Текст книги "Чучело человека (СИ)"
Автор книги: Александр Диденко
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– 5 -
«Известная зимбабвийская атлетка оказалась мужчиной», – опубликовано «Франс Пресс». Кто мог сказать, что ты – это ты? Кто мог проделать работу за нас и открыть нам глаза? Потому мы ошибаемся, бьемся о стену, падаем подле, тонем в слезах. И не ищи ответ на сложный вопрос. «17-летний Самукелисо Ситхол был(а) задержан по обвинению о незаконном присвоении личности – какая красивая формулировка, «присвоение личности»! – в связи с жалобой, заявленной его(ее) приятельницей…» Щепкин мог стать капитаном дальнего плавания, подростком мечтают об этом, я знаю. Но не мечтал. Мог быть врачом – боялся крови. Мог совершенствоваться в гуру, но не имел идеологии.
Они переодевали его, а он стоял, раскинув руки, будто несоразмерная швабра; гримировали, и он покорно подставлял лицо; инструктора наставляли, и он кивал, схожий с вежливым японцем. Но лишь шагнул от них, вдруг расправил плечи, поднял подбородок и блеснул глазом (мог стать артистом, только жизнь несла щепкой, раскусив и учуяв, что плевать хотел на заветные у людей цели), вдруг превратился в элегантный себе антипод, шагнул к машине в приталенном костюме, свалился на кресло, ленивым жестом запуская двигатель.
Я мог бы крикнуть ему, восхититься, но разве услышал бы? – а коли услышал, выслушал бы? – и молчаливым призраком я последовал за ним.
«Девушка утверждала, что об истинной половой идентификации подруги узнала с чужих слов. Медицинский осмотр подтвердил принадлежность Самукелисо к мужскому полу. Сам атлет оправдывался тем, что родился гермафродитом. Его родители обратились к целителю, который при помощи чудодейственных трав сделал из Самукелисо женщину на все сто. Однако не так давно у него внезапно проявились мужские органы…»
Я понял его игру, но не содрогнулся, не затрепетал – не Щепкин выбирал путь, и не я, – мы оба служили орудием в всевышних руках, схожие океаны несли нас на зловещих просторах: ненависть к человеку, к одному единственному человеку – его, к человечеству – меня, и этим казался я больше, крупнее, а Щепкин виделся мне тем, чем был я, был до рождения сына, которого искал, – и каждый хаотичный шаг мой становился движением к цели, каждая минута, верил я, приближала заветную встречу, о которой грезил.
«По словам юноши, его родители всегда недоплачивали целителю. За последние годы Самукелисо Ситхол принял(а) участие во многих состязаниях по метанию копья, толканию ядра и тройному прыжку среди африканских юниоров. В 2004 году он(а) завоевал(а) золотую медаль в Ботсване, пять бронзовых и серебряных наград на соревнованиях на острове Морис…»
Они ни о чем не спросили, не спросили, зачем он – Волан, зачем и куда несется, не спросили где и когда ждать его вновь. Щепкин тронулся в путь, а я задремал, наивно предчувствуя долгожданную встречу. Да, то была наивность, ибо не все пути бегут в пункт назначения, тем более, если путь выбираешь не ты. Не знать что готовит и чем огорчит следующий шаг. Не знать ничего. Кто мог сказать, что он – это он? Кто мог сказать, что за рулем не Волан? Кто мог проделать работу за нас и открыть нам глаза? Потому мы ошибаемся, бьемся о стену, падаем подле нее, тонем в слезах. И не ищи ответа на сложный вопрос в прошлом: «Франс Пресс» не передаст, о том не прочтешь в газетах, здесь – запрет, и нарушение карается сверхъестественно. Я следовал запрету и был вознагражден; я следовал запрету, и была дарована мне новая жизнь. Но для чего? – не ведал того. Не узнал и в минуту смерти от руки сына. Годы ждал встречи. Я встретил его. Но ответил я на вопрос? Я ошибся, противник оказался сильнее – ужалил в сердце, занес надо мной руку сына…
Они погребли меня в жидком азоте, сохраняя возможность когда-нибудь восстановить ДНК. Заславскому не удалось сделать вождя бессмертным, но сохранить кровь, которую нес я, мог. Интуитивно, почти без надежды, Заславский обрек меня на славную вечность – он искал вождю, но снискал мне, служил ему, но сослужил мне. Так думал я, согреваясь в машине, когда за окном клубилась сентябрьская пыль, так думал, сопровождая Щепкина к Рукавову; не желая быть скромным, хотел реветь, горланить хотел, кричать; именно я носитель хромосом великого человека, зудело во мне, велик я и крепок; я кричал, но мир не слышал, взывал, но мир молчал, страшил его – а он не трусил.
