Текст книги "Капуччино"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
* * *
В то первое лето Бем развернул невероятно бурную деятельность и открыл Вилю школу, которую почему-то называл «Академией» – «Академия русского языка и литературы имени Льва Толстого». Не надо забывать, что Толстой был на первом месте, когда Бем был трезв. Президентом Академии стал Виль, он же был назначен профессором всех трех дисциплин, которые должны были там преподаваться. Короче, Академия пока состояла из одного человека и размещалась в бывшей спальне Бема, который ее освободил, переехав спать в гостиную. Бем вложил в Академию все свои деньги – он закупил парты, установил магнитофоны, на стенах развесил огромные портреты великих русских писателей, в том числе Медведя, который дико сопротивлялся и каждый раз срывал свое изображение, но Бем ночью, когда Виль похрапывал, пробирался на цыпочках в Академию и вновь водружал его. Он заказал Вилю визитку, где было скромно выведено всего два слова: «Президент Академии» – на всех пяти языках города. Он купил ему новый твидовый костюм, бабочку и поменял его ленинградские очки на западные. Президент теперь взирал на мир через дымку. Мир представлялся ему таинственным и загадочным, полным ожидания и обещаний – ведь Виль впервые в жизни стал президентом.
По вечерам они с Бемом занимались высшей математикой – они умножали дни на часы, все вместе на почасовую оплату, результат по-чему-то возводили в квадрат и умножали на число студентов. Суммы получались ошеломляющими. Только один курс – «Русский язык для дебютантов» – обеспечивал написание романа «Расставаясь с ними», а лекции по Булгакову и Осипу Мандельштаму гарантировали не только спокойную работу над будущими шедеврами, но и поездки на Гаити, в Сингапур и дебри Бенгалии…
– Более того, – добавлял Бем, – ты сможешь ездить на лекции в «Мерседесе». Пусть студенты видят, на чем приезжает профессор.
– Куда на «Мерседесе», – спросил Виль, – и откуда? Из туалета в спальню?
– Мелко мыслишь, профессор, – говорил Бем. – Ты думаешь, что Академия будет все время в спальне? Нет, герр профессор… мы будем расширяться. Присоеденим кабинет, гостиную, а потом… Потом переедем в здание старой мэрии на площади Павлина…
Но на мэрию при всех расчетах денег не хватало.
– Ерунда, – Бем не отчаивался, – всегда можно найти выход – увеличим количество студентов и немного поднимем плату. Хочешь иметь такого профессора – будь любезен, плати!..
Бем быстро производил новые вычисления – и мэрия была у них в кармане…
Так, сидя за столом, гуляя при свете луны, глуша пиво за стойкой бара, они занимались вычислениями, пока вдруг не заметили, что для открытия Академии не хватает самого пустяка, одной из составляющих формулы. То есть часы были, количество денег в час – тоже – не хватает только студентов.
– Это ерунда, – опять сказал Бем, – как только они услышат имя Виль Медведь – они бросятся в его спальню со всего мира, и между нами, даже из России. Опустеют Москва и Ленинград – и все будут в нашей спальне…
В тот же день Бем взял ссуду в банке и заказал тысячу плакатов. Текст был краток: на фоне огромной бороды Толстого, занимавшей весь плакат, было выведено – «Изучайте великий язык Толстого, Чехова и Медведя. Занятия ведет Виль Медведь».
Виль был возмущен.
– Что ты такое написал?!
– А что я мог написать? Занятие ведет Толстой?..
– Убери мое имя из великих!
– Не спорь! Напьюсь – поставлю первым!
– Я выхожу из членов Академии и слагаю с себя обязанности президента! – пригрозил Виль.
– Хорошо, не шуми, пусть будет по-твоему. Но я обязан тебя предупредить – ты сознательно уменьшаешь количество студентов и ставишь под угрозу путешествие в дебри Бенгалии…
Бем задумался и переписал текст «Воззвания».
«На берегах лингвистической реки открывается «Академия русского языка и литературы имени Льва Толстого». Разговорная речь. Стилистика. Практические занятия».
– В спальне, – добавил Виль.
