и все не дальше Парижа. Или два экс-фарцовщика с Невского, купившие дипломы дантистов – пломбы по дороге домой вываливаются – какие типы, какая ярмарка!.. – Оставайся, нам нужен Бабель, старик. В Америке есть все – кроме Бабеля.
Глечик устал, расстегнул ворот, спрятал галстук в карман.
– Вон приближается – два подбородка, без шеи, сальный глаз. Кто его может описать, кроме Бабеля, кто?!
– Гранат! – вскричал сальный таз, – инаф! Кончай писать про рестораны – финиш! Кончай с Достоевским! Стоп ит!
– Пардон, – сухо сказал Глечик, – не имею чести знать!
– Коля Минц, – представился сальный, – шерсть, жакеты, джемпера.
– У меня уже есть свитера, – сказал Глечик, – и пуловер.
– Что надо? – спросил Минц.
– Часы.
– Сейко?
– Не важно. Чтобы ходили.
– Будут! Когда покупать «Старое слово»?
– Как тебя зовут, шерсть?
– Я же сказал – Минц. Коля Минц! Вы что – не слышали? Меня знал весь город. Вы, наверное, не из Лениграда. Весь город ходил в моей шерсти.
– Нет, не слышал, – сказал Глечик, – может, потому, что я носил хлопок. Ступайте за «Сейкой» Коля. Си ю лейтер.
Глечик достал диктофон, опрокинул стопку, откашлялся и низким голосом, начал: «Кто из нас не знал в Ленинграде Колю Минца. Его шерсть согревала нас после войны, в годы чисток, в пору оттепели. Сегодня «Минц энд сан»…
– Глечик энд бразерс, – перебил Виль, – лотс гоу, пойдем отсюда. Слишком громкая музыка и слишком большие жопы. И вон на тебя кто-то движется, усатый, с кинжалом в зубах, наверное, открыл оружейный завод.
– Резо Мосешвили, – представился усатый, не выпуская кинжала, – нэ узнаетэ?
– Как же, как же, – сказал Виль, – вас знал весь Тбилиси.
– И Кутаиси, – добавил Резо.
– Что открываем?
– Васточныя сладосты – нуга, халва, рехам-лукум, кэшью в шакаладэ! – Он обнял Глечика: – Я к тэбэ обрашаюс, как к спыцалист по русскы язык и лытератур. Пачему ты пышэшь все время а Дастоэвском и нэ разу о Шота Руставэли?! Пачему ты с ным ны хочэшь встретиться, панимаешь?!
– Вы обалдели, Тбилиси – Кутаиси! Грузия, 18-й век!
– Слушай – восемнадцатый, двенадцатый, девятнадцатый – какой разница? Какая для тебя имеет значений, а? Прашу, встреться, замечательный человек был, джигит, вытязь! «Адиот», конечно, неплохо, но паверь мне – «Витязь в тигровой шкуре» – это тыбе не «Адиот»!
Заиграли «Тбилисо». Глаза Резо наполнились слезой. Кинжалом он отрезал шмат сушеного мяса.
«Такой лазурный небосвод, – запел он, – сияет только над тобой…»
Он пел со стола, прочувственно, сентиментально.
– Адиот в тигровой шкуре, – констатировал Глечик, – здесь можно жить только керным. Мы бы могли пойти в американский ресторан, но меня там не кормят – я о них не пишу. А платить я разучился. Не забудь – Хайдебуров оставил всего 29 писем!..
Они встали, покинули «Родину» и пошли ночным Бруклином.