Текст книги "Блэк. Эрминия. Корсиканские братья"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Небольшая группка в полном молчании отправилась на поляну, о которой говорил Лувиль.
– Ах, мой бедный друг, – говорил шевалье Анри д'Эльбэну, – как мне больно видеть вас здесь.
– Не думайте больше об этом, – ответил Анри, – думайте о себе. Давайте поговорим о вас.
– О! Вот это совершенно ни к чему! Черт возьми! Вы мне собираетесь оказать плохую услугу, сами того не подозревая. Напротив, не будем говорить обо мне и как можно меньше будем думать об этом. Послушайте, вам, дорогой друг, я могу признаться, я вовсе не храбрец или, точнее, мне удается сохранять бравый вид лишь потому, что я думаю не о предстоящем мне сейчас деле, а совсем о другом: и только что, когда взгляд мой упал на эти футляры из зеленой саржи, в которых хранятся пистолеты, и один из них через десять минут меня, возможно, уложит на траву, меня охватила какая-то зловещая дрожь… Ах! дорогой Анри, у меня в Шартре такая прелестная комната, пропитанная насквозь благоуханным ароматом роз, цветущих под моим окном, что я потихоньку говорю себе: как бы я сейчас хотел быть там вместо того, чтобы быть здесь. Но еще раз повторяю, черт возьми, не будем думать об этом; только не забудьте о моих наказах относительно Терезы.
– Будьте спокойны.
– Вы мне это обещаете?
– Разве должен я вам обещать то, что послужит бальзамом для моего сердца?
– А, – шевалье слегка побледнел, – похоже, мы пришли. Мне кажется, что место действительно выбрано превосходно. Решительно лейтенант Лувиль в этом разбирается лучше, чем в том, как травить собак, не правда ли, Блэк?
Секунданты остановились; из футляров зеленой саржи были вынуты пистолеты, заставившие вздрогнуть шевалье де ля Гравери, господин Шалье, и один из секундантов Гратьена стал их заряжать.
В это время Гратьен сделал знак де ля Гравери подойти к группе секундантов; затем, избегая смотреть на своего брата, он сказал:
– Господа, я был жестоко оскорблен господином де ля Гравери; честь мундира, который я ношу, требует удовлетворения; однако между нами столь большая разница в возрасте, что, если только он согласен объявить, что сожалеет о том, что поддался приступу гнева, я удовлетворюсь его извинениями, несмотря на то, что уже довольно поздно делать подобные заявления.
– Я принесу вам эти извинения, сударь, я стану на коленях просить у вас прощения, – отвечал шевалье, – я паду лбом в грязь, я буду просить вас со слезами на глазах простить меня, если вы, в свою очередь, захотите признать вину, допущенную вами по отношению Терезы де ля Гравери, моей дочери, и искупить ее, женившись на ней.
– Ну вот еще! – произнес лейтенант Лувиль.
– Тише, сударь! – сказал Анри д'Эльбэн, проворно схватив молодого человека за руку, – тише! До сих пор ваше вмешательство имело весьма роковые последствия для этих двух людей, чтобы вы продолжали себя так вести и здесь, где оно не только опасно, но еще и неуместно.
Потом он обратился к брату:
– Отвечайте, брат мой. На предложение, сделанное вам, отвечать должны вы сами, никто, кроме вас, не имеет на это права.
– Мне нечего ответить, – сказал Гратьен.
– Подумайте.
– Я молчу именно потому, что думаю об этом. Если я здесь на поле поединка приму условия шевалье, скажут, что я испугался.
С этими словами он вежливо, но сухо поклонился, и шевалье вместе с Анри отошли в сторону.
Шалье и Лувиль отмерили тридцать шагов; при этом Шалье старался, чтобы они были как можно длиннее, сломанной веткой обозначили минимальное расстояние, до границ которого могли дойти противники, сближаясь друг с другом, затем приготовились вручить им оружие.
– Господа, – сказал Анри, – вы вашей честью клянетесь, что пистолеты незнакомы противнику господина де ля Гравери?
– Клянемся честью, – ответили оба офицера Один из них добавил:
– Я лично приобрел их у Лепажа.
– Это двуствольные пистолеты? – спросил Анри.
– Нет, сударь.
– Благодарю. Этого достаточно, – сказал Анри.