Бем долго ржал, а потом четыре дня раскладывал по конвертам плакаты и отправил их в девяносто шесть университетов Европы, Америки и даже Африки.
– Если эти бляди-доценты развесят их на своих стендах, – резюмировал он, – у нас будет столпотворение…
В ожидании столпотворения Бем повез Виля в поры – надышаться ионами, синим воздухом, поесть свежего козьего сыра и, главное, ни о чем не думать.
– Впустим в наши дурацкие головы немного свежего ветра, – сказал он…
Когда они вернулись, стало ясно, что «бляди-доценты» не поленились развесить – из почтового ящика выпали сотни писем и все с одним и тем же адресом: «Академия. Президенту Медведю».
– Ты меня знаешь, – выдохнул Бем, – я оптимист, но такого количества страждущих я не ожидал.
– Я тоже, – согласился Виль.
Пару часов Бем считал конверты – получилось триста двадцать шесть.
– 326 желающих, – торжествующе вскричал он, – и это при условии, что в каждом конверте только один! А ведь могут записаться и целые коллективы! Скажем: «Мы, группа студентов Пенджабского Университета, давно мечтали..– и тридцать семь подписей! А?.. Тебе не кажется, что надо расширить Академию, не дожидаясь наплыва?
Они энергично начали освобождать гостиную, кабинет, коридоры.
– Я думаю, туалет тоже снесем, – предложил Бем, – могут сбегать и во двор…
– Ни в коем случае, – возразил Виль, – это отнимет у студентов кучу времени, а у меня будет напряженная программа.
– Ладно, – сказал Бем, – ты – президент, ты и решай… Я вот думаю, – продолжал он, – что в этой блядской перестройке что-то все-таки есть… Конечно, едут из-за тебя, но интерес возрос из-за нее. Возможно, если бы не она – у нас писем было бы раза в два меньше. Во всяком случае, из России б не поехали. А ты только взгляни, сколько писем оттуда…
К утру они очистили весь дом, включая чердак и подвал. Бем, лежа на тахте, критически оглядывал Академию.
– Нет, – с сомнением произнес он, – не поместимся. Когда я получил премию «Медичи», тут собралось двести хулиганов – и все терлись друг о друга жопами… В Академии это неудобно. Пошли снимать мэрию. Нечего ждать!
– Подожди, – сказал Виль, – может, сначала все-таки откроем конверты?
– Тебе не терпится узнать точное количество? Я тебя понимаю. Ты, наверно, прав. Вполне возможно, что, когда подсчитаем, увидим, что и мэрии не хватит… Ну, открывай!
Бем протянул Вилю белый ножик из слоновой кости. Они долго выбирали первое письмо и, наконец, нашли – с самой красивой маркой: Диковинная птица сидела на диковинной ветке и пела что-то диковинное.
Письмо было из Ботсваны.
– Только за эти марки мы могли бы перекусить у братца, – сказал Бем.
Виль осторожно вскрыл конверт.
– Читай вслух, – потребовал Бем, – и с выражением.
– «Дорогой господин Медведь, – начал Медведь, – мы, группа русских жен, живущих в Ботсване…»
– Видишь – уже группа! Сколько?
– Пока не сказано, – ответил Виль и продолжил, – «… живущих в Ботсване, с большой радостью узнали о создании Академии…»
– Короче, – сказал Бем, – меня сейчас не интересуют их излияния… Сколько их, этих жен, сколько?
– Подожди, дай дочитать. Все мы по образованию филологи, кончившие университеты в Москве, Ленинграде и Киеве…»
– Филологи! – воскликнул Бем, – с самыми престижными дипломами! А? С чего начинаешь?!
– …«сидим в проклятой Ботсване без работы», – продолжил Виль и почувствовал что-то недоброе, нехорошее.
– Это нас не интересует, – гаркнул Бем, – пусть мужья платят.
– …«сидим в проклятой Ботсване без работы и очень бы хотели преподавать в вашей Академии…» – Виль безучастным голосом начал перечислять подписи: Тоня Воспрякова, Нина Сухова, Катя Кабылина…»
– Постой, – оборвал его Бем, – я что-то не понял: чего они хотят?
– Преподавать… у нас…
– Это-то ясно. А сколько они собираются платить нам за это?