* * *
Ничто не изменилось с момента, когда Щепкин бежал из этого здания: все тот же конструктивизм – голубое и серое, все та же высота, те же идеальный квадрат парковки и улыбчивое солнце над фасадом, те самые буквы «VOSSTANOVLENIE Ltd», по-прежнему парящие на самой высокой башне. Щепкин вышел из машины другим человеком: преимущества внешности работали безотказно. Он плыл по коридорам и улыбался, кивал, жал руки, бросал комплименты, снова кивал и вновь жал руки. Все те же люди, те самые лица, та обстановка и тот запах, те фотопортреты Волана – сейчас его, Щепкина, фотопортреты – в окружении первых лиц города, страны, портретов стало больше; Щепкин вызвал лифт, поднялся в пентхаус; и та же Анечка за столом в огромном зале, и те самые двери: одна его, Щепкина, другая… тоже его – Волана.
– Здравствуйте, мсье Волан. – Анечка поднялась из-за стола, прижимая к груди тоненькую папку.
– Сидите, потом. – Щепкин махнул рукой, шагнул к большому портрету, помещенному на лакированный мольберт. Траурная лента в правом углу, скромная улыбка, две даты бронзой по антрациту столбиком. И высокопарно: «Владимир Щепкин». Кипит твое молоко… – Вы меня, вот что, ни с кем не соединяйте, – попросил Щепкин и скрылся в кабинете Волана.
Спустя несколько минут, ровно в два, девушка постучала в дверь. Забросив ноги на стол, Щепкин неподвижно сидел в кресле у окна, разглядывая панораму города.
– Ваш кефир, – сказала Анечка, не решаясь опустить перед хозяином поднос с кувшинчиком.
– Спасибо. – Щепкин посмотрел сквозь девушку. – А принесите-ка мне коньяку, – попросил он, возвращаясь к панораме.
– Коньяку? – обиделась Анечка. – А у нас ничего такого нет, вы сами распоря…
– Так найдите, – вспыхнул Щепкин. – И, знаете, не мешайте работать! – Щепкин нажал кнопку и попросил соединить с руководителем службы безопасности. Того на месте не оказалось, дали заместителя. – Что с Щепкиным?
– Ведем, господин Волан, все под контролем – вот-вот возьмем.
– Где он?
– Забаррикадировался на Волгоградской, отстреливается.
– Хорошо. Как возьмете, дайте знать… И что бы ни одна сволочь не знала.
– Есть.
– Вот что, уберите портрет, хватит скорбеть.
– Будет сделано.
Дав отбой, Щепкин вызвал помощницу. Девушка опустила перед ним поднос с рюмкой и коньяком.
– Напомните мне, пожалуйста, Щепкин умер в мае?
Анечка кивнула:
– Седьмого июня.
Щепкин помедлил.
– Подготовьте приказ об учреждении ежегодной стипендии имени Щепкина.
– У меня записано, вы мне вчера дважды напоминали.
– Напоминал? Ну да, напоминал… Тогда еще вот что, нужно для него что-то сделать, помочь как-то.
– Помочь, ему?
Щепкин растерялся.
– Не ему, родственникам… Кто-то же остался!
– Никого у него не было, только вы. Мать погибла.
– Тогда могилу обустроить, памятник заказать.
– Все сделано вашим распоряжением, в августе месяце. И памятник стоит, и лучшее место выкупили. Что с вами?
– Устал я… – Щепкин замолчал, отвернулся к окну.
Он знал, куда плывет его теперь вооруженный корабль, но решиться на боевые действия все не хватало духу. Нужно было делать первый выстрел. В принципе он его уже сделал, когда на Волгоградской сел за руль подставного автомобиля… И что теперь? Теперь? – нужно найти Рукавова, нужно бить. И бить так, чтобы не получить в ответ. Сложно это. Но обратного пути нет. Хрен его знает… Они ни о чем не спросили, не спросили куда он несется, не спросили где и когда ждать его вновь… Но нужно решаться.
