Текст книги "Чучело человека (СИ)"
Автор книги: Александр Диденко
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Вы не видели, куда я положил бомбу? – спросил Сергеев. Щепкин не ответил, часом ранее он вынес бомбу в черном пластиком мешке, бросил в мусоровоз. – Обиделись? Будет вам! Какое дело делаем. Помогите лучше найти бомбу.
– Ваша бомба, вы и ищите.
Чертыхаясь и проклиная беспорядок, беспрестанно поглядывая на часы, Сергеев пустился в поиски: бомбы нигде не было. Усугубив беспорядок тщетным шмоном, обещая взять Щепкина на мушку сразу же после соседей, заявив, что у него имеются связи, он выбрался из схрона. Вернувшись с мобильным телефоном, он принялся вызванивать, назвал какой-то код, договорился о встрече и вновь пропал. Отсутствовав час, Сергеев вернулся с новой бомбой; Щепкин понял, что тот не шутит, что наивная игра затянулась, что шутка грозит перерасти в кровопролитие, что пора остановить безумие.
– Вы что, идиот? – возмутился Щепкин. – Неужели всерьез?
– Мама увела детей, пора выступать, – сказал Сергеев. – Слышите, я запустил механизм.
Оба замолчали, и в наступившей тишине Щепкин отчетливо различил, как тонко и неотвратимо тикает в руках Сергеева черная сумка.
– Я никуда не пойду, нельзя так, слышите?
– Только приблизьтесь, – предупредил Сергеев, – пожалеете.
Он облачился в пеструю серо-зеленую униформу, подпоясался широким офицерским ремнем, повесил на пояс пластмассовый нож диверсанта – довольно безобидный, но внушительный в тихом районе, опустил в карман вязаную маску, поправил очки.
– Пойду, взорву, – сурово сказал он. – И пусть вам будет стыдно за то, что оставили меня одного. А когда вернусь, найду аргументы объяснить вам какой вы трус и пораженец.
– Забыли, что это именно я вытащил вас из камеры?
Сергеев не ответил, взяв сумку он выбрался из схрона. Вслед за этим, будто подпрыгнула, неустойчиво и пьяно шатнулась земля, – раздался оглушительный взрыв; волна подбросила крышку убежища, помещение наполнилось смрадным черным дымом. Щепкин выскочил наружу и в шаге от лаза споткнулся о бомбиста, ничком лежащего на земле. Перевернув Сергеева на спину и увидев чудовищно развороченный бок, он в ужасе зажмурился. Сергеев попытался крикнуть, но вместо крика раздавалось неясное шипение, подобное шелесту скользящей из воздушного шара струи воздуха.
Щепкин спустил Сергеева в схрон.
– Случайный взрыв, кипит твое молоко… – зашептал Сергеев. – Некачественный реквизит. Восстановление это ваше, вот кого разнести нужно.
– Что же вы мне ничего не сказали, зачем вам это?
– Потому что трус, прости мя Господи. – Сергеев закрыл глаза. – Не Сергеев я никакой, Липка моя фамилия. Михаилом зовут.
– Как вы так… как же вы так… – зашептал Щепкин.
А и вправду, как? Как Липка мог сдаться, как мог стать он другим? Вот именно, как? Можно было сказать, что никак – чтобы стать другим, нужно кем-нибудь быть, и каким-нибудь, а он – прости его Господи – не был; можно было сказать, что подрывник Липка никем не был, так, числился, а что числится, то, как известно, подвергается инвентаризации – разумеется, с присвоением иного номера, ведь все на свете так похоже на свою противоположность, так похоже… Но он шел на послушание, и работала легенда, и никто, кроме отца Заславского и самого Липки не должен был ни о чем знать, а что умрет – так то не повод предать патриарха, отказаться от легенды; закрыл глаза и пошел на последний вираж – дальше потянул легенду, как заучено было.
– Вы видели… – спросил Липка, останавливаясь через фразу, чтобы вобрать в себя воздух, – чрезвычайно похожи… свадебный кортеж… и кортеж похоронный?
– Видел, – ласково сказал Щепкин, – не отличишь.
– Вот то-то…кипит твое молоко.
Липка поплыл в детство, поплыл в Москву, в монастырь, на вокзал под Калинина, поплыл в поддельный следственный изолятор.
Родился он в Хлынове, в деревянном доме на улице Горького, напротив стадиона завода «Прогресс», в семье военного летчика. Отца не помнил, но мать рассказывала, что тот был Героем Советского Союза и разбился, когда Липке исполнился год. Фотографий отца в семье не имелось; рассказывала мать, что отец являлся весьма засекреченным летчиком. Однако со слов матери Липка составил об отце ясное и выпуклое представление. Позже, когда мать перевезла Мишу в Москву, когда он заканчивал школу и когда всерьез принялся размышлять о выборе профессии, пример выдуманного отца определил выбор – Липка подал документы в летное, но не поступил в силу слабости вестибулярного аппарата. Вернувшегося из армии Липку сосед пристроил в инженерную бригаду. Через несколько лет бригадира Липку случай свел с божьим человеком Заславским, Липка крестился. Еще через два года он уехал в монастырь – мать к тому времени умерла, семьей Липка не обзаводился, а комната в коммуналке пропала. Чего искал, чего ждал от жизни – поди разбери. Зато был покладистый, не подличал, но и не геройствовал как несуществовавший отец.
Обо всем умолчал Липка, но лишь прошептал:
– Я понял… он меня неслучайно выбрал… знал, что я справляюсь.
– Кто? О ком вы?
Зрачки Липки закатывались, но он мужественно возвращал их на место, с трудом фокусируя на переносице собеседника, пытался не потерять сознание, желая выговориться, оправдаться. Он попросил дать ему полежать тихо, без сожалений, не беспокоить, – как Винсенту Ван Гогу Тео Ван Гог, когда художник выстрелил в сердце и все никак не мог умереть.
Липка вспомнил, что в детстве любил петь, как в пионерском лагере под Тулой учил песни на туркменском языке, как с хором поехал на конкурс. Конкурса никакого не было, спели пять песен, уехали. На всякий случай вручили диплом победителей, первое место дали. Так и в жизни: готовишься, ждешь, предчувствуешь, а оказывается, что все эти запчасти пригодны для чужой жизни – не тот комплект попался.
– Тео, набей мне трубку… – попросил Липка. – Она в столе…
– Не шевелитесь, я сейчас, – шепнул Щепкин.
– А Татьяна… она из театра… – будто отвечая на томивший Щепкина вопрос, сказал Липка. – Офелию играла, Любовь Яровую, жену Толстого… Не могла найти работу… Уволили, и несколько месяцев не могла ничего подыскать… Пригласили в «восстановление»… А куда деваться? Играет возрастные роли… Мать какого-то посла в Турции – первая роль… А соседний дом, все декорации… Я не диверсант, скиталец я… Там, за топчаном сверток… Для вас это… В свертке плащ… Меня били… Прошу простить меня… Я к Рукавову отправился, черт, искал человека… А они били… Все разыграно, чтобы у вас выведать… Я ведь к вам шел, записку бросил…
– Так это ваша записка? Что же вы адрес не оставили?
– Упущение…
– А зачем этот человек, которого вы искали?
– Не скажу… Черт дернул за язык, забудьте, ничего не скажу… Я нуждался в вашей помощи… А сейчас… – Липка надолго замолчал, переводя дух. – Теперь вы – Липка. Если не будете дураком, все обойдется… Новая схема работает так… В этом блокноте найдете персональный код и телефонный номер… В экстремальной ситуации нужно позвонить, назвать код… Приедет команда, загримирует… или догримирует… проинструктирует, поможет всем, что нужно в рамках восстанавливаемого персонажа… – Липка выпустил клуб дыма, вернул трубку Щепкину. – Знаете, дайте мне клубники… Люблю с детства…тогда клубники не было… Мама покупала один раз за лето… «Ветерок» с пневматическими шинами… Потом двухколесный «Школьник»… Мальчик попросил покататься… уехал навсегда… Украл… Мама не покупала мне больше… Они ищут вас, бегите… Денег хотел подзаработать… Бегите.
* * *
Вот что хочу сказать, братья и сестры: всем знакомо это чувство, у всех он присутствует, инстинкт этот, нет, не basic, а второй – самосохранения, когда от страха глаза вылезают, и ищешь путь, ищешь, покуда не найдешь. И Первый искал. А так как он первым был везде, то и здесь был впереди. Только путь сей не находится никогда, так что, первым здесь он был дуто. Если говорить о старости как о болезни, то да – болезнь прогрессировала. То есть двигалась в известном направлении. Лечи ее, коли хочешь жить, борись, только движение ее никогда не останавливается. Хочешь не хочешь, болезнью заражены не то чтобы многие – все. Только, что ему до многих? И что Первому до всех?… Сначала не замечал ее, потом сосуществовал. В конце концов, болезнь вытирала о него ноги. Ведь и он когда-то делал то же самое? А она выросла, возмужала. Теперь расплачивался: выросла и плюет в лицо – он отец. Дети известно как себя ведут: сначала терпят, потом отвозят в… К черту домой отвозят. Оттуда не возвращаются. Разве не так, братья и сестры мои? Сядешь у ворот, а тебя другие – в спину и ниже. А проходи, не задерживайся, следом подпирают. И нет никому дела до тебя, Первого. Это ты там первый, а здесь – никто, один из разных. Ни бомбой погрозить, если чужие, ни дисциплиной – коли свои. А так и хочется огрызнуться, как минимум, максимум – врезать каблуком ниже колена, чтоб больно. Или не к черту отвозят? – может, Петр встретит, табаку хорошего предложит, обнимет… Но то в разные стороны – вверх или вниз, а Первому хотелось только вверх… Спросит Петр: «Чего же вы, батоно Первый, так долго телились? чего это хитрили, судьбу обманывали? чего жизнь продлевали чужими руками? Нехорошо, голубчик, не сюда вам». «А куда? Неужели туда?» «Туда, батоно Первый, туда, милый», – и легонько в плечо подтолкнет – идите, мол. А табаку даст на дорожку? Даст, конечно. А Второго прогонит? И Второго прогонит, почему нет? Это хорошо, вместе спускаться не скучно будет. Но что ему Второй-то, коли все прочие побоку? – пусть сам идет, не зудит. И пойдет Первый один, как всегда, будто ношу великую влача – о каждом человеке по грамму. Они ему побоку, а ношу-мысль о них несет нечеловеческую – такая вот двойственность. А о Втором – с гаком, потому как все же не последний для Первого человек…
В конце февраля говорил он со Вторым на отвлеченную тематику, – разговор глухого со слепым. Попили, естественно, вина. Почему не выпить? – не ссылка каторжная, пятьдесят третий на дворе. Второй о бомбе, а Первый – о рыбалке. И ведь не любил никогда, не жаловал, не ездил. Тот ему о подрыве, о цепной реакции, а этот – о сметане, о чешуе, о потрохах, которые кошке. Потом сказал о камне, что старуха велела к народу нести, а Второй глаза открыл на него и немного голову повернул – как бы не понимая, но в то же время, чтобы успеть, если что, согласиться. А потом сказал Первому как червяка на крючок насаживать – вдоль тела – все-таки сбился на тот путь, поддержал монолог Первого. О форели заговорили. Второй любил все хорошее, но никогда не показывал, что больше Первого любит, сказал Первому, что в реке электрическим разрядом ловить можно, удобно, дескать. И крабы заодно всплывают – есть такая река, где крабы живут – Чули – нет, не в Осетии, под Ашхабадом, территория бывшая Персидская, не наша.
«Нет внизу речки», – вдруг сказал Первый. «В какой речке, батоно Первый?» – спросил Второй. «А куда Петр пошлет», – разъяснил. «Ясно», – кивнул Второй, а сам, что Первый совсем пьян, хоть выпил не больше бокала, подумал: «Ну, какое вино мачарка?» – во всяком случае, мне так показалось, когда Второй сказал, что ему ясно. Сказал Второй и ушел после, и прочих вторых с собою прихватил, а один из них, уже во дворе дачи этой Кунцевской, ближней, напомнил, что все только начинается, что Первому жить да жить, что уставать скоро перестанет, врачи что-то нащупали, мол. «И нам позволит», – заявил на это Второй. Но некоторые не поняли и попросили разъяснить. «И нам жить – вот что», – ответил Второй и добавил, что Ильич, жаль, не дожил до этого дня. С чем все и согласились.
* * *
– А моя пытливая была, – сказал Щепкин. – Все было в интерес. Горбатилась для заработка, конечно. Для него, проклятого. Разрешила ставить на себе эксперименты. Прививала микробов и даже хотела некоторую часть генов поменять. На гены клубники. Эксперимент должен был улучшить количество красных кровяных телец, нормализовать цвет лица. Цвет – это по мелочи, побочный эффект. Опыт стоял следующим после замещения кальция кремнием для долголетия. С кальцием вышла беда – погибла она. Окаменела. Передозировка.
– Соболезную… – прошептал Липка, опустив остывающую руку на колено Щепкина. – Соболезную.
Оба помолчали.
– Пообещайте, что уничтожите мое тело и воспользуетесь кодом… – попросил Липка. – Телефон найдете в кармане… Звонить нужно только и исключительно с него… В гараже установлен стеклянный чан… вроде гроба для царевны… в нем концентрированный раствор каустической соды… туда должны были поместить вас… для растворения после получения информации… Обязательно опустите меня в него, когда я… когда я… Обещаете? – Щепкин кивнул, погладил Липку по влажному лбу. – Тогда от меня ничего не останется и никто… ни одна персона из «восстановления» не узнает, что меня больше нет. Что Липки нет.
Липка доел клубнику и умер.
Спустя час Щепкин молча стоял у стеклянного чана с омерзительной смесью каустической соды и Липки. С торца чана улыбалось знакомое неоновое солнце. Щепкин открыл вентиль и трижды перекрестился: Липка побежал по трубам, сбегая в канализацию, в преисподнюю словно, обещая через год влиться в мировой океан, в вечность словно, не оставляя по себе могилы, словно навсегда потеряв себя среди живых.
– Прощай, друг, – сказал Щепкин, – кипит твое молоко!
Он вывел из гаража новенький зеленый мотоцикл с коляской, добротный и безотказный как и все предшественники, собранные за многие годы на знаменитом заводе на границе между Европой и Азией, никем не замеченный выехал из декоративного особняка, съехал на шоссе и затрясся в сторону спелого осеннего солнца, убегавшего в параллельном направлении.
Я почувствовал тугую струю воздуха, толкнувшую меня в туловище, но удержался, полетел с Щепкиным в неведомые ему – а мне подавно – железобетонные дали. Он остановился в кафе, о котором рассказал Липка, кафе как кафе, несколько пестрых пластмассовых столиков, аналогичные стулья, заказал чашку кофе, сел у окна, подпер кулаком подбородок, затих. Над головой вполголоса ворковал телевизор, давали новости, и кто-то из редкой публики увеличил громкость. В первом блоке сообщили о террористическом акте: репортер стоял с микрофоном у взорванного мусоровоза.
– Погиб высокопоставленный чиновник администрации области, сотрудник аппарата губернатора, – сказала диктор. «Моя работа», – подумал Щепкин, но тут же устыдился догадки. – Утром, перед работой, – продолжил диктор, – Владимир Бессонов вышел из дома, чтобы отнести пакет с мусором, опустил мешок в машину, но отойти не успел, раздался мощный взрыв, в результате которого незначительно повреждены две припаркованные у обочины машины. Водитель мусоровоза не пострадал, в настоящее время он задержан и препровожден в следственный изолятор. Владимир Бессонов был доставлен в госпиталь, где скончался не приходя в сознание. Как нам только что стало известно, ранее малоизвестная группировка СОГ – Союз Озабоченных Граждан – взяла на себя ответственность за совершенный акт. Это новая, изощренная форма террористической атаки. Ожидается виток напряженности. Вот что говорят наши эксперты.
Щепкин оторвался от кофе.
Три политолога поочередно сделали однотипные заявления. Экспертов сменил губернатор. Рядом с отцом стояла «далекая». Оба – начала дочь, отец подхватил – выразив негодование, успокоили граждан и пообещали во всем обстоятельно и беспощадно разобраться. Губернатор закончил речь традиционными словами о клубнике.
Новостной блок сменился рекламой.
– Дефекация, – произнес Щепкин, ни к кому не обращаясь.
– Еще кофе? – спросил официант, возникая перед Щепкиным.
– Нет, спасибо, я о своем.
«Странно, – подумал Щепкин, – основа многих рекламных роликов – освобождение от фекалий. Весьма странно. Без Фрейда не разберешься…»
– Позволите?
Щепкин обернулся. Стоял бородатый мужчина в мятом пиджаке без рубахи. Бывший интеллигентный человек. Щепкин помедлил.
– Пожалуйста, – наконец кивнул он на свободное место.
Мужчина сел, заказал бокал вина, салат.
– Мне тоже не нравится… – сказал он.
– Что именно? – спросил Щепкин.
– А вот это искусство.
– Искусство?
– Искусство рекламы. Оно тяготеет к изображению экскрементов. Экскременты в искусстве – в кино, на картине, в театре – искусство сытого, когда проглотил и принялся думать о противоположном. Чтобы разбавить сытость необходимо бросаться в дерьмо… чтоб нескучно было.
– Разве так бывает?
– А то! – удивился бородатый наивности Щепкина. – И не такое бывает. И на «е» бывает, и на «ё» бывает… Вкусный все-таки салат. Я иногда захожу с обратной стороны, здесь товарищ мой работает, Липка, он меня даром угощает… Тёлку какую-то ищет… А Фрейда здесь никакого нет, не ждите, одно только дерьмо, какой в дерьме Фрейд? Так и отдает. Даже салат. Но коли любим – миримся. А ежели нет – вдвойне обидно. А так как нелюбимое на свете по количеству значительно превышает любимое, то делайте вывод.
– Как же вы живете? – сокрушился Щепкин.
– Шатун я… режиссер бывший. А вы как?
– Я о Фрейде не думаю.
* * *
Я видел это! Выбравшись из машины, Первый вошел в здание Большого театра, разоблачился, материализовался в правительственной ложе. Из центральных рядов партера раздались молодецкие «Товарищу Первому ура!» и «Да здравствует товарищ Первый!», вслед за этим побежала волна рукоплескания, побежала поднимая зрителей амфитеатра, зрителей бельэтажа, ложь бенуара, ложь первого, второго и третьего яруса, балконов третьего и четвертого яруса, зрителей самого партера, поднимая музыкантов, поднимая билетеров и, разумеется, охранников. Первый оторвался от кресла, несколько раз стукнув ладонью о ладонь, установил тишину, приглашая подданных к началу просмотра. Исполненный потусторонней тоской все это я слышал и видел, будто тень, привязчиво и томясь, следуя за хозяином.
Еще не подняли занавес, еще лишь отзвучал гобой и зловеще заголосили тромбоны, а зритель по самую макушку окунулся в мрачные размышления Чайковского о смерти. Зигфрид нарушит клятву, надежда на избавление от неволи рассыплется в прах, иссыхая от горя, Одетта доложит подругам о случившемся в замке, подруги ответят вежливым пониманием, зазвучит буря чувств, сольется с неистовой стихией, затопят сцену волны, вырастет решимость героев, поднимется мятежный дух, возникнет бесстрашие перед лицом смерти, переведет автор повествование в мажорный план, утверждая победу героев после их гибели, зарыдает зритель, взвизгнет в оркестровой яме скрипка, зашумит зритель, обернется к правительственной ложе, выбежит на поклон труппа, махнет Первый рукой, укатит в Кунцево коротать ночь. И повторится все снова и снова. И еще пятьдесят лет. И еще – сто. Жить Первому долго-долго. И работать труппе долго-долго. И Чайковскому звучать нескончаемое число раз.
Двадцать седьмого февраля пятьдесят третьего года Первый присутствовал на «Лебедином озере» – печальной повести о девушке-птице. Двадцать восьмого в Кремле он смотрел «Кубанских казаков». Пребывая в замечательном расположении духа, повез вторых в Кунцево. Всех четверых. Так и выехали в темноте на десяти машинах. В одиннадцать вечера прикрепленные Хрусталев и Лозгачев подали вино. Вино – не вино, а так, сок.
– Разве вино? – три-четыре градуса. Сок!
– Так точно, батоно Первый, сок.
Выпивали до утра, до пяти часов. Кушали. В пять гостеприимный хозяин прощался с гостями, много шутил, анекдот рассказал о Чапае. Лег спать в хорошем расположении духа, даже помощников отправил – Хрусталев так и сказал – те приняли вахту в десять утра. А Первый спал. В десять спал. Спал днем. До вечера спал. В двадцать два пришла почта из ЦК, и хочешь не хочешь, Первого надо будить. Кто-то из прикрепленных и нашел Первого в малой столовой на полу, обмочившимся и в тяжелом бессознательном состоянии. Лишь хрипел Первый и губами голубыми едва-едва шевелил.
Только не хрипел он, а спал – и проснуться не мог, потому что с отцом разговаривал. Слушал отца, не решаясь прервать – не поворачиваются к старшим спиной, не уходят. Старик про статую рассказывал – не нравилось Первому, только прервать не мог. А старик шептал и шептал. С первого по пятое марта шептал – эти даты я запомнил навечно – до самых двадцать одного часа, пятидесяти минут пятого марта. И ушел старик. Первый за ним двинул. Но еще первого числа его переодели, потому что обмочившийся был, в большую столовую перенесли, вблизи камина на диван уложили под серое одеяло с белыми полосками, а от окна стужей беспощадной несло – я спиной чувствовал. Все замерло в великом испуге, лишь горничная сопливо и безутешно стонала под дверью.
– Что панику наводишь и шум? – каркнул Второй, сверкая глазом. – Видишь, батоно Первый спит крепко… Нас не тревожь и батоно Первого не беспокой!
Второму шепнули, что батоно задыхается, а тот вторично настоял, чтоб не будили, что спит Первый – храп слышно. Вновь шепнули, что задыхается. А тот в третий раз:
– Не задыхается батоно, спит он!
Больше не настаивали, и врачи не суетились – ждали, когда Первый сам проснется. А тот за отцом следовал. Когда оба скрылись за горизонтом, Второй первым выбежал в коридор, не скрывая радости крикнул помощнику Первого, чтобы подавал машину. А горничная Валя – жена не жена, любовница не любовница – грохнулась на колени подле дивана, опустила голову Первому на живот и зарыдала во весь русский голос, так зарыдала, что всем четверым вторым нехорошо стало, и кто-то увел ее навсегда.
Чуть позже стране объявили, что Первый умер, что страну постигли бескрайние горе и утрата, что виновников, коли такие существуют, обязательно найдут и накажут. И потянулись люди в Москву, поклониться Первому, и полетели телеграммы с просьбой сделать малое, что в силах – увековечить; и четверо вторых, идя навстречу, решили Первого мумифицировать и ухаживать длительно, и передали Первого в учреждение, имеющее опыт ухода за телом, и выпотрошили Первого научно, пропитали составом, выставив чучело на всеобщее обозрение… Не видел я этого, так как уже находился в ином месте, только думаю, раз научно, всяко лучше, чем… ну, ненаучно, что ли, как это было с Геварой, когда Че осенью шестьдесят седьмого года – мертвецу – отрезали руки.
Многокилометровая очередь тянулась три дня. 9 марта 1953 года в Колонном зале Дома Союзов члены Политбюро прощались с Первым. На похороны приехали плакальщицы – их рыдания транслировались по радио. В давке к телу погибли люди. Раздавленные тела складывали на грузовики и вывозили в Подмосковье.
* * *
– Зачем он искал ее? – спросил Щепкин.
– Бабу? – режиссер пожал плечами, – не знаю, не говорил… – Бородатый поднял стакан. – Умер, говорите? Давайте помянем.
Девушка в свекольном переднике принесла тарелку с винегретом – Щепкин отчетливо различил запах клубники.
– Можно мне? – попросил режиссер.
Щепкин придвинул собеседнику никудышное блюдо.
– Дети у нее, двое, близнецы или двойняшки, кажется, я не вдавался… – режиссер облизал ложку. – Он, товарищ мой, Липка, клубнику любил. И я люблю. Понимаете?
– Кажется, – сказал Щепкин.
– Винегрет – великий духовный салат нации. – Собеседник удовлетворено икнул и откинулся на спинку стула. – Винегрет встречает человека при рождении и провожает по смерти – с ним покидают прошлое и встречают настоящее… – он улыбнулся, махнул рукой. – Отваривают ингредиенты. Картофель, морковь, свеклу нарезают тонкими ломтиками, шинкуют огурчики, лук, капустку перебирают, отжимают, очень кислую промывают. Все как у людей… Овощи соединяют, заправляют маслом, уксусом, солью, перцем, можно горчицей… Теперь этот великий салат нации делают из клубники. Перец из клубники, капустка из клубники… Любо мне. Понимаете?
Щепкин кивнул.
– Любо мне, понимаете! – крикнул режиссер, выныривая из-за стола. – Любо!!!
Матерясь, он шагнул из кафе. Щепкин обернулся к окну. По тротуару шагали сосредоточенные юноши в армейских ботинках. Подбежав к ним, бородатый вытянулся, вскинул руку, полез целоваться. Кто-то из молодых тяжелым ударом в переносицу уронил мужчину, занес над ним беспощадный ботинок. Режиссер закричал, закрыл голову, затрясся под градом пинков, затих. Никто не обернулся, не возмутился, не выбежал из кафе. Не выбежал и Щепкин, ибо дверь распахнулась, и в кафе вошли двое одинаковых: один о чем-то спросил хозяина, второй оглядел заведение. Щепкин, пряча лицо, скользнул наружу, свернул за угол, остановился. Бритые юноши в армейских ботинках неспешно удалялись в ближайшую подворотню. Одинаковые вышли из кафе, переступили через распластавшегося бородача, устремились к соседней лавке. Щепкин бросился к мотоциклу, одновременно замечая, как дрогнула, потянулась рука режиссера, внезапно обмякла, упала на бордюрный камень, разжалась. Щепкин нагнулся к телу, распахнул пиджак, прильнул к груди – мужчина не дышал.
– Любо, – сказал Щепкин, вскочил, дернулся к мотоциклу, краем глаза ухватывая татуировку – профиль лысеющего мужчины, галстук в горошек, надпись «В.О.Р.» – Вождь Октябрьской Революции, – прошипел Щепкин, зло и решительно отжимая рычаг стартера. – Мотоцикл вздрогнул, громко чихнул и не завелся. – Давай же! – взмолился Щепкин, повторяя попытку. Мотоцикл вновь чихнул и вновь не завелся. Щепкин обернулся. Одинаковые разговаривали с девушкой в свекольном переднике.
– Вон он, – сказала девушка.
Щепкин взвился над мотоциклом, толкнулся ногой о бензобак, перелетел коляску, упал на мостовую, вскочил, бросился бежать. Оторвавшись от преследователей на незначительное расстояние и понимая, что уйти не удастся, он нырнул в арку, вбежал в заброшенное здание, забаррикадировался диваном. Одинаковые несколько раз стукнулись в дверь, но сообразив, что объект в кармане, крикнули, чтобы тот выходил с поднятыми клешнями. Утяжелив диван весом туловища, Щепкин принялся соображать. Ничего спасительного не приходило – не приходило в голову ничего стоящего – назойливо лез хлам: мысли о маме, в другой раз согревающие и уместные, лицо «далекой», розовое и злорадное, Рукавов с лукавым прищуром тиражирующий «мертвые души», Липка… Липка показался на долю секунды и тут же взмыл вверх и назад, зачем-то простирая над Щепкиным из тумана ногу. «Нужно позвонить», – весело сказал Липка, и Щепкин ухватился за единственный спасательный круг – телефон для связи с «VOSSTANOVLENIE Ltd».
– Вы используете защищенную линию, пожалуйста, назовите ваш идентификационный код, – предложила диспетчер.
Трясущимися пальцами Щепкин раскрыл блокнот: вот он, волшебный набор латиницы и групп трехзначных чисел!
– Где вы находитесь? – поинтересовалась невозмутимая диспетчер.
– Понятия не имею! – прорычал Щепкин.
– Ждите, нам потребуется до сорока секунд, чтобы зафиксировать сигнал и определить местоположение. Оставайтесь, пожалуйста, на линии.
Щепкин перевернулся на спину, в дверь ударили, диван под ним дрогнул, но устоял. Устоять-то устоял, однако в ближайшее время, похоже, все должно было разрешиться не в пользу беглеца.
– Девушка, долго еще?! – закричал Щепкин.
– Мы засекли вас, – в прежней интонации сообщила диспетчер, – к вам выслана мобильная группа. Не забудьте при встрече назвать код.
Щепкин сказал, что не забудет и дал отбой.
Одинаковые топтались за дверью: ломать дверь не хотелось, в принципе, это не их дело – они нашли его, а теперь пусть кто надо приезжает и делает дело, – кричали же и ломились они так, для острастки. Даже если сейчас он вскрыл вены или, скажем, вырвал себе глаз – то не их забота, у них обязанности тонкие, ювелирные… ну вот, кажется, приехали! Снаружи зашуршали колеса, скрипнули тормоза. «Одно из двух, – подумал Щепкин, – начнут стрелять – пронесло, станут уговаривать…» За стеной треснули выстрелы, послышалась возня, что-то упало, прозвучал еще один выстрел, затем еще – последний.
– Липка, откройте! – раздалось за дверью, – с вами все в порядке?