– Это мы им должны будем платить, – объяснил Виль, – «…Вера Попкина, Оля Заяц, Маша Нечипайло… Всего двадцать семь человек». Целый коллектив, как ты мечтал…
– Хрен им в рот, – проревел Бем, – всем двадцати семи!.. Давай другие письма, не спеши, я выберу сам!
Бем выбрал почему-то самое неказистое, без марки, с размытыми дождем чернилами.
– Надо уметь выбирать, – назидательно произнес он, – читай!
Виль открыл.
– «Вот уже три года я сижу без работы, – безнадежно начал он, – да и что делать в Сирии русской жене, преподавателю русского языка…»
– Эта блядь думает, что ей есть что делать у нас! – вскричал Бем, вырвал письмо из рук Виля и резко открыл третье.
– «По образованию я – филолог…», – прочел Виль и заскрежетал зубами.
– Так, все ясно, – Бем разжег камин и первые три письма полетели а него. – Смотри это! Без работы?!
– Без работы, – кивнул Виль, – Мадагаскар.
– Мы что здесь открыли – Академию или бюро по трудоустройству безработных филологов? – прорычал Бем…
В каждом последующем письме были русские жены, таинственные страны, необычные судьбы – и всюду – филологи. Некоторым из них ценой неимоверных усилий удалось вырваться из гарема, иные все еще пребывали в нем – кто восемнадцатой женой, а кто и двадцать шестой. Некоторые были разведены и оставлены без жилья, прямо под палящим солнцем. И всем хотелось преподавать… Камин пылал. В Академии было жарко и душно.
– К чертям собачьим этот дряхлый, загнивающий мир, – кричал Бем, – почитаем-ка письма из страны бурлящей перестройки и шипящей гласности… Вот, пожалуйста: Москва, Московский университет имени Михайлы Ломоносова… Читай!
Виль вскрыл конверт слоновым ножиком.
– «Подонок» – прочел он.
– Как? – переспросил Бем.
– Подонок, – повторил Виль.
– Странное, однако, обращение к президенту.
– «Подонок, изменник и эмигрант, – продолжал читать Виль. – После того, как ты покинул мать-Россию – ты не смеешь касаться своими грязными руками русского языка и его вершину – зеркало русской революции Льва Толстого…»
– Если я правильно понял, – заметил Бем, – это не твой студент. Он, похоже, уже выучил русский…
– Это – завкафедрой древнерусской литературы, – объяснил Виль.
– Вот вам Москва, – вздохнул Бем, – сердце всех народов… Из Ленинграда такого бы не написали…
Минут сорок они искали письмо из Ленинграда и, наконец, нашли. От самого конверта пахло культурой. Петр Первый культурно восседал на благородном коне. Слева, в углу, разместился профиль Пушкина.
– Да, – сказал Бем, – это вам не бывший купеческий город… Культурная столица, колыбель русской поэзии…
– «Старая блядь, – писали из колыбели, – кости тебе переломать! Как ты посмел на бороде зеркала русской революции написать свою подлую фамилию…»
На улице светало. На часах башни старой мэрии пробило пять. Камин догорал. Бем собрал оставшиеся письма и, не раскрывая, бросил в огонь.
– Я нашел путь превращения дерьма в тепло, – сказал он Вилю.
– Не расстраивайся, – успокоил его Виль, – ну, так я не буду ездить из туалета в спальню на «Мерседесе»…
* * *
Прибытие под купол правительственной телеграммы с загадочным текстом вызвало ликование.
Ректор сразу влюбился в три слова, выпил грамм сорок водки, пел «Дубинушку», но эти три слова надо было перевести. Начался переполох. Искали знатоков, эрудитов. Два слова с помощью кафедры славянских языков удалось расшифровать. Но третье – сопротивлялось. Его не знал никто. А именно в нем была вся суть, вся соль.
Ректор был уверен, что перестройка коснулась и языка, а значит и этого таинственного слова, он повторял его на разные лады, распевал, читал справа налево – ничего не помогало, и он сел за телеграмму в Москву:
«А, может, не следует пересматривать великий и могучий русский яз…»
И тут раздалось рычание – с «Литературоведом» на повадке появился Бем. Он распахнул свои объятия, облобызал ректора.