– Что-то еще? – спросила Анечка.
– Да, последнее. – Щепкин кивнул на розовую папочку. – Что у меня сегодня?
– Через полчаса обед с госпожой Вращаловой, в семнадцать открытие актерской школы, вечером – интервью для образовательного канала.
– Я вас попрошу, Аня, школу и канал отмените, плиз, а Вращаловой позвоните и сообщите, что выезжаю. – Щепкин раскрыл папочку. – Что это?
– Меню обеда.
– Спасибо, я в дороге почитаю. – Подхватив папочку, Щепкин направился к двери.
– Мне сказали, вы сегодня без шофера.
– Сам, все сам, Анюта. – Щепкин остановился у мольберта. – Я попросил убрать портрет, так что помогите, когда придут. А про стипендию не забудьте.
Он спустился в помещение службы безопасности. На одном из мониторов, передающих картинку съемочного павильона, Щепкин увидел свое прежнее лицо – гримировали актера. Попросив дежурного разъяснить, что происходит, он услышал, что готовится прошлогодняя хроникальная видеозапись, что не хватает материалов и что сейчас их как раз и «восстанавливают».
– Вообще-то, это ваше распоряжение, – добавил дежурный.
– Знаю! – отрезал Щепкин. – Найдите вашего руководителя и передайте, что жду звонка.
– Слушаюсь, – козырнул дежурный. – Они сейчас на Волгоградской, там заварушка какая-то, со стрельбой.
– Займитесь делом, – попросил Щепкин и хлопнул дверью.
И опять тот же конструктивизм, голубое, серое, та же высота, тот же квадрат парковки, улыбчивое солнце, буквы, парящие на самой высокой башне.
Что теперь? Нужно найти Рукавова, нужно бить. Так, чтобы не получить в ответ. Сложно. Щепкин запустил двигатель. Но нужно, нужно…
* * *
В сентябре только и вспоминать, что летом здесь порхают бабочки; в июне косят желтые одуванчики; а в августе жужжат пчелы, и всюду стрекозы, стрекозы. А красота – круглый год: кресла с массивными подлокотниками, зеркала в тяжеленных рамах. И еды вдоволь, которую подают и не нужно посуду за собой носить. Посреди лужайки большую часть года столик полированный; отпустишь прислугу, ноги на соседнее кресло бросишь – красота. За виллой – яхта в маленьком прудике, не та, что «Матисс», поменьше. Паруса ставят, такелаж скрипит. Поднимешься на палубу, и, кажется, на Средиземное перенесся, и нет расстояний этих обширных, и время, кажется, подчинил. Эх, лети корабль мой, режь волну! Вокруг виллы – лес осенний, и лес этот огорожен на много гектаров, собственный лес. Что ж, удалась жизнь, чего скромничать! Один минус – Щепкина никак взять не может. Уж и похоронил его, уж и возвеличил – но это так, для людей – ан всяко точку поставить не получается. И ведь держи все втайне, волнуйся.
– О чем печалишься, французик? – улыбнулась Вращалова, – по деньгам моим страдаешь?
– По нашим, дорогая, по нашим.
– Твоих там вот, – Вращалова показала дулю. – На, поцелуй.
Рукавов вытянул губы.
А ведь никуда без нее, да без Вращалова-старшего никуда. Ведь маху дал, подпустил к делу. Только как не подпустишь? – тут, крути не крути, маза нужна, вторая сила, властная. Потом будет думать, как одному остаться, после всего – на полдник. Сейчас же ему нужен Щепкин, кровь из носу. Чтоб распрощаться навсегда, чтоб точку жирную поставить и этап закрыть к е-матери.
Вращалова вытянула, бросила ноги Рукавову на колени.
– Ты мне винца-то подлей, – попросила она, – да живот в халат спрячь, спрячь, мне этого не нать, не за тем с тобой нюни распускаю. А знаешь, иди-ка приоденься лучше, скоро школу ехать открывать. Да пиджачишко натяни – смотреть не на что. Иди, иди, а я купаться пойду, и жандарму своему позвони, что на Волгоградской?
– Холодно купаться, милая, не август…
– Не твое собачье дело, ступай! – Вращалова разоблачилась донага, строго взглянула на Рукавова и, гуляя бедрами, пошла к воде. – Не смотри, не смотри, не получишь, ступай, кому сказала!