Пистолеты были вручены противникам.
Они разошлись по своим местам.
Блэк последовал за шевалье и прижался к нему; шевалье мог чувствовать его тепло: он поблагодарил его признательным взглядом.
– Сударь, – обратился к нему Лувиль, – отошлите вашу собаку.
– Моя собака меня не покинет, сударь. – ответил шевалье.
– А если ее убьют?
– То она не впервые Судет рисковать жизнью из-за своей чрезмерной преданности; вам ведь это хорошо известно, господин Лувиль.
И обращаясь к Шалье, который давал ему последние наставления, он совсем тихо сказал ему:
– Ах! вы не знаете, какое странное действие на меня оказывает необходимость выстрелить в человека; мне кажется, что я никогда не смогу на это решиться.
Действительно, в лице у шевалье не было ни кровинки, пистолет дрожал у него в руке, а его мертвенно-бледные губы конвульсивно подрагивали; время от времени он вскидывал голову и поводил плечами, как бы пытаясь избавиться от волнения, которое охватывало его против воли.
– Сударь, – сказал второй секундант Гратьена, подойдя к шевалье и пожав ему руку, – вы настоящий храбрец и вы гораздо больше достойны этого определения, чем кто-либо другой, окажись он на вашем месте.
Секунданты уже удалились, когда Гратьен, который вот уже в течение нескольких минут, казалось, был охвачен сильным волнением, сделал знак своему брату, что хочет с ним говорить.
Анри подбежал к молодому офицеру.
Тот отвел его в сторону и сказал ему на ухо несколько слов.
Анри казался глубоко взволнованным тем, что ему говорил брат.
И когда тот закончил говорить, он обнял его, прижал к сердцу и несколько раз поцеловал.
Затем, оставив брата, он сел на землю справа от шевалье, повернувшись спиной к обоим противникам и обхватив голову обеими руками.
Лувиль спросил, готовы ли противники.
– Да, – ответили те одновременно.
– Внимание! – сказал Лувиль и стал считать: – Раз… Два… Три…!
Следуя совету господина Шалье, шевалье де ля Гравери при счете три быстро устремился вперед.
И в тот момент, когда шевалье шел ему навстречу, Гратьен выстрелил.
Пуля, выпущенная молодым человеком, пробила лишь воротник сюртука шевалье де ля Гравери, даже не оцарапав ему кожи.
Анри живо обернулся; он увидел обоих противников, стоящими на ногах, дуло пистолета Гратьена дымилось.
Анри вздохнул и отвел глаза.
Шевалье, совершенно ошеломленный и оглушенный, продолжал неподвижно стоять на месте.
– Стреляйте же, сударь! Что вы ждете?! Стреляйте! – закричали секунданты.
По всей видимости, не отдавая себе никакого отчета в том, к чему это может привести, шевалье поднял руку с пистолетом, плетью висевшую вдоль его бедра, вытянул ее и, не целясь, выстрелил.
– Господи, твоя воля! – воскликнул он.
Гратьен, не двигаясь с места, медленно поворачиваясь, стал оседать и упал лицом на землю.
Анри повернулся и увидел брата распростертым на траве.
Он вскрикнул, а затем тихо промолвил:
– Это действительно суд Божий!
Все подбежали к нему.
Анри приподнял раненого и удерживал его у себя на руках.
Шевалье, буквально раздавленный случившимся, рыдал и просил у Бога прощения за совершенное им убийство.
Рана была из числа самых серьезных.
Пуля пробила грудь справа, чуть ниже шестого ребра, и, должно быть, застряла в легком.
Кровь едва сочилась; видимо, произошло большое внутреннее кровоизлияние.
Раненый задыхался.
Господин Шалье вытащил из кармана ланцет и пустил ему кровь; за время своих длительных путешествий он освоил эту операцию, так необходимую во множестве случаев.
Раненый почувствовал облегчение, и дыхание его стало свободнее.
Тем не менее кровавая пена показалась у него на губах.
На скорую руку соорудив носилки, они перенесли раненого в лодку.
В это время Анри, мертвенно-бледный, но сдерживающий свое волнение, приблизился к шевалье.