– Гаудеамус игитур, – пробасил он, – сумус профессорум! Где коньяк, коллега?
Он развалился в кресле, сунул в пасть «Литературоведу» профессорский рогалик. Ректор расплылся в улыбке – он обожал Бема. Когда-то писатель сделал его героем своего нашумевшего романа – уважаемый профессор, с признаками начинающегося слабоумия и тремя лишними генами, делающий открытия в туалете.
Всего этого ректор не помнил, все это он начисто забыл – он знал только одно – что был главным героем нашумевшего романа.
– Как вы тогда здорово меня описали, – говорил он, наливая коньяк.
– Еще, профессор.
– Как точно!
– До краев, коллега. Не жмотьтесь!
– Прямо попали в точку. Проникли в душу! Отгадали затаенное.
Бем осушил бокал:
– У вас с памятью все так же? – на всякий случай поинтересовался он.
– Да, да! – успокоил ректор, – что за вопрос!
– Тогда я напишу о вас еще один роман.
– Благодарю вас, – ректор был польщен, – только я бы очень хотел, чтобы в нем была отражена моя роль в перестройке.
– Отразим, – упокоил Бем.
– У меня есть название, – скромно вставил ректор.
– Валяйте.
– «Отец».
– Что?
– Отец перестройки. Ведь есть же отец атомной бомбы, водородной. Я – перестройки!
– Сколько у вас сейчас генов? – поинтересовался Бем.
– Как всегда – 48!
– Не 50?
– Нет, нет, зачем мне столько?
– Как отцу…
Глаза ректора озорно загорелись:
– Судите сами. Только вчера телеграфировал: «А соберите-ка чрезвычайный пленум!» и вот, – он протянул газету, – читайте.
– «Открытие чрезвычайного пленума», – прочел Бем.
– Ну, отец или не отец?!.. Ваш роман будет бомбой, почище опенгеймеровской! Вы когда приступаете?
– В четверг, папаша.
– Тогда я вам кое-что расскажу.
И ректор поведал Бему о своих планах – о введении в России плюрализма, о второй партии и в конце обещал ему обеспечить всех советских людей отдельными квартирами.
– Вот, у меня уже готова телеграмма: «А не обеспечить ли к 2000-му году…»
– Отец, – остановил его Бем, – у меня к вам сыновья просьба.
– Что-нибудь по перестройке?
– Отчасти. У меня есть друг.
– Ваш друг – мой друг.
– Вот, вот. И вот наш друг сейчас без работы. Не могли бы вы его взять в ваш Университет?
Ректор замялся.
– Видите ли…
– Невероятно талантливый человек, редких способностей и…
– Вы говорите – талантливый? – лоб ректора наморщился, он насторожился.
Бем мгновенно вспомнил условия Университета.
– Да какое там талантливый, – заторопился он, – так, середняк, посредственность, недалек от дебила.
Упоминание дебила несколько успокоило ректора, складки на лбу разгладились.
– Когда кончил наш Университет? – спросил он.
– Он кончил, но не ваш, другой, почти Гарвард.
– Вы еще скажите Кембридж, Оксфорд! Вы же знаете наши условия!
– Что за вопрос?
– Сколько веков живет в нашем городе?
– Пока немного.
– Ну, примерно? Три?
– Три месяца, – сказал Бем.
– Ясно, – ректор задумался, – бушмен?
– Не совсем, – ответил Бем.
– Ну, хотя бы из Африки?
– Чуть севернее, – заметил Бем.
Ректор развел руками:
– Увы, при всем моем уважении к вам и вашему другу ничего не могу поделать. Не в состоянии нарушить устав. Он должен быть неизвестный, некрупный, 800 лет на наших берегах, выпускник или бушмен. Вы понимаете?!
– Послушайте, профессор, почему такая любовь к бушменам?
– Поддержка третьего мира, коллега.
– Какого мира?!! Они давно уже в ином!
– В смысле?
– Они вымерли, бушмены Калахари.
– Что вы говорите?!! А я все думаю – чего они к нам не поступают. Печально, печально…
– А русские еще есть!