Она закинула руки за голову, распустила волосы – небритые подмышки, чтоб деньги не переводились – молодая, стройная, что еще нужно? шесть тысяч четыреста? Это Щепкину мелкотравчатому. Ей и шести миллионов, пожалуй, мало. И успеху пока мало, и счастья. Но все будет, будет. И никак мудака этого найти не могут, – она мелькнула подмышками, обернулась на Рукавова, тот через соломинку тянул молоко, – ведь одни ублюдки. Что тот, что этот. Вот с кем она… с кем… эх! – она махнула рукой, шагнула в воду. Уверяет, что Щепкина возьмут с – нет, не с минуты на минуту – со дня на день. Волынка тянется три месяца. Три месяца! Попробуй скажи, что ублюдок и недееспособный, ведь обидится? – обидится, а то! И подставит под удар дело – не наше, мое! Мое! «Со дня на день!» Давай, рой землю, но молоко распивает. Пингвин. Пингвин и гиббон. Вращалова улыбнулась мысли, поплыла к яхте. А отец хороший. Но ведь не мужик он ей – отец. Нет, не существует мужиков. И никогда не было. Вранье это. А ей нужен тройной выдержки – она сама мужик. Сначала мальчиком была, потом парнишкой, теперь вот, мужик. Да не внешне, дура! – стержень такой внутри, мужицкий. А ты что подумала? В детстве – ну, когда бедные, честные и все такое – он покупал пастилу, она ела с хлебом, растягивала удовольствие. Ходила вокруг стола, принюхивалась. Пастила не пахла. Сейчас у нее от другого удовольствие. А рассказ этот помнит – где мальчик мел крал, думал, что пастила. А потом мальчик вырос и стал Рукавовым. Нет, Щепкиным стал. А мужиком – нет. Такая история.
Несколько раз сплавав к яхте, она вышла на песок, легла на полотенце. С этой точки Рукавова видно не было. Ей захотелось побыть одной. Из далекого окна несся репортаж о губернаторе. «Господин Вращалов посетил детский дом, где подарил воспитанникам новую книгу своих стихов…» Если у нее будут дети, они никогда не узнают пастилы. Мещанство это и от бедности. Нигде в мире не продают пастилы, это сугубо наше, национальное. Дешевка. И ведь не тянемся за хорошим, прогрессивным, все в каком-то средневековье барахтаемся. Пастила им свет застила. Да вы Биг-Бен послушайте, на Тауэр посмотрите! Колхозники…
* * *
В костюме Рукавов преобразился, стройнее стал. Не лгут зеркала все эти, заказные. И настроение переменилось. К черту Вращалову с ее подначками, дайте лишь срок, тогда посмотрим кто кого, а там лишь народ останется с его ушами, которые греть любит, куда только успевай-подноси, дрова подбрасывай. А дров у Рукавова полно, ценные дрова – просчитал все – и демократия будет, и историческая связь сохранится, и чудо, будто из рождественского чулка, заготовлено – пацан имеется. Время уйдет, пока вырастет. Но игра стоит свеч. Верно, стоит. Подчистит он все после Щепкина, за Вращаловыми уберет, на коне белом в собственную эпоху въедет. А пацана, Заславского этого, с его мамашей полоумной… да не важен он уже будет, кто вспомнит о нем? – так, для галочки впереди себя выставит, а потом в тень, в тень его… Рукавов вдруг остановился, замахал руками, желая прогнать неугодное видение.
– Ты?!
– Не ждал? Садись. – Щепкин указал на кресло. – И руки на стол, чтоб я видел.
На вдруг обмякших ногах Рукавов прошел за стол, попытался взять себя в руки, но лишь задрожал от напряжения и потустороннего страха. Захотелось кого-нибудь позвать, разрешить ситуацию, провалиться сквозь землю, наконец, но никого поблизости не было, сквозь землю не проваливалось, и ситуация, похоже, разыгрывалась по сценарию Щепкина.
– Знаешь, я рад видеть тебя, Володя, – наконец сказал Рукавов, – искренне рад. Ощущение, будто вчера расстались… Кушать хочешь?
– Тебе край, – заявил Щепкин без увертюры и пошевелил в кармане брюк рукой, будто играя пистолетом. – Край, и ты это видишь.