– Сударь, – сказал он, – перед началом поединка, от которого он, повинуясь предрассудку, не пожелал отказаться, о чем я горько сожалею, мой брат поручил мне, каким бы ни был исход этой дуэли, просить вас дать разрешение на его брак с мадемуазель Терезой де ля Гравери, вашей дочерью.
Услышав эти слова, шевалье бросился в объятия молодого человека и, изнемогая от волнения, лишился чувств.
Когда он пришел в себя, Анри, секунданты раненого и сам раненый были уже далеко; шевалье остался в обществе господина Шалье, похлопывающего его по рукам, и Блэка, лизавшего ему лицо.
Глава XXXVII,
КОТОРАЯ БЛАГОРАЗУМНО ВОЗДЕРЖИТСЯ ОТ ТОГО, ЧТОБЫ ЗАКОНЧИТЬСЯ ИНАЧЕ, ЧЕМ ОБЫЧНО ЗАКАНЧИВАЮТСЯ ПОСЛЕДНИЕ ГЛАВЫ
Когда господин де ля Гравери вернулся в гостиницу «Лондон», ему сообщили, что Тереза уже приехала и ждет шевалье в его комнате.
Волнение шевалье было так велико, что ему не достало мужества рассказать девушке о событиях, столь круто изменивших ее жизнь.
Он поведал господину Шалье все, что необходимо было ей сказать, и втолкнул его в комнату, а сам остался ждать за дверью.
Тереза была сильно удивлена, увидев, как в комнату вместо господина де ля Гравери вошел неизвестный ей человек, но Шалье поторопился ее успокоить; к тому же, Блэк, учуявший свою юную хозяйку, последовал за негоциантом и теперь всячески ласкался к Терезе.
Но лишь только последняя узнала об опасности, которой ради нее подвергался господин де ля Гравери, она в страшном волнении вскричала:
– О! мой отец! мой милый добрый отец! где же вы?
Шевалье не мог устоять перед этим призывом.
Открыв дверь, он бросился в объятия своей дочери и, покрывая ее лоб поцелуями, прижал Терезу к своей груди.
– Черт возьми! – воскликнул он, освободившись из ее объятий, – вот она плата за все то, что я сделал для тебя, дитя мое. О! что за счастье увидеться и обняться вновь, после того, как мы были буквально на волосок от того, чтобы навсегда потерять друг друга! Нет, черт побери! ничто на свете не может сравниться с этим счастьем.
Затем, внезапно остановившись, как бы испугавшись самого себя, шевалье добавил:
– Бог мой! Похоже мне уже пора стать прежним де ля Гравери: вот уже два дня я ругаюсь, как какой-нибудь безбожник или нечестивец; со мной никогда такого не было, даже, когда я был страшно сердит на Марианну. Проклятье! Добрая канонисса меня и не узнала бы сейчас!
– Дорогой отец, – сказала Тереза, снова обнимая и целуя шевалье, – дорогой отец, никогда, даже в моих самых честолюбивых мечтах, я не осмеливалась бы желать того, что происходит сейчас со мной.
Затем мысли ее приняли несколько иной оборот.
– Увы! Значит, моя бедная матушка умерла! О! мы часто будем вспоминать о ней, не правда ли?
Шалье бросил на шевалье взгляд, исполненный беспокойства и сострадания.
Но того, казалось, ничуть не взволновала просьба, высказанная девушкой.
– О! конечно же, мы будем ее вспоминать, – ответил он. – Она была так добра, так красива, ты – вылитый ее портрет, дитя мое. А если бы ты знала, каким счастливым она меня сделала во времена моей молодости! Сколько прелестных воспоминаний она мне подарила о том времени, которое так далеко ушло от нас, но которое навсегда запечатлелось в моем сердце.
– Значит, она тоже была несчастна?
– Увы, да, моя дорогая малютка. Но что поделаешь! – добавил со вздохом шевалье, – я был молод и не всегда поступал разумно.
– О! Это невозможно, отец! – вскричала Тереза, – я могу поклясться, что, если моя мать была несчастна, то вашей вины в этом не было.
– Знаете ли вы, что у вас золотое сердце? – прошептал Шалье на ухо шевалье де ля Гравери.