– Что?
– Я говорю – они еще не вымерли.
– Слава Богу! Кто б осуществлял перестройку…
– Вот, вот. Вы не могли б заменить бушмена на русского?
Глаза профессора молодецки заблистали.
– Ваш протеже – русский, господин Бем?
– Настоящий. Свежий, молодой, только что из перестройки.
– Одобряет?
– Обеими руками.
Ректор задрожал от счастья. Он забегал по куполу, подбежал к окну и вперся взором в матушку-Волгу.
– Эх, ухнем! – пропел он.
– Э-эх, ухнем, – подхватил Бем.
– Еще разик, е-еще ра-аз, – пропели они хором.
– Давайте-ка вашего русского немедленно сюда, – сказал ректор и лихорадочно придвинул к себе телеграмму из Москвы.
* * *
Виль прекрасно знал третье слово, но произнести его, увы, не мог.
Ректор с нетерпением смотрел на него, но тот мялся и молчал.
– Не может быть, чтобы перестройка шла такими темпами, – удивился ректор. – Неужели это слово возникло после вашего отъезда?!
– Оно возникло задолго «до», – протянул Виль.
– Тогда в чем дело, родной мой? Общими усилиями мы – я, ученый совет, кафедра славистики – одолели первые слова: «Профессор, идите…» Но куда? Скажите мне, голуба, куда мне идти?
Виль внимательно смотрел на текст телеграммы и не решался объяснить «куда» – он не мог рисковать, не мог послать старого маразматика на хер.
– Ради перестройки я готов пойти, куда угодно, – с готовностью заявил ректор.
– Но это очень далеко, – сообщил Виль.
– Это меня не волнует. Я готов хоть сейчас отправиться в Москву, в Ленинград, в Сибирь, если хотите.
Виль молчал.
– Что, неужели еще дальше? Неужели они там не знают, что у меня два лишних гена? Мне необходимо солнце – как бы далеко это не было… Солнце там хотя бы есть?
Этот вопрос поставил Виля в тупик. За свою долгую жизнь он никогда не задумывался, есть ли на хере солнце.
– При определенных условиях – есть, – успокоил он ректора.
– Спасибо, – проникновенно произнес профессор, – вы меня утешили. Говорите куда – и я пошел собирать чемоданы.
Виль стоял в нерешительности. Он подумал, что если объяснить ректору, куда его послала Москва – то туда пойдет он, писатель Медведь, а не этот мудак из купола. А его, Виля, за последнее время туда посылали уже несколько раз. А ему надо было зарабатывать деньги, эти проклятые деньги, чтобы они сгорели, невесть где, пусть даже в этом хреновом Университете. А тут судьба заставляет его послать ректора этого самого Университета. И он решил, что никогда, никогда не отправит туда столь дорогого ему человека.
– Профессор, – начал он, – я все перепутал. Вас никуда не посылают…
– Не может быть, – побледнел ректор, – неужели они во мне не нуждаются? В столь ответственный момент?
Вилю показалось, что он присутствует при образовании третьего лишнего гена.
– Что вы, что вы, – произнес он, – как раз наоборот! Идите на хер – это идиома, одна из самых распространенных и лучших идиом великого русского языка!
– Я так и думал, – успокоился профессор, – и что же она означает?
– Всенародную любовь, – брякнул Виль, – и признание.
На глазах ректора появились слезы.
– Неужели народу уже сообщили, что я – отец перестройки? – только и спросил он.
– Согласно идиоме – да! – ответил Виль.
– Гласность, воистину гласность, – протянул профессор и вытер слезу. – Всенародная любовь, – он покачал лысой головой, – это надо же!.. Я им отвечу тем же, именно тем же, пусть там знают, как их любят здесь…
Он вызвал секретаря и начал диктовать, бегая по кабинету мелкими шажками.
– Москва, Кремль, всем, всем, всем! Идите вы все на хер!..
Профессор протянул телеграмму Вилю.
– Взгляните, ошибок нет?
Ошибок не было.
– Все правильно, – сказал Виль.
– Отлично! – вскричал профессор. – Пусть и они знают, что я к ним испытываю всенародную любовь… и признание…
* * *
На следующий день Виль приступил к работе. Приказ отца перестройки был краток и четок: «Зачислить великого русского писателя, знатока идиом Виля Медведя, как бушмена, на кафедру славянских языков». Таким образом, ректор сумел, не нарушив устав Университета, взять себе неоценимого помощника – никто не мог гарантировать, что из Москвы завтра не поступит новая идиома…
Вся славянская профессура города была возмущена. Она даже хотела провести демонстрацию протеста, были подготовлены лозунги, написаны обличительные речи – но пошел дождь, и никто не явился. Все возмущались в кафе.
Надо сказать, что почти вся русскоязычная профессура была безработной. Город, помимо страуса и Бема, славился еще и низким уровнем безработицы. Экономические кризисы, биржевые крахи, падение цен на нефть и очередная речь американского президента не отражались на нем. Безработных городу поставлял только Университет, особенно кафедры философии и славистики. Городские власти много раз умоляли Ученый совет Университета закрыть к чертовой матери эти кафедры, чтобы свести безработицу к нулю и хоть в чем-то выйти на первое место в мире, но после долгих и упорных боев обе кафедры продолжали свое черное дело. Каждый год на них защищалось около десяти диссертаций, после чего доктора, даже не заходя домой, бежали в офис по безработице становиться на учет. К моменту прибытия в город Виля там уже скопился небольшой, но сплоченный отряд докторов наук, которые и хотели выйти на демонстрацию.
И это было вполне справедливое возмущение – их предки обитали здесь по восемь-девять веков, все они обладали учеными степенями, говорили хореем, заказывали пиво по-латыни и не произносили ни одной фразы без предварительного семантического анализа…
А Виль произносил. И даже писал.
И взяли – его…
Особенно их возмущало, что Университет попирал свои же многовековые принципы – они были середняками, посредственностями, никому не известными – а взяли этого, крупного, известного, переводимого во всем мире…
В соответствии с теорией этой монолитной группы, язык мог преподавать только тот, кто его знает плохо, а еще лучше – если не знает совсем. Только такой человек, считали они, мог по-настоящему прочувствовать проблемы, стоящие перед студентами.
А Виль язык знал. И даже идиомы. Как же он мог преподавать?..
Резкий протест вызвало и то обстоятельство, что Медведь даже не слышал о методике преподавания русского языка, предложенной в семнадцатом веке в Северном Китае крупным лингвистом Бао-Дэ. А по их глубокому убеждению, это была единственная методика, по которой следовало вести преподавание.
Самое страшное, что бесило докторов и доводило их до кипения – это отсутствие у Виля филологического диплома…
– Профессор литературы с дипломом пищевого института, – хохотали они, – лучше бы Бем устроил его к своему брату!..
Через несколько дней после назначения Виля они гурьбой ворвались к ректору, выкрикивая свои доводы, резоны, аргументы. Они стучали по столу дипломами и методикой Бао-Дэ и потрясали генеалогическими деревьями, с которых сурово и осуждающе смотрели их предки.
– Well, – произнес профессор, – bene! Переведите мне это и я возьму любого из вас.
И он протянул телеграмму.
Профессора долго рылись в Бао-Дэ, что-то выискивали в своих диссертациях, некоторые пристально смотрели в окно, стараясь увидеть Волгу…
– Подите прочь, – приказал отец перестройки, – и заберите вашего китайца вместе с дипломами. Что вы знаете о всенародной любви?..
Долгие годы кафедра готовила безработных, и вот, когда появилось одно вакантное место, всего одно на полсотни – появилась русская блядь, наполовину еврейская – и захватила его!
И все это только из-за того, что все они не знали, куда послала Москва ректора…
* * *
Филологического диплома у Виля действительно не было. Уже школа чуть было не отбила у него вкуса к литературе, поэтому он боялся идти в Университет – он обожал изящную словесность и был уверен, что после пяти лет в литературном храме за перо не возьмется… А писал он с детства. Любимый папа, придумавший ему имя, чуть не сел не за свое собственное произведение, а за шедевр сына… Как-то вечером он прочитал Вилю «Кошку, которая гуляла сама по себе», а к утру мальчик уже написал свою собственную сказку – о Льве, которому не давали гулять, заперли в клетку и запретили рычать… И Лев превратился в кошку, которой все равно не давали гулять самой по себе, а выводили на ошейнике… Сожженный над примусом рассказ и пепел, развеянный над родной Невой, были первым гонораром великого писателя. Потом, гуляя по набережным Невы, папа доходчиво объяснил Вилю, что причин, чтобы сесть, достаточно и без него.