– Я… я тебе все расскажу, я все открою, послушай меня, мы же друзья, видишь ли… – Рукавов подумал о пистолете Щепкина и шумно втянул воздух. – Видишь ли, всем заправляет она… проект «Губернатор» в самом разгаре… мы с ней… мы партнеры. Она шантажом взяла… все взяла под свой контроль. «Губернатор» – работник моей… нашей с тобой Компании. Настоящий… я не знаю где настоящий, она не говорит ничего… – Всем заправляет она… я боюсь ее.
– Тебе край, – повторил Щепкин, не зная, впрочем, что нужно говорить, и что вообще говорят в подобных случаях. Особо слов в запасе припасено не было, потому приходилось разрезать узел, полагаясь на наитие и неожиданность, что, как известно, иногда приносит плоды. – Край, и ты это видишь.
– Хочешь, я дам тебе денег, хочешь? У меня… у нас теперь много денег. Хочешь, бери две трети…
– В сентябре – листья, в декабре – снег, – произнес Щепкин бессмысленную и вместе с тем загадочную, а потому чрезвычайно внушительную фразу. Однако, решив, что этого недостаточно, заявил: – Видел я вас!
– Да-да, видел, – затрепетал ошеломленный Рукавов, – но я… я все же прошу… Поверь, я теперь другой, я готов еще больше измениться… как хорошо, что мы встретились! Вот, вот… – Рукавов кивнул куда-то под стол, – у меня все ключи и коды, я могу отозвать проект «Губернатор», я могу отозвать все… Часть ключей в тех материалах, что ты увез с собой…
– Понятия не имею что я увез – не было времени.
Щепкин вдруг подумал, что сказал лишнее, но поезд ушел и вылетевшее слово на язык не воротишь, нужно было двигаться дальше, потому повторил про листья.
– Вот именно, листья… – Рукавов почувствовал, как из желудка выполз и ухватился за гортань немилосердный и коварный краб. Пересохший язык едва шевелился. Пугаясь пистолета, он согласился с мыслью о сентябрьских листьях. – Она устранила бы меня, но в Компании у неё нет распорядительных полномочий, все через меня, я ей нужен… Вот что скажу тебе, Володя, я ведь жалею, что поддался на шантаж, очень жалею… и жалею, что Серафима Николаевича с нами больше нет, он приструнил бы ее… может, тебе удастся?
Рукавов почувствовал прикосновение, обернулся: завинченная в полотенце позади стояла Вращалова.
– Что это ты раскис? – Вращалова нависла над Рукавовым, рассмеялась. Рассмеялась простенько, обыкновенно, как в кругу близких, в семье, где не ждешь подвоха, где раскован. Однако сильно рассмеялась, самоуверенно. – Кто из вас Волан будет? – спросила она и вновь хохотнула.
– Я, – сказал Рукавов.
– Я, – сказал Щепкин.
– Вот и нет, – Вращалова схватила Щепкина за нос, поводила из стороны в сторону, – играть не умеешь. А кто играть не умеет, тот что? Тот не переигрывает. Но вот этот ублюдок, он переигрывает! И сразу видно кто здесь кто. – Дама рванула с себя полотенце, в мгновение скрутила жгутом, хлестнула Рукавова по лицу, еще, еще. – Ишь, козликом прикинулся, Серафима Николаевича с ним нет! – крикнула Вращалова. – Иди, спрячься, нам поговорить нужно, я позову. Пингвин! И чтоб тихо у меня, чтоб шум не поднимал. В доме побудь.
Рукавов засеменил к дому, Вращалов села за стол – голая, решительная. И вместе с тем исключительно деликатная. И вместе с тем – готовая к драке.
– Система Станиславского – это плохо для нас, – сказала она. – Система себя не оправдала: наш человек так вживается в образ боксера, что из него уже не выходит – в образе и живет. И никуда от боксера не денешься. – Щепкин не возразил. – Сейчас в деле интеллект не нужен, работать в банке или в правительстве – все равно что в фастфуде – главное соблюдать рецепт. А к работе можно привлечь любого олуха – прочесть по бумажке всякий сможет. – Вращалова вздохнула, помедлила. – Неужели ты хочешь лишить меня отца?
– Это сотрудник Компании, артист, насколько я понял.
– Пусть. Лучше, чем ничего.
– Не лучше.
– И что ты готов делать?
– Изменить Компанию, все изменить, взять в свои руки… Рукавов поможет.