– Вот еще! – подхватил тот, – мое сердце, мое сердце… Я сердит на него! Если бы оно не было таким ленивым и таким трусливым, то вот уже восемь лет я бы ласкал у себя на коленях это драгоценное крошечное создание. Как должно быть это хорошо, друг мой, когда тебя обнимает и целует девятилетняя девочка, вся белокурая и розовая! – Вот то счастье, которого лишил меня мой эгоизм.
В эту минуту вошел служащий гостиницы и сообщил господину де ля Гравери, что на лестнице его ждет молодой человек, тот самый, который уже приходил сегодня утром.
Шевалье быстро вышел.
Действительно, это был Анри.
– Тереза здесь, – сказал ему де ля Гравери, – Вы хотите ее увидеть?
– Нет, сударь, – отвечал Анри. – Это было бы неприлично как для нее, так и для меня. Я даже не буду присутствовать на церемонии бракосочетания. Мой отец, которому я рассказал обо всем случившемся, и который дал свое согласие на это слишком запоздалое искупление вины, мой отец будет представлять нашу семью подле моего несчастного брата.
Но Тереза услышала чей-то голос и, благодаря сверхъестественному чутью, которое порождает глубокая и сильная страсть, она узнала голос Анри.
И прежде чем Шалье смог бы воспротивиться ее намерению, прежде чем он даже мог бы о нем догадаться, она распахнула дверь и, бросившись в объятия молодого человека, произнесла:
– О! Анри, Анри, ты ведь знаешь, что я уступила лишь тебе.
– Я знаю все, моя бедная Тереза.
– Ах! Почему ты меня покинул! – чуть слышно сказала девушка.
– Увы! Я жестоко поплатился за мою слабость, – ответил Анри. – Но встретим, как подобает, наше несчастье. Скоро вы станете моей сестрой. Останемся же достойны – и вы, и я, тех новых уз, которые вскоре соединят нас. Позвольте мне откланяться и удалиться.
– Не покидайте меня в такой момент, Анри, я вас умоляю! Останьтесь рядом со мной до тех пор, пока новые клятвы не разлучат нас вторично.
Анри, который тоже безумно страдал от того, что должен расстаться с Терезой, не нашел в себе сил устоять перед ее мольбой и безропотно согласился проводить ее к своему брату.
Каким бы болезненным ни был для него этот путь, Гратьен настоял, чтобы его перевезли в Париж.
Его положили в особняке в предместье Сент-Оноре.
Шевалье, Тереза, Анри и Шалье застали его отца, господина д'Эльбэна и двух офицеров, бывших секундантами, у кровати раненого.
Вызвали хирурга, который тоже хлопотал вокруг постели больного.
Гратьен лежал на диване, поддерживаемый подушками, он занимал почти вертикальное положение, чтобы помешать крови скапливаться в легких.
Он был бледен, однако в его глазах было выражение спокойствия и ясной безмятежности, которое прежде полностью отсутствовало в его взгляде.
Увидев вошедшую Терезу, тоже сильно побледневшую и изменившуюся под влиянием беременности, поддерживаемую с одной стороны Анри, а с другой шевалье, Гратьен медленно вынул свои руки из-под одеяла, испачканного кровью, и сложил их, как будто прося прощения у девушки.
Его дыхание было таким прерывистым и стесненным, что каждое слово давалось ему с большим трудом. Вместо него взял слово граф д'Эльбэн.
– Мой сын страшно виноват по отношению к вам, мадемуазель; и он понес вполне справедливое возмездие, но как оно жестоко! Постарайтесь же его простить и облегчите своим состраданием последние минуты моего несчастного сына.
Тереза бросилась на колени перед кроватью Гратьена, взяла в свои ладони уже холодеющие руки умирающего и, рыдая, прижала их к своим губам.
Почувствовав это пожатие, Гратьен собрался с силами и попытался с благодарностью улыбнуться своей потрясенной и печальной невесте.
В это время в комнату вошли нотариус и священники, за которыми перед этим посылали слуг.
Первый составил брачный контракт двух супругов.
Затем священник и его помощники, надев свои священнические одежды, приступили к религиозной церемонии венчания.
В этой комнате разыгрывалось поистине величественное действо.
Повсюду были признаки смерти: белье в пятнах крови, разбросанное по ковру, аптечка и хирургические инструменты на предметах мебели; люди с бледными и удрученными лицами, сидящие по углам или стоящие вокруг кровати; среди всего этого звуки рыданий Терезы, прерывающие монотонное бормотание священника, читающего молитву, и заглушающие все происходящее, и пронзительное свистящее дыхание раненого; наконец, лица двух супругов, одним из которых была эта бедная девушка, едва оправившаяся после ужасной болезни, которую ей удалось побороть, и которая, изнемогая от пережитого волнения, казалось, продолжала жить лишь для того, чтобы сохранить жизнь ребенку, которого она носила в своем чреве, а другой, обручаясь с молодой женщиной, одновременно обручался и со смертью, а брачным ложем ему должен был служить гроб, – все это, освещенное дрожащим светом нескольких восковых свечей, составляло одну из самых трогательных картин.
На вопрос священника, согласен ли Гратьен взять в жены Терезу, тот ответил «да» так ясно и так отчетливо, что его расслышали и в другом конце комнаты; затем, подперев руками голову, он, казалось, с тревогой стал ждать ответа Терезы на тот же самый вопрос.
В тот момент, когда совершающий богослужение произнес слова, скрепляющие перед Богом супружеский союз, Гратьен откинул свою голову на подушку, его рука нежно пожала руку Терезы, которую священник вложил в его ладонь; затем, отыскав глазами де ля Гравери, стоящего на коленях в изножье кровати и страстно возносившего Господу свои молитвы, он чуть слышно произнес слабеющим голосом:
– Вы удовлетворены, сударь?
Но усилие, которое он предпринял, чтобы ответить «да» и чтобы обратиться с этим вопросом к шевалье, истощили силы раненого. Конвульсивная дрожь сотрясла его тело; остатки румянца на его щеках и блеска в глазах окончательно исчезли.
– Мадам, – сказал священник, – если вы хотите принять последний вздох вашего мужа, то это время наступило.
Молодая женщина припала к телу Гратьена, но прежде чем ее губы коснулись губ раненого, его душа простилась с телом.
Гратьен издал последний вздох.
Блэк, о котором все позабыли, протяжно и заунывно завыл, и от этого воя у присутствующих дрожь пробежала по жилам.
Шевалье де ля Гравери долго не приходил в себя от жуткого потрясения, которое он перенес.
Лишь другие заботы, другие волнения помогали ему отвлечься от прошлого.
Мадам баронесса д'Эльбэн стала матерью, и для столь впечатлительного сердца, каким было сердце шевалье, рождение нового существа, – а это был мальчик, – стало для него сладостным переживанием.
Он одновременно занимался и выбором кормилицы и заботами о здоровье роженицы и ее ребенка, и ему как будто не хватало этих хлопот, его воображение, по всей видимости, стремившееся наверстать то время, которое оно провело в оцепенении, открывало перед ним сразу младенчество, детство, отрочество и период возмужалости ребенка. Он размышлял о средствах, которые употребит, чтобы уберечь от опасностей света это бедное крошечное существо.
Тереза уже поправлялась, когда шевалье настоял, чтобы она его сопровождала в его традиционной прогулке, прерванной столькими событиями.
Баронесса д'Эльбэн ни в чем не могла отказать такому нежному и такому заботливому отцу и с радостью на это согласилась.
Шевалье отвел ее на скамейку на валу Куртий, здесь в прежние времена он ежедневно подолгу просиживал, любуясь пейзажем.
Он сел первым, усадил справа от себя Терезу, слева кормилицу; затем, поместив у себя между коленями Блэка, сказал:
– Подумать только, господин Шалье полностью отрицает, что под этой черной шкурой скрывается Думесниль… И однако же это именно он все устроил!
– Нет, отец, – ответила, улыбаясь, молодая женщина, – причиной всему те кусочки сахара, что вы клали в ваш карман.
Шевалье несколько минут пребывал в молчании, устремив свой взор на два величественных шпиля собора, на каждом из которых, скрываясь в облаках, возвышался крест из бронзы и из золота.
– Конечно, – воскликнул он, показывая на небо, – гораздо легче думать, что все случившееся произошло по воле того, кто находится там на небесах… Но в любом случае ты нам помог, мой бедный Блэк!
И, целуя спаниеля в нос, он тихо добавил:
– Мой дорогой Думесниль!
В это время добропорядочные жители Шартра, праздно гуляющие на валах, наблюдали за шевалье и обменивались впечатлениями.
– Посмотрите-ка на господина де ля Гравери, он прямо весь сияет!
– Охотно верю! Не в состоянии больше ублажать свой желудок – трюфели больше не поступают, омаров также не найти, – он как раз вовремя предался новому греху, чтобы заменить им старый…
– Как вы осмеливаетесь говорить подобное! Ведь утверждают, эта молодая женщина – его дочь.
– Его дочь! И вы этому верите, вы? А! Вы слишком доверчивы, моя дорогая! Вы даже не подозреваете, какие они повесы, эти старые волокиты минувшего режима!
Эрминия
Роман
Перевод Е. Ю. Леоновой
I
ПОИСКИ КВАРТИРЫ
Сентябрьским утром 185… года по одной из пустынных улиц Сен-Жерменского предместья, будто созданных для уединенных раздумий и трудов, шел молодой человек, поглядывая на двери домов в поисках привычной таблички, на которой по обыкновению значится следующее:
СДАЕТСЯ НЕБОЛЬШАЯ КВАРТИРА
ДЛЯ ХОЛОСТОГО МУЖЧИНЫ
ОПЛАТА ЗА ТРИ МЕСЯЦА
Обращаца к консержу
Последняя строка нередко бывает писана рукой привратника, оттого в ней встречаются особенности, изобличающие в этом достойном человеке, всегда преисполненном гордости за свою образованность, странную манеру пользоваться языком.
Правда, если вы войдете внутрь, то обнаружите, что говорит он и того хуже, так что приписка на табличке выглядит еще довольно сносно.
Итак, наш молодой человек был занят поисками, когда рядом с широкими воротами увидал маленькую неброскую дверь, а над ней – гостеприимную надпись.
Он вошел, долго и напрасно искал в окошке у консьержа ключ, которого там никогда не бывает, и, наконец, смирившись, стал ждать, когда почтенный старик, – а это должен был быть непременно он, – соблаговолит заметить его присутствие.
Старичок поднялся, положил на стул обувные колодки и шпандырь, подправил очки, съехавшие на кончик его до дерзости длинного носа, открыл дверь и, не говоря ни слова, предстал перед молодым человеком в виде вопросительного знака.
На сей немой вопрос молодой человек ответил вопросом, который обычно задают в подобных случаях:
– Вы сдаете квартиру для холостяка?
– Да, месье.
– За сколько?
– Шестьсот пятьдесят.
– На каком этаже?
– На четвертом.
– И какая квартира?
– Есть прихожая, маленькая столовая, спальня и еще одна комната, в ней можно устроить небольшую гостиную.
– Вы позволите взглянуть?
– Да, месье.
Консьерж вышел, запер дверь своей каморки, сунул ключ в карман, взял ключ от квартиры и, глянув, не идет ли кто, пошел по лестнице впереди молодого человека.
Квартира была свободна и занять ее можно было тотчас; молодой человек прошелся по комнатам, составив себе весьма поверхностное впечатление о том, удобна она или нет: более всего он интересовался обоями, дверьми и потолком и нашел их вполне подходящими.
Консьерж показал ему умывальную комнату, о которой забыл упомянуть вначале. Окно комнаты выходило в тесный квадратный дворик, замкнутый с противоположной стороны соседним домом, пять окон которого тоже смотрели во двор.
Умывальная вконец очаровала молодого человека, и он поинтересовался, являются ли названные шестьсот пятьдесят франков окончательной ценой.
– Сказать по правде, – начал консьерж, – так за нее платили даже семьсот, но это были муж с женой, впрочем, люди совсем тихие, и им потом было жалко съезжать из этого дома. Но мужа выбрали в академики, им пришлось сократить расходы, и домовладелец сказал, что пожертвует пятьюдесятью франками ради того, чтоб поселить холостяка. Месье ведь холостяк?
– Да.
– Ну, месье, тогда это как раз то, что нужно: окна на южную сторону, солнце целый день, три окна выходят на улицу и еще большая удобная комната – и тоже с окном. Туда даже можно поставить кровать – для приятеля или слуги. У месье есть слуга?
– Нет.
– Если месье пожелает, моя жена и я будем у вас убирать.
– Хорошо. Квартира мне подходит, – выйдя за порог, сказал посетитель, в то время как консьерж запирал дверь, – но мне бы хотелось платить за нее шестьсот франков.
– Если месье пожелает оставить свой адрес, я переговорю с домовладельцем и передам вам ответ. Вообще-то, месье видит, что дом очень спокойный. На втором этаже живет пожилая дама, совершенно одинокая, третий – не сдан, на четвертый – еще не вселились, а над мсье проживает только один молодой человек, сверхштатный служащий в министерстве народного образования, месье Альфред, но он вечно бывает у матушки, которая живет в провинции. Мы не терпим в доме ни кошек, ни собак. У месье нет животных?
– Нет.
В следующую минуту они снова очутились возле каморки консьержа. Старик отпер дверь, немного пошарил на комоде, где стояли две вазочки с искусственными цветами, и протянул своему будущему жильцу сомнительного вида перо, не делавшее чести ни тому гусю, из которого его выдернули, ни тому человеку, который его очинял; затем он положил на стол листок писчей бумаги, рядом поставил фарфоровую чернильницу, являвшую собою фигурку императора с налитыми в шляпу чернилами, – и молодой человек написал свой адрес: «Эдуар Дидье, улица…» и так далее.
– Вот и хорошо, – проговорил консьерж, читая адрес. – Завтра я зайду к месье, – добавил он, провожая молодого человека до входной двери. – Мне не нужно говорить месье, что и домовладелец и мы хотим иметь только спокойных жильцов. Молодость есть молодость, мы это прекрасно понимаем, но некоторые молодые люди этим злоупотребляют, принимают… много… гостей, так сказать, они шумят, жильцы жалуются – и вот вам неприятности.
– Я принимаю лишь самых близких друзей, – ответил, удаляясь, молодой человек.
Консьерж расплылся в неестественной улыбке, являющейся привилегией глупцов.
Пройдя совсем немного, Эдуар повстречал приятеля, три или четыре месяца назад отбывшего в путешествие и всего несколько дней как вернувшегося.
Посыпались слова удивления и радости от встречи.
– Так ты откуда? – поинтересовался приятель по имени Эдмон Л…
– Я смотрел квартиру, которую намерен снять.
– Я тоже ищу квартиру. Это далеко?
– Нет.
– Послушай, если не возражаешь, пойдем посмотрим еще раз. Что как ты не решишься, а мне она подойдет, я ее тогда и сниму.
– Сожалею, – отвечал Эдуар, – но шансов на то, что я решусь, много.
– И все же посмотрим.
Консьерж был вынужден показывать квартиру вторично, и Эдмон пришел от нее в восторг.
– Дорогой мой, – сказал он, – вот уже неделя, как я вернулся и ищу квартиру, но такой прелестной мне еще не попадалось. Ты точно собираешься ее снять?
– Ну да.
– Вот несчастье! Нет ли у вас другой такой, похожей? – обратился он к консьержу.
– Нет, месье, другие все больше и дороже.
– Вот несчастье! – повторил Эдмон.
– Ты хорошо попутешествовал? – спросил Эдуар, когда они спускались по лестнице.
– Хорошо.
– И были любовные приключения?
– Увы, нет! Мне, как ты знаешь, двадцать два года, из них вот уже шесть лет я ищу предмет страсти – и так же, мой дорогой, не могу его отыскать, как и квартиру. Я отправился в Италию, поскольку мне говорили, что у итальянок врожденная любовь к французам. Куда там! Они все смеялись мне в лицо.
– И ты вернулся…
– Как уехал, так и приехал. Правда, вчера я написал одной миленькой женщине и теперь иду за ответом.
– Что ж, удачи тебе!
– Если откажешься от квартиры, – повторил Эдмон, расставаясь с Эдуаром, – уведоми меня.
– Хорошо.
– Прощай.
Как уже ясно читателю, Эдмон принадлежал к числу несуразных типов. Мир не видывал более скованного и неуклюжего человека, чем этот несчастный малый, вечно отстающий от моды и чувствующий себя стесненно в любом из своих костюмов. Он был одним из тех, кого женщины терпеть не могут за то, что они напускают на себя перед ними бесцеремонность пройдох, когда в действительности имеют за душой одни школярские теории. Видя их насквозь, женщины смеются над ними – если обладают хорошим характером, либо выставляют их за дверь – если обладают характером дурным. Когда какой-нибудь приятель Эдмона имел несчастье познакомить его со своей любовницей, он мог быть уверен, что спустя два дня услышит следующее:
«Что за господина вы мне представили?»
«Это один из моих друзей».
«Скажите ему, что это наглость писать мне то, что он написал, и что я запрещаю ему являться сюда».
Поначалу кое-кто сердился, но, убедившись, что зло сие неизлечимо, переставал обращать на это внимание, тем более что за письмами ничего не следовало, да и женщины, будто сговорившись, давали на них один и тот же ответ.
Что до Эдуара, с которым нам предстоит познакомиться поближе, то он был, что называется, славный малый, которого все рады были видеть: достаточно богатый, чтобы быть независимым, он тем не менее изучал право – чтобы иметь право ничего не делать; готовый ради товарища подставить под пулю собственный лоб; живой, обаятельный, болтливый, неспособный на серьезное чувство и мечтающий о вечной любви; обликом горделивый, лицом насмешливый. Лицо это по временам омрачалось легкой и быстротечной грустью, точно перед ним проходили тени отца и матери – двух любящих существ, которые распахивают двери в жизнь другим и которых он никогда не знал. Оттого-то, не ведая никакого горя и даже не предчувствуя надвигающихся неприятностей, он часами пребывал в глубокой печали, когда душа его замыкалась в себе, и средь взрывов смеха, средь мимолетных светских удовольствий ему виделось чье-то мертвенно-бледное лицо, уже опоэтизированное временем, которое глядело на него с улыбкой, некогда озарявшей его колыбельку, а потом понемногу стиралось и с полными глазами слез исчезало совсем.
В часы, когда он был погружен в себя, Эдуар размышлял о всех своих однодневных привязанностях, на которые растратил свое сердце и которые в моменты грусти, коими прошлое всегда омрачает настоящее, не могли утешить его в его недолгом одиночестве. Лишь присутствие веселого друга способно было избавить его от этих болезненных, но преходящих ощущений.
В такие дни погода обыкновенно стояла пасмурная, он не знал, чем заняться, рано возвращался домой, и в тишину его комнаты, освещенной двумя свечами, в гости к нему являлись воспоминания, передавая через какой-нибудь портрет, мебель, а то и просто через какой-нибудь пустяк одно из тех радостных впечатлений детства, которые в конце концов почти всегда дают повод к грусти. Потом он ложился, брал в руки книгу какого-нибудь из наших поэтов, с кем он мог бы поговорить о своей тоске, засыпал, и на следующий день, если погода была хорошей, видения исчезали, и он вновь становился веселым приятелем, коим был в предшествующие дни.
Итак, это была одна из тех милых, типично парижских натур, которых, кажется, так много, а на самом деле так мало в этом городе. Его посещения, редкие правда, Школы правоведения, с одной стороны, и его несколько аристократические привычки – с другой, давали ему доступ в два мира: развязных студентов и праздных молодых людей. И он был горячо любим всеми: одними за то, что одалживал им деньги, на которые они ездили развлекаться в Шомьер, другими за то, что одалживал свои остроты, позволявшие блистать в салонах по вечерам и за это друзья и любовницы были ему весьма признательны.
Прекратив поиски квартиры, Эдуар отправился обедать. Вернувшись к себе, он сравнил то жилище, куда намеревался переехать, с тем, которое намеревался покинуть, и, убедившись, что ничего не выигрывает, разве что просто меняет обстановку, испытал сожаление, приходящее всякий раз, когда оставляют холостяцкую квартиру, какой бы тесной и неудобной она ни была. В памяти всплывает все, что с нею связано: давнишние чувства – их рождение и угасание каждый день видели ее стены, распустившиеся поутру цветы – и от них осталось лишь то, что зовется воспоминанием. Теперь уж начинаешь жалеть обо всем, вплоть до назойливого фортепиано, проклятого фортепиано, которое есть везде, где бы вы ни жили, и которое по утрам и вечерам исторгает из себя вечные и непостижимые гаммы; вплоть до консьержа, который вечером вручал вам ваш подсвечник и ключ, а иногда и долгожданное письмо, и вы почти так же благословляли руку, вручившую его вам, как и руку, его написавшую.