– Еще один подобный шедевр, – объяснил папа, – и ты можешь остаться сиротой. Я понимаю – настоящий писатель не должен иметь семьи – но тебе еще рано… И потом – почему обязательно сатира? В семь лет и в нашей цветущей стране?! Есть, например, такие замечательные жанры, как ода, лирика: «Легко на сердце от песни веселой…», «Эх, хорошо в стране советской жить…» Вообще, если тебе уж так хочется что-нибудь написать, начинай с «Эх…», «Ах…». Восторгайся, радуйся, удивляйся.
– Папа, – сказал Виль, – а лирика с одой – это ирония?
– Ирония?! Откуда ты знаешь это слово? – папа слегка встряхнул великого писателя. – Какой мерзавец тебе сказал это слово?!
Папа боялся иронии, как чумы – кто-то когда-то обнаружил в его рассказе иронический подтекст – и его за это долго и упорно били.
– Я прочитал его в твоей статье, – сказал Виль.
– Да, это было, но в каком контексте? Я писал, что ирония не свойственна нам, советским людям, что у нас такая замечательная страна, что нам даже не над чем иронизировать. Или ты хотел бы иронизировать над Днепрогэсом, над Беломорканалом, над беспосадочным перелетом Москва-Нью-Йорк… – папа начал светиться красным светом, – над чистками, ночными арестами и лево-троцкисткими процессами?…
– Он вдруг осекся. Начал испуганно озираться – они были на улице, и все могли услышать эти слова, и даже Нева, по которой они гуляли – и передать, куда следует…
– Нет, – твердо сказал папа, – тут не до иронии… тут нужна лирика, высокая лирика: «Эх, хорошо в стране советской жить!»… А лучше вообще не писать. Руки даны не для того, чтобы писать! Да их почти никто для этого и не использует. Можно варить, можно сеять, можно, наконец…
– Я писал головой, – сказал Виль.
– А вот уж голова точно не для этого, – воскликнул папа. – Голова здесь совершенно не при чем. Если она, конечно, умная… Моя голова – не пример, она довольно странная, нетипичная, тебе, конечно, этого не увидать, но спроси маму – она объяснит…
Второй гонорар Виля невероятно напоминал первый. Его он получил уже в школе…
В классе задали сочинение на тему «Куда летишь ты, Русь…», по Гоголю. И Виль на пяти листах объяснил, куда, по его мнению, она несется…
Директор вел себя очень похоже на папу. Он сжег сочинение, и Вилю показалось, что он сейчас побежит к Неве, чтобы развеять пепел – но директор его развеял над улицей, через окно.
– Мальчик, – сказал директор, – что я сделал тебе плохого? Я не вызвал твою маму в школу, когда ты стрелял из рогатки в учительницу. Я не сообщил твоему папе, когда ты вместо урока математики пошел в кино. Я промолчал, когда ты на моем уроке читал книгу… Так за что ты хочешь меня посадить? Тем более, что я уже сидел. И завуч наш, Абрам Ильич, тоже сидел. И математик – Пузыня. Почти вся школа сидела, кроме учителя физкультуры, и то потому, что у него очень хорошо получаются разные кульбиты… Зачем ты притворяешься, мальчик? Ты же прекрасно знаешь, куда мы несемся. Мы несемся в светлое будущее… Бери ручку – и пиши! Я тебе расскажу о нем…
Директор диктовал целый час. Вилю показалось, что он перед этим консультировался с его папой. Он цитировал те же самые стихи, часто употреблял «Ах» и «Эх», и, вообще, все сочинение было похоже на оду в прозе. Наконец, директор кончил диктовать, взял у Виля сочинение и перечитал его.
– Замечательная работа, – восхитился он, – даже не думал, что могу сочинить такое… Перепиши, чтобы не было так гладко, сделай несколько стилистических ошибок – в общем, чтобы не узнали мой стиль… И давай-ка дадим два эпиграфа, – директор задумался, – пожалуй, вот эти: «Легко на сердце от песни веселой» и «Эх, хорошо в стране советской жить!»…
За это сочинение Виль получил первую премию на городском конкурсе… Может, потому, что директор не помогал ему в создании его собственных произведений – это была его первая и последняя премия в России…
Короче, чтобы у него не отбили вкуса к писанине, Виль не хотел идти в Университет. К тому же государство ему в этом всячески содействовало – евреев в университет не брали.
– Но ты наполовину русский! – напоминала еврейская мама.
– Половину они принять не могут, – возражал Виль.
– А вот посмотрим! – сказала мама и бросилась в Университет.
У нее там была куча знакомых, с которыми она когда-то училась, и даже друг – проректор, с которым она в далекой молодости бродила белыми ночами по набережным Фонтанки…
– Если бы ты тогда вышла за меня, – пропел проректор, – все было бы иначе. Не было бы никаких проблем…
– Пусть он лучше останется без диплома, – ответила мама…
– Еврейская кровь таки победила, – задумчиво произнес русский папа, – что делать, она древнее…
Кровь оказалась настолько древней, что Виля не взяли ни в ветеринарный, ни в педагогический, ни даже в санитарно-гигиенический…
Зачем перечислять – в городе было несколько десятков институтов…
Виль был счастлив.
– Да здравствуют советские антисемиты, – кричал он, – лучшие антисемиты в мире!
Они давали ему возможность заниматься самоусовершенствованием – языки, Бхагават-Гита, Парфенон, китайская поэзия, Библия…
Виль был уверен, что если бы в русские университеты свободно принимали евреев – не было бы Бабеля, Эренбурга, Шолом-Алейхема. Возможно, было бы три прекрасных адвоката с дипломами на стенах. Или два адвоката и один гинеколог с теми же дипломами. И никто никогда не написал бы фразы «Несчастье шаталось под окнами, как нищий на рассвете».
Виль, конечно, допускал, что маме Бабеля, наверняка, больше хотелось диплома, чем этой фразы.
Наверное, мамы всегда правы – если бы он стал врачом или адвокатом – он, возможно, не потерял бы голову.
Но фраза, фраза…
– Да здравствуют советские антисемиты, – повторял Виль.
И ликовал.
И тут подвернулся Пищевой институт – туда брали всех, но евреев в первую очередь.
Виль долго не мог понять, зачем вообще нужен пищевой, когда в стране нечего жрать. Но потом понял.
– Зачем вы меня толкаете на скамью подсудимых, – спрашивал он родителей, – неужели вам не ясно – нас берут туда, чтобы потом обвинить, что мы морим народ голодом!
– Во-первых, тебя все равно обвинят, – резонно отвечал папа, – что бы ты ни кончил… Во-вторых, ты ни дня не будешь работать – я тебя знаю! Ты все равно будешь писать. И, в третьих, – добавил папа, – я думаю, что ты в нем долго не проучишься – его собираются закрывать за ненадобностью…
Виль начал писать на первой же лекции. Папа оказался прав. На «Технологии производства колбасы» он написал «Баню». Она получилась смешной, была вся пропитана иронией, которую так боялся папа – в одном месте Виль не выдержал и рассмеялся.
– По-моему, я не сказал ничего смешного, – обиделся лектор.
– Почему же? – удивился Виль. – Вы рассказываете о производстве копченой колбасы, которую никто из нас никогда не видел. Разве это не смешно?
На лекциях по «Хранению мороженых продуктов» Виль написал «Прыгающие карлики», на «Долговременном хранении яиц» – «Крокодила», а на «Пищевых отравлениях» – роман «Жена для генерала».
«Пищевые отравления» он любил больше всего – это была его «Болдинская осень» – все спали, стояла небывалая тишина, как бывает только в лесу в начале бабьего лета – и ему работалось легко и весело. Виль ждал «Отравлений» с нетерпением и готовился к ним, как к поездке в Михайловское…