– Значит, готов быть вновь обманутым? Неужели веришь? Кто единожды предал, тот предаст опять, я – никогда. Всегда тебя любила, и ты меня. Выбирай!
– Обманет? Тогда нужно закрыть Компанию.
– Этого никак нельзя, никак. Начнутся волнения, возмущения. Оно тебе нужно?
* * *
Так говорили они и говорили – из пустого переливали в порожнее. Рукавов сидел где-то на втором этаже, рассматривал зеркала, себя в них, не решаясь вызвать охрану. Охрана толклась на дальних постах, в дежурке, пила чай, чинила машину, пялилась в телевизор. Сентябрьский ветер нес в окно обрывки разговора, куски слов: высокий и требовательный «далекой», тихий, но близкий к твердому – Щепкина.
О голоса, разговоры… При многих разговорах присутствовал я – был в Тегеране, где лицезрел троицу в полном составе; помню, чем пахнут Черчилль и Рузвельт. Помню Жукова, склонявшего голову перед вождем, помню вождя. Вождя я помню и помню! Помню амбулаторный запах, тушеный фарш с луком, много лука, Заславского помню, братву его в белоснежных халатах, татуировку на пальцах, много бумаги, свет помню. И холод помню, до сих пор он со мной. И мрак помню, и голос Заславского из мрака, и боль пробуждения.
Не уверен, что хотел жить, ибо не знал зачем. Но Заславский сказал, что мальчик, что дышит, и я потянулся к жизни. Мне хотелось взглянуть на ребенка, я ждал. Оказалось, что Всевышний вовсе не против воскрешения – не нужно на это никаких бумаг. И лишь сын родился, я шагнул к нему, но меня подхватили, швырнули в бутылку и почти уничтожили. Только выжил я, ушел от них, ускользнул из капкана…
Ускользнул…
Голоса, разговоры… Заславский… Одноухая сука…
Вождь собак не любил, но к той привык, не замечал беспородность, простил ухо. Она поджимала хвост, слушала речь, бросалась в кусты, садилась на лапы, подавая голос. Нас было двое в то утро за единственным ее ухом. Вождь приник, чтобы сделать внушение. Я был юн и мелок, мой товарищ – сед и огромен. Для товарища все закончилось разом. Я остался один. Ни запах керосина, ни бесконечный холод не причинили мне вреда. Я отпустил одноухую, вождь протянул руку, я принял ее… Я пребывал там, где находился он, слышал то, что говорили ему, мы сохранялись единым целым – его кровь растворилась во мне, его тепло согревало меня…
Дверь открылась, в комнату проник яркий свет, кто-то перенес вождя в столовую, к камину, укрыл одеялом, ибо от окна несло стужей. Все замерло в великом испуге…Смерть вождя принесла мистическую новизну: грудь не вздымалась, и показалось мне, что остываю вместе с ним. Но я жил, оставался нетленной его частью – я был им и мне нравилась эта мысль.
Академик Мясников прибыл на следующий день. Пульс не прослушивался с девяти часов прошлого вечера, тем не менее, он приложился к груди покойного. Так и есть, сердце молчало. Он вынул из саквояжа пинцет, оторвал меня от тела вождя, не понимая, что за акт совершает в эту минуту, опустил в коробку. И своды сошлись надо мной, и свет померк надолго, надолго, и сжался я от испуга и предчувствия вечности.
* * *
– Этого никак нельзя, – повторила Вращалова. – Нельзя ликвидировать Компанию… ты не представляешь, что будет, – Вращалова подняла лицо к небу, – не знаешь, каких людей тронешь.
– Другого варианта нет, – вздохнул Щепкин.
Вздохнул и содрогнулся, и упал, ибо сзади ударили, сбили с ног, бросили на землю. Ударили еще, снова и снова, но отпустили – не позволили сознанию покинуть тело.
– Другой вариант есть, – сказал Рукавов, – посмотри назад.
Щепкин пошевелился – за спиной, где-то сбоку и снизу вверх стояли люди Рукавова. Кто-то размахнулся и пнул ботинком в лицо, хлынула кровь. Щепкин застонал. Кто-то принялся шарить в карманах. Кто-то сказал, что Щепкин без оружия, и ударил еще раз, в грудь, в шею.
– Ну все, все, – остановил Рукавов, – в «коморку Папы Карло» его. А ты, падаль, – хозяин сорвал со стола скатерть, бросил Вращаловой, – оденься-ка!
И побежало все вдаль, от Щепкина побежало, назад, за спину; торпедой понесли, бревном, не щадя тела избитого, с хлопками да зуботычинами, закрыли на замок, прямо на пол бросили на бетонный, но с ковром узбекским, в обстановку кромешного мрака, где не дождавшись глаз, ощупью, по запаху найдешь унитаз блевануть, да койку забыться.
Какое время лежал – не понял, не больше часа, должно быть, только очнулся от резкого скрипа двери металлической, щелкнуло что-то, и темноту клин разрезал разящий, яркий клин – глазам больно. И силуэт возник – Рукавова силуэт. Дверь вновь скрежетнула, исчез клин, что-то щелкнуло – Рукавов включил лампу.
– А что это ты в темноте лежишь, Володя? – спросил Рукавов. – Посмотри, сколько книг, не читаешь.
Щепкин поднял голову: несколько полок с книгами, два стола под ними, две полированные кровати, на одной – он, Щепкин, на другой – Рукавов. Два кресла, телевизор с тумбой, забранное решеткой окно. Дежа вю – уже виденное – только где? Гостиничная обстановка, отсутствует запах кофе, и гула пылесоса тоже нет. Щепкин попробовал улыбнуться, но лишь поморщился. Поморщился и не вспомнил. Ничто, кроме решетки на окне, не раскрывало сущности темницы. «Коморка Папы Карло». Ну как же, как же!
Щепкин со стоном поднялся.
– В этом кресле сидел Липка, – сказал он, – качался из стороны в сторону и часто-часто крестился.
– В этом кресле он не сидел, – отозвался Рукавов с соседней кровати, – не то место.
– Знаю, – кивнул Щепкин, – очень похоже! Знаешь, Петя, ведь все тюрьмы похожи! Как траурная процессия похожа на свадебную. – Щепкин заглянул в зеркало над умывальником. – И мы с тобой похожи. Два Пьера, два Волана. Разве что у одного голова разбита. – Щепкин опустился в кресло. – Вот здесь сидел и часто-часто так крестился, кипит твое молоко.
– Липка, говоришь? Ублюдок он, твой Липка, всех обманул! И ушел вчистую. Я сердце его вырвал бы, скальп снял бы, иглы под ногти загнал. Главный мой враг. Увез ведь бабу сумасшедшую эту с выблядками Заславскими, спрятал. Дурачком прикинулся. И тебя обвел, и меня. Всех! Эх, какого льва проворонили. Ты против него – никто. Десяти стоит, сотни. Какую партию отыграл! Мне б таких людей!
– Какую бабу?
– Не твое это дело, Володя, мал еще. Ты скажи-ка мне, где диски спрятал? Отдай по-хорошему. Ты ведь не Липка, сломаешься.
– Не помню я, Петя, честное слово не помню. Только то, что если случится неожиданность, материалам дадут ход. Все вскроется, все марионетки полетят, чинуши твои. И в первую очередь – губернатор. Тебя судить будут, Петя. – Щепкин вновь попробовал улыбнуться, но вновь лишь поморщился. – А может и не будут, но убьют в любом случае – либо те, кого ты подвел, бандюганы твои, либо власти. Две стороны одной медали – выбор не принципиален.
– Тогда вот что. Сейчас тебя будут бить, постарайся не умереть до того, как вспомнишь, договорились? Вот и чудненько. – Рукавов, не вставая с койки, хлопнул в ладоши. – Ко мне!
Дверь тяжко поддалась, вошли двое с портфелем, весьма похожие на тех, кого Щепкин оставил на Волгоградской.
– Позвольте, – попросил один из них, приподнял Щепкина и накрепко привинтил жгутом к креслу, другой извлек из портфеля липкую ленту.
– Это чтобы тихо? – спросил Щепкин, более приободряясь, нежели бросая вызов. – Я все равно ничего не скажу.
– А я ничего и не услышу, – улыбнулся Рукавов с койки, вынул из коробочки ватные шарики, заткнул уши. – Начинайте.
Завертелись перед глазами разноцветные круги, заиграла музыка, затрясся пол, пошел на Щепкина. Побежала куда-то «далекая», размахивая голубыми флажками. Проехал длиннющий лимузин, из окна которого высунулась рука, и руку эту так захотелось, так захