412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Диденко » Чучело человека (СИ) » Текст книги (страница 7)
Чучело человека (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2019, 04:00

Текст книги "Чучело человека (СИ)"


Автор книги: Александр Диденко


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Любезный? – Иблис сел на пыльный придорожный камень, оглянулся на тающие в мутном рассвете далекие городские строения. – Таких городов тьма.

– Тем и нравится, – улыбнулся Велиар, – кажется, что ты везде.

Говорят, у речных поворотов время течет по-другому – вспять течет или замирает, знатоки не уточняют – по-другому и точка. Утверждают, что время противоестественно и вблизи шоссейных поворотов. Но уж если у города встречаются и расходятся шоссе с рекой… кто знает, быть может, одна сила компенсирует другую; быть может – умножает…

Этот город – столица самой сладкой клубники на свете. Одноэтажные дома соседствуют с высоченными башнями. Нескромно-крупные вороны в боевом порядке присаживаются на плодородную почву; утром прохладно, и ни одна из них не издаст легендарного «кар» – бережет силы. Утром также тихо, как ночью. В начале лета клубника распускается белым цветком, в начале лета она начинает плодоносить. До полновесного лета природа успевает проснуться, оплодотворить себя, понести и родить. Летом природа в связи с высокой среднесуточной температурой впадает в анабиоз, замирает до осени. В иных географических районах подобное состояние наступает с понижением температуры, здесь – наоборот. Такова специфика климата. Привыкший к жарким ветрам житель, судя по всему, не замечает ни солнца, готового испепелить тебя, корпящего над клубничной грядкой, ни восточного ветра, в иные годы высушивающего не только землю, но и самого труженика огорода. Город, расплющенный по плоскогорью вроде растянутой на доске овечьей шкуры, вытянут с востока на запад. Главными здесь считаются две пересекающиеся улицы, одна из которых бежит мимо башен с улыбчивым солнцем, другая – берет начало у вокзальной площади, увенчанной монументом всесоюзного старосты, за вокзалом также имеются улицы, но они, в основном, несут второстепенный характер и в совокупности своей никак не называются. Река касается города у песчаного пустыря – небольшой пустыни, втиснутой между одноэтажными городскими кварталами и ее поросшим камышом правым берегом.

– Нравится мне здесь, – повторил Велиар, спускаясь к реке, – вокзал нравится, пустырь. – Он протиснулся в растительность, спустился на берег, подошел к воде. Тут Щепкин, больше негде. За куском водной зелени Велиар увидел неторопливо покачивающийся ботинок, вошел в воду, сунулся мертвецу под мышку и, толкая копытом непослушное дно, поволок на берег. – Вставай, дорогой, помогу… Не время еще.

– А уговор? – раздалось из камышей, – забыл? Никакой помощи!

Велиар бросил мертвеца на песок.

– Разве это помощь? В карманах хотел пошарить.

– Сначала в карманах, потом на должность попросишься?

– Не суйся! – огрызнулся Велиар.

Пятак Иблиса побагровел.

– А ну давай эту падаль обратно! – Иблис брезгливо склонился над Щепкиным, принюхался, пнул копытом. Пари ничего не стоило, но кто желает проигрывать на пустом месте – а характер, а самолюбие? У него уж потверже станет. «Вставай дорогой, помогу». Гляди, какой сердешный. Лукавый!

Уязвлённо засопев, Велиар уселся в ногах мертвеца – демонстрировать автономность. Не хватало, чтобы Щепкин взял вот так и помер, почти хорошим человеком, ведь не бывает такого, не бывает, дай только срок!

Иблис с омерзением ухватил Щепкина за ногу, потянул к реке. Зашелестел камыш, расступаясь и укладываясь под мертвое тело, захлюпала под копытами жижа. Оттащив на прежнее место и предоставил покойника течению, Иблис тщательно омыл ладони, вернулся на берег.

– Ведь живой еще, – сказал Велиар.

– Не твое собачье дело! – Иблис пошел от реки. – Сюда идут, будешь сидеть?

Велиар поднялся. Уговор дороже денег – с этим не поспоришь. Нехай всяк жмурик выкарабкивается сам. Хоть и беспомощен. Беспомощен и презрен. Но и актуален – куда без него. Куда без человека?

* * *

Вы знаете, я ведь люблю траву, почву люблю. Поднимешься немного над землей, заберешься куда-нибудь вверх на дерево и обозреваешь окрестности, глазу отдохновение даешь. Все кругом зелено, симпатично. Ветерок обдувает, щекочет тебя, и нет большей радости, нежели сидеть сытым и не делать ровным счетом ничего. Сородичи внизу копошатся равнодушные, и тебе до них нет дела, будто ты… нет слов, чтобы выразить, что есть ты в тот момент и как тебе хорошо. А в дождь все плохо, все страшно и мерзко, словно внутри кошмар зреет какой, а в реке и того хуже – смерть река. Река – смерть.

Только не для Щепкина, как оказалось. Не для Щепкина, отравленного и утопленного. Звучит как «великого и ужасного», но повторю – всего лишь отравленного и утопленного. Покачиваясь будто крест гибкий, он вдруг пришел в сознание и открыл глаза. Нащупав неустойчивую твердь, он пополз-поплыл к берегу: меня спасая пополз и себя самого. Сил хватило едва-едва до травы, где сознание вновь оставило его.

Здесь нашли Щепкина дети. Медленно возвращаясь в себя, ощущая тело взорванным изнутри и раздавленным снаружи, согбенный и едва живой он поплелся за ними. Первым шел мальчик, за ним – утопленник, девочка замыкала. Дети повели Щепкина полями, густо поросшими клубникой, одинокими окрестностями, пахнущими рыбой и опять – клубникой, покосившимся магазином с темным окном, домой. Мать приняла «находку» сдержанно, но с пониманием. Есть Щепкин не мог, потому чуть слышно лишь попросил пустить его спать, что было сделано в одной из двух жилых комнат одноэтажного кирпичного дома. Ночью Щепкина мучительно рвало, хозяйка выносила из комнаты таз, качала головой, выспрашивала у детей обстоятельства встречи, в сумраке вечера блестела глазами и все гадала, гадала, что будет дальше, да поила утопленника горькой травой.

Незнакомый человек в доме – это всегда определенное неудобство. Сколь не омерзителен мне человек, должен признать, что и ему бывает и неудобно, и сложно, и тошно бывает. Но ведь сложности ничему не учат? Не учат. Тысячу раз попадая в одну и ту же гадкую историю, зная, что не нужно, что опасно доверяться первому встречному, как бы располагающе тот ни выглядел, человек и в тысячу первый раз наступит на те самые грабли. Ведь и обворуют, и прирежут, коли приспичит, в лицо плюнут и уйдут, улыбаясь; а человек все распахивает и распахивает объятья, все деликатничает, все верует. Естественно, бывают исключения, Щепкин, например, но ведь то – исключения? Ведь хозяйка не знала, что именно Щепкин, и что именно он – такой-рассякой порядочный? Не знала. Посему спустя два дня, когда у него получилось сконструировать членораздельную фразу, первое, что он сделал, так это укорил ее за беспечность, за доверчивость. А она сказала, что ничего не боится, ибо Бог ее хранит, и детей хранит, и что, если Щепкин будет вести себя хорошо, то и его будет хранить.

– А он не всех хранит? – спросил Щепкин.

Но хозяйка не ответила, понимая ответ очевидным, лишь посоветовала молчать и беречь силы.

Единственный раз он спросил ее, откуда, мол, и чем живут они – семья ее, – а она ответила, что домом и живут, огородом, больше нечем, хозяина ведь нет и не было никогда, она и есть хозяин и хозяйка она, – а Щепкин не стал дальше расспрашивать, только сползал как-то с постели, чтобы в кухню прошлепать квасу попить да в темноте ночи лежал, глазами хлопая, и фотопортрет немолодого человека в форме полковника медицинской службы, угадываемый в сумраке на стене, буравил, буравил.

Он не поднимался несколько дней и за это время узнал из газеты, что вскоре после обнаружения, он был торжественно захоронен в пантеоне славы, что умер в кабинете, так сказать, на боевом посту, а не утонул случайно, купаясь в необустроенном месте. На панихиде губернатор произнес весьма проникновенную, многозначную речь, в конце коей предложил собравшимся делать жизнь лучше, добрее, как завещал покойный. На панихиде присутствовала и «далекая», в модном на тонких бретельках черном платье, похожем на ночную рубашку; присутствовал и Рукавов, растроганный он зачитал завещание, из которого следовало, что в случае смерти – а к ней готовым должен быть всякий серьезный бизнесмен, каковым, разумеется, и являлся покойный, заблаговременно позаботившийся о последней своей воле – Щепкин просит печься о Компании, ибо хорошее дело нельзя оставлять без присмотра, а также передать городу его долю акций в размере пятидесяти процентов, организовав при этом соответствующий фонд его имени и назначив госпожу Вращалову бессменным и полновластным попечителем.

Ничему не удивляясь и не желая ни во что вмешиваться, Щепкин, однако, признался хозяйке, что он и есть тот самый утопший из пантеона славы, что вовсе не умер, и что, возможно, все это некие провокация и инсценировка. Хозяйка не поверила, но поспешила согласиться с ним, будто успокаивая маленького ребенка, и вновь настоятельно попросила не разговаривать и набираться сил. Тогда Щепкин решил вообще больше о себе не рассказывать, а лишь принялся дожидаться момента, когда бы он смог встать и чем-нибудь помочь по дому.

Семья содержала двух курочек с петушком и козу, но те почти ничего не приносили, потому питаться приходилось в основном клубникой и тем, что удавалось посадить на небольшом домашнем участке, – власти настойчиво рекомендовали выращивать именно клубнику, утвержденные сорта которой плодоносили дважды в лето, и за сдачу которой причиталось определенное вознаграждение.

Хозяйка молча вплывала в комнату, взбивала для Щепкина подушку, помогала приподняться, кормила с руки. Оклемавшись от побоев и отойдя от края, он вдруг отважился спросить ее имя и услышал, что она – Инга, и что коли некуда ему идти или никто его не ждет, он может жить у них; Щепкин промолчал еще несколько дней, а когда, наконец, поднялся, попросил разрешения помогать хозяйке с почтой. Она согласилась, уступив велосипед и сумку. К полудню, отбомбившийся письмами и телеграммами, он возвращался, ковырял огород или сидел на крыльце, что-то мастеря для приладки в кухне или спальне. Вечер отдавал детям, Василию и Светлане, устраивая коробку ли для коллекции насекомых (бабочка, кузнечик, два таракана из Азии, богомол и другое по мелочи), аппликацию ли для школьного факультатива по «природе», стельки ли из картона с заметным подъемом в поддержание стопы…

* * *

Трудно сказать, передалось Щепкину спокойствие хозяйки, ее тихая самоуверенность, только он нежданно-негаданно обнаружил, что перестал бояться, – успокоился, остановился внутри себя и даже вздумал пойти обратно: захотел уступить и никогда не сопротивляться. Пропала боязнь дорог, а их и не было, пропала боязнь людей, и людей в общем-то не было, не было и преследования, кое он теперь перестал ждать, как ждал прежде – с нетерпением, с прилипчивой тревогой. Зато появился сосед-старик, бывший областной чиновник, зачастивший к Инге с ненавязчивыми расспросами о Щепкине, зачастил на чай, будто угостить детей клубничным чем и, ввернув в разговоре, что он-де некогда ответственный работник, обратиться к Щепкину с каким-нибудь необычным и осторожным вопросом.

Впрочем, ведя беседу в манере доброжелательной и в тонах ниже обычного, старик приблизился к тому, чтобы расположить невесть откуда свалившегося в поселок человека. Щепкин же вовсе не сопротивлялся, тем более что разговоры, хоть и касались тем политических, однако выстраивались в диалог людей умудренных жизнью, снисходительных и дорожащих спокойствием. Не чувствуя опасности, в конце концов Щепкин рассказал старику о себе, о собственном прошлом, кто он такой и откуда происходит. Фамилия Щепкина старику ни о чем не говорила, но о «восстановлении» он слышал многое и даже, вроде, что губернатор – как раз и есть детище этой самой корпорации, что, разумеется, вызвало у Щепкина снисходительную улыбку. Позже улыбка сменилась ночной задумчивостью, – Щепкин по простоте душевной и в силу причин организационного характера не был в курсе многих проектов Компании, что уж содержалось в тех документах, что прятал он в надежном месте, знал лишь Рукавов. К следующему вечеру задумчивость, тем не менее, улетучилась, оставив легкое желание новой беседы со стариком, которое Щепкин и реализовал вечером в полной мере.

Беседа началась с отечественного машиностроения, которое, по словам старика, теперь в упадке, но стараниями администрации вот-вот возродится хотя бы в отдельно взятом регионе. Далее беседа долго вертелась вокруг некоторых представителей поселка, среди коих завидно выделялись одни и незавидно – другие. Закончилась же тем, что Щепкину надоело во всем соглашаться, и он взялся некстати возражать. Старик порядки одобрял, Щепкин – критиковал. Нет бы ему остановиться, но Щепкин вдруг услышал, что из-за таких как он страна тянется назад, что Щепкин вообще предатель, и что нужно – вот именно! – проверить какой он есть Щепкин, так как настоящий Щепкин то ли утонул, то ли умер от сердца аж две недели назад. Щепкин обиделся и молча – оставив старика куковать в палисаднике, показывая подобающую среди людей (но к которой он теперь не был склонен, используя лишь в качестве сценического приема) гордость – удалился смотреть новости.

Инга у телевизора штопала сыну рубашку, Щепкин подсел рядом, попросил разрешения увеличить громкость и уставился в экран. Шли региональные новости, часть которых традиционно заполняли ролики из губернаторской повседневности.

Щепкин придвинулся к экрану.

Размах Вращалова поражал: с момента переизбрания он успел присоединить к тому, что имелось от первого срока, не только пятидесятипроцентный пакет Щепкина, не только еще одну часть наиболее доходных заведений города, но и зачем-то городской Музей естественной истории. Сделки подавались потребителям новостей вроде попечительства, с намеком на шефскую помощь и – о-го-го! – в духе неких гуманитарных акций. В каждом случае фигурировали всевозможные благотворительные фонды, некоммерческие организации и прочая шелуха, за которой, о да, прятала знакомое лицо «далекая», а уже за ним – за знакомым ее лицом – проступала тушка самого господин-губернатора. Такая вот повседневность.

Пошла ежевечерняя программа «Регион-Ф», в которой треть эфирного времени также отводилась губернатору. В кадре, сменяя друг друга, поплыли губернаторские интерьеры, за кадром заструился диалог автора с героем, камера метнулась по дому, вырывая то одно, то другое полотно, кресло, люстру… Наконец, в кадре появился и сам хозяин – демократичный, без галстука, с собакой. Он сидел в кресле, а рядом – о Господи! – рядом стояла метровой высоты каменная – да нет, не баба – мать, Зоя Ивановна Щепкина. Щепкин задохнулся от возмущения, – подобного вероломного… подобного возмутительного глумления над общечеловеческими ценностями, от человека, провозгласившего семью приоритетом пребывания на посту… – к подобному Щепкин готов не был, он гулко и несерьезно зарыдал, а губернатор закинул ногу на ногу, извлек из коробки сигару и, рассуждая о коммунальных проблемах вверенной области, чиркнул-воспламенил о Зою Ивановну спичку, закурил и тяжело, даже как-то по-шахтерски устало, вздохнул.

* * *

Утром к дому Инги подъехал грузовик; в кузове молчали рослые солдаты. В кабине между водителем и лейтенантом сидел сосед-старик. Солдаты стройно рассыпались по приусадебному участку, а командир прошел в дом, чтобы вручить хозяйке предписание о зачистке огорода с последующей высадкой утвержденной сельхозкультуры.

– Хорошо, – сказала Инга и ушла в дом.

Началась деликатная, без хамства, процедура. Солдаты, демонстрируя профессионализм, выкопали все, что не входило в официальный список, аккуратно сложили большие и малые кусты в пластиковые мешки, принялись разбивать грядки.

– Агро-спецназ, – пояснил офицер Щепкину, взиравшему на обустройство огорода. – Гвардейцы. Элитное подразделение. – И добавил для ясности, ибо Щепкин не демонстрировал настроения, храня лицо невозмутимым и даже, как могло показаться, высокомерным: – Все – студенты сельскохозяйственных вузов.

– Вижу, – наконец сказал Щепкин и кивнул в сторону соседа. – А он?

– Он? – Командир пожал плечами. – Так, попросился.

Солдаты понесли из грузовика большие картонные горшки с яркими этикетками. «Подарок от губернатора», – прочел Щепкин и, обращаясь более к самому себе, нежели к кому-то из копошащихся в зелени, произнес:

– Значит, будем есть клубнику.

Он попытался припомнить, что же нынче, в век технологий и переработки, производят из клубники. Конечно, это не должны быть ни джем, ни компот, со стойким и знакомым ароматом, ни нечто другое очевидное. Из памяти выплыла недавняя статья о домашней кулинарии. В ней утверждалось, что в бытовых условиях ягоду можно трансформировать в картофель, хлеб и даже овощные культуры; для этого нужны какие-то дополнительные ингредиенты, сохраняющие клетчатку и синтезирующие прочие полезные элементы, свойственные, допустим, зерновым, кажется, белки, углеводы… Впрочем, многое он не помнил. Будто уловив мысль Щепкина, офицер похвастался, что довольствие в подразделении стараниями администрации сейчас хорошее, личный состав не ропщет, – а что большинство снабжения все сплошь продукция клубничного производства, так солдатам только нравится. Наладили собственное производство, перерабатывают, хранят. Не отличишь, в общем. Бывают, правда, сбои, после которых котлеты отдают клубникой, но ведь поправимо, простительно тем, кто в авангарде, ведь в дальнейшем утрясется, встанет на нужные рельсы.

– Встанет, – согласился Щепкин.

– А статистика хорошая, – добавил офицер, – скоро охватим весь регион. Ведь это лучше, чем воевать?

– Лучше, – вновь согласился Щепкин.

– Знаете, мы еще и в октябре приедем, – улыбнулся собеседник, – перед морозцами. Тепличку наладим. Чтоб до весны. Ждите.

* * *

Первый собак не любил, никогда не содержал их подле и лишь однажды разрешил дочери, кажется, было это году в тридцать шестом, собаку привезти на дачу. Десятилетняя девочка подобрала где-то в поселке толстопузого «шарика», постелила в корзине старое платье, опустила в нее щенка и распространила над ним пионерское покровительство. Осмелев и, видимо, догадываясь, о том, что кормежка отныне будет регулярной, что бы ни случилось, «шарик» взялся налево и направо тявкать, путаться под ногами и отважно гадить в присутствии Первого. Хозяину все это не нравилось. Однако, помня собственное обещание, задний ход дать он не решался, – лишь хватал щенка за загривок да возвращал в корзину. Через какое-то время щенок, опрокидывая корзину, вновь вырывался из узилища, и все повторялось по кругу. Разумеется, подобная ситуация не могла длиться бесконечно, спустя несколько дней «шарик» настолько достал Первого, что, получив увесистый пинок, заверещал, нырнул в щель у забора и пропал навсегда.

Днями на дачу забрела одноухая дворняга, Первый припомнил тот без малого двадцатилетней давности случай. Никаких чувств ни к «шарику», ни к дворняге – ни к собакам вообще и по-прежнему – не испытывая, но вопреки самому себе и устоявшемуся правилу почему-то не позволил офицеру охраны ее прогнать. Дочь выросла, жила своей жизнью, и спроси он сейчас о «шарике» тридцать шестого года, она, конечно же, ничего бы не вспомнила. Только что-то шевелилось внутри, под френчем, что-то легко колыхалось там, над желудком, поднимаясь к ключице, говорило на непонятном языке то ли интуиции, то ли вины – вины ли? – и он махнул, не прогнал, позволил спрятаться за позднеосенними кустами у забора, благородно распорядился подавать туда с его стола.

К своему удивлению, он привык к ней, перестал замечать беспородность и даже простил ухо. Иногда он говорил что-то, и она, склонив голову, вслушивалась, отвечая некими эмоциями, поджимала хвост или махала им, демонстрируя понимание и расположенность – расположенность! А то и бросал палку, тогда та срывалась с места, неслась в кусты, возвращала ее к ногам, усаживалась на лапы и, должно быть по навыку, привитому прежним хозяином, а может и по опыту многочисленных поколений предков, подавала голос, выспрашивая какое-нибудь вознаграждение за исполненный номер. Первый гладил собаку у единственного уха, распоряжался принести ей котлету, уходил в кабинет.

Каким-то особым чутьем, свойственным не столько собакам, сколько дворовой их части по причине ума, отточенного нелегкой промозглой жизнью, одноухая смекнула кто в доме хозяин: при появлении выходила из кустов, садилась на приличном расстоянии, но обязательно в поле зрения, ожидала внимания. Он подзывал, говорил что-либо по интонации располагающее, нестрашное, влюблял в себя, а она не противилась.

Однажды утром, когда она потеряла палку и стыдливо уселась у ног, он, находясь в сносном расположении духа, наклонился к ней, чтобы сделать замечание, но вдруг обнаружил омерзительно раздувшегося клеща, спрятавшегося за единственным ее лохматым ухом. Велев принести увеличительное стекло, чтобы рассмотреть паразита, он ковырнул его ногтем. Клещ не поддался. Первый повторил попытку, однако лишь раздавил, запачкался кровью и припомнив, что Второй некоторое время назад уже сталкивался с аналогичной напастью, приказал вызвать.

– А мы их спичкой, батоно Первый, – сказал Второй, разглядывая окровавленный палец хозяина.

– Жги! – велел Первый.

– Сначала нужно вытащить…

– Вытаскивай!

– Я только жечь могу, тащить не могу.

Положение разрешил офицер охраны, принесший керосин, с помощью которого и извлек членистоногое. Положив клеща на блюдце, хозяин передал его Второму.

– Иди, сожги где-нибудь, – сказал Первый и махнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена.

Второй, бережно удерживая блюдце в вытянутой руке, задом протиснулся в автомобиль.

– Вот, батоно Первый дал, – сказал он водителю, – нужно где-нибудь убить, шевелится еще. Укусил батоно Первого за палец. На, раздавишь потом.

Водитель молча принял блюдце, ссыпал клеща в спичечный коробок, спрятал его в карман и тронул машину.

– А ну-ка, ну-ка, дай обратно, – вдруг сказал Второй и погрозил пальцем: – я т-тебе!

* * *

В выбитом на камне портрете Щепкин распознал ту самую фотографию, что, убранная тонкой деревянной рамой, висела в спальне. Полковник медицинской службы на манер диктора, разглядывающего телесуфлер, смотрел в едва угадываемые дали, туда, мимо объектива, мимо любого, кто стоял перед ним; над фуражкой распласталась, на камне призванная подтвердить причастность покойного к славному племени вооруженных защитников страны, большая пятиконечная звезда.

Инга пригласила Щепкина поправить памятник. Работа оказалась недолгой. Щепкин поднес два ведра песку, ссыпал под камень, утрамбовал, полил; Инга прибралась в пределах ограды; оба молча выпили по рюмке, оставили у камня пачку папирос и зашагали домой.

– Я обратил внимание… не указана вторая дата, – Щепкин взглянул на Ингу, – пропал без вести?

– Почему же, – отозвалась Инга, – он жив. Я не готова рассказывать о нем… – Но подумала и добавила: – Он солгал мне…

– Понимаю… – кивнул Щепкин, ничего не понимая. – А где он теперь?

– Не знаю, должно быть, замаливает грех. Не спрашивайте меня о нем…

Отец когда-то настоял, чтобы дочь продолжила его дело – стала биологом. Инга закончила факультет, проработала несколько лет под началом отца, родила двойняшек и, не пожелав продолжить карьеру, устроилась в поселковую библиотеку. Два года назад библиотеку закрыли, и она ушла носить почту: работа не обременительная, нынче газеты выписывают известно как – все больше телевизор смотрят, и письма не пишут, некому или незачем, а если что – сын поможет, а по хозяйству – дочь. Чем не гармония? И в школе все хорошо, закончили третий класс, тянутся, дружат. Часть лета Василия отдавала на клубнику, работать, тоже деньги, небольшие, но все-таки; Светка за домом картошку, огурцы полола, воду носила, помогала кабачки закрывать, смородину. Ну чем не гармония? А теперь придется вот, клубнику перерабатывать.

Щепкин остановился.

– Знаете, ваше лицо кажется мне знакомым, – сказал он. – Я, кажется, встречал вас раньше.

– Правда? И где же?

– Вы приходили на пробы, мы искали девушку – погибла дочь генерала Дронова; я просматривал фотографии и обратил внимание на шрам, вот этот, у вас над бровью.

– Ну, это вряд ли, я никогда не пробовалась. Вы ошибаетесь.

– Да уж, – согласился Щепкин. – Но очень похожи… И фамилию помню. На «ф», кажется. Ну да, Фомина! Надо же, как похожи. У меня хорошая зрительная память.

– Не сомневаюсь. – Инга взяла Щепкина под руку. – Вы вот что, не ввязывайтесь ни во что, – попросила она, – не ваше это, оставайтесь, если хотите… но не солдат вы.

– Хорошо, – пообещал Щепкин, – кончено. – И добавил для закрепления: – Мне у вас нравится. А с клубникой справимся.

Вернувшись к полудню с кладбища, они прошли в дом, и Инга принялась собирать на стол.

– Сейчас дети придут, – сказала она, и оба вдруг услышали гул тяжелой машины.

Прильнув к окну, Щепкин увидел, как из машины выбегают, окружая дом, вооруженные люди. Нехорошее предчувствие скоропостижно возникло и заполнило Щепкина. Хрипло прокричал мегафон, требуя от Щепкина выходить с поднятыми руками. Щепкин взглянул на Ингу, но нужного ответа не нашел; тем не менее, она не гнала его, предоставив право сделать самостоятельный выбор. Не дождавшись Щепкина, мегафон повторил требование, но теперь уже в отношении хозяйки, предупредив, что через десять минут начнется штурм дома.

– Сейчас дети придут… – повторила Инга, и тогда Щепкин встал со стула, поднял руки и шагнул в дверной проем. А уже на крыльце услышал: Инга заплакала.

– Вот он я, – крикнул Щепкин, – чего шуметь? Нате, принимайте!

Ничего героического не сделал, хотя помнил по фильмам и книгам, что после этих слов должен был либо бросить в противника гранату, либо метнуть нож, либо выхватить автомат и полоснуть длинной, прицельной очередью по бегущим к нему солдатам.

– Нате, принимайте! – повторил Щепкин, наслаждаясь фразой, и вопреки тому, что ничего героического не совершил, почувствовал себя героем; почувствовал, надеясь, что Инга видит сейчас и даже – он хотел верить – восхищается поступком и этим его «нате, принимайте!»

В кабине одной из машин он различил соседа-старика и ему захотелось крикнуть что-нибудь обидное и разоблачающее, но Щепкина сбили с ног, заломили плечи, связали. Несколько рук подняли и бросили его на деревянный настил кузова, он услышал запах солдат: пота, клубники, кирзы, кислого солдатского завтрака. Он попытался поднять голову, чтобы рассмотреть лица солдат, но кто-то ударил по затылку, и Щепкин потерял сознание.

Он всегда любил солдат – нет армии и нет защиты без солдата. И не вина солдата, что защищает не то, и защищает не от тех. А пот – ерунда пот – на то баня есть. Сознание тонкой струйкой возвращалось в черепную коробку, и вместе с ним зачем-то проскальзывал Наполеон со своими письмами к Жозефине, коими просил супругу не мыться перед его возвращением из похода. Любил запах Жозефины, любил, когда тот возбуждает…

– Любил свою потную бабу, – кто-то регистром, похожим одновременно на детский и старушечий, сказал у самого уха.

– Любил свою потную бабу… – неожиданно и отчетливо повторил Щепкин, и солдаты, заглушая рев двигателя, гулко и здорово загоготали, и кто-то бросил Щепкину в лицо мятую клубничную ягоду.

Он вспомнил Зою Ивановну и заплакал. Перед глазами возник коренастый мужчина, непринужденно воспламеняющий о маму коллекционные спички.

– И маму любил, – повторил голос с регистром.

Вызывая новую волну смеха, Щепкин закричал:

– И маму любил свою!

Его вновь ударили, он замолчал, успокоился, перевернулся на спину, ибо горело плечо, на котором лежал, и рядом с собой на настиле увидел мужчину, глядящего сквозь разбитые очки. От мысли, что не один, что худо не одному ему, легче, однако, не стало; Щепкин закрыл глаза и ехал так всю дорогу, вслушиваясь в лязг кузова; ехал прислушиваясь к неясному шороху, раздававшемуся в самых конфиденциальных уголках никогда не распахивавшейся души.

Очкарику, между тем, доставалось по полной. Вероятно, недавно он выкинул некий не понравившийся солдатам, и который Щепкин пропустил, фортель, ибо тычки с подзатыльниками так и сыпались на него с обоих сторон. Каждый пинок сопровождался веселыми наставлениями по минно-подрывному делу. Пинков и наставлений было так много, что Щепкин вскоре понял: очкарик, несмотря на всю его неправдоподобную смиренность, представляет собой одинокого, но чрезвычайно опасного идейного террориста. Так сказать, Веру Засулич современного разлива. С той лишь разницей, что Засулич стреляла в Петербургского генерал-губернатора Трепова, а очкарик бросал бомбу в просто губернатора Вращалова; Засулич попала и тяжело ранила, а очкарик не попал, не ранил и попался.

– Чайник… – сказал сержант, и все стихло. – Купился. Мина-то фальшивая была! Подстава.

И вновь все захохотали, а сержант близко-близко придвинулся к очкарику и неожиданно тыльной стороной ладони наотмашь ударил в кроткое лицо. Из-под стекла по скуле побежала струйка крови.

– И взвести-то не смог, – добавил сержант. – Ботаник, одним словом. Кто ж бросает, не приведя в боевое состояние. – Сержант вновь наклонился над смиренным, и тот съежился от ужаса. – Думал, сама взорвется? Ха-ха-ха!

И солдаты дружно подхватили:

– Ха-ха-ха!!!

«Абсолютно немужественный, – подумал Щепкин, не открывая глаз, – мог бы что-нибудь возразить, раз уж на террор решился». Но смиренный лишь клацал зубами да жался у ног, будто молодой лис, затравленный злыми и искушенными борзыми.

Кто-то из солдат, дабы скоротать время, извлек из кармана колоду карт и, пустив ее по кругу, предложил сыграть в «двадцать одно». Чтобы нескучно было, договорились, что проигравший расплачивается патроном – обычная солдатская ставка. Идею приняли с энтузиазмом, игра зашумела. Чаще других, то ли в силу опыта, то ли по причине старшинства – поди разбери – выигрывал сержант. Щепкин машинально считал победы, и когда их количество приблизилось к тридцати – ёмкости автоматного рожка, так сказать, юбилейному количеству – машину вдруг сильно тряхнуло, сержант, чьи кулаки были заняты картами, подпрыгнул, выбросил перед собой руки, и Щепкин услышал, как дождем у лица брызнули гильзы, – он осторожно открыл глаза: перед ним лежал пластмассовый бутафорский патрон.

– Куда пялишься! – вдруг крикнул сержант, тяжело посылая в Щепкина кованый сапог. – Твою мать, Семенов, смотри куда едешь!!!

Еще раз, для верности, вонзив сапог в удивленного Щепкина, сержант наклонился, чтобы подобрать выигрыш.

* * *

Щепкин очнулся на ковровой дорожке в двухместной камере. Очкарик сидел в кресле и, обняв голову руками, безучастно качался из стороны в сторону, время от времени что-то нашептывая и осеняя себя крестным знамением. Щепкин сел рядом. Обстановка напоминала гостиничную, разве что отсутствовал запах кофе и шум пылесоса: две полированные деревянные кровати, два стола под книжными полками, два кресла, телевизор на тумбе, окно; ничто, помимо решетки на окне, не раскрывало тюремную принадлежность помещения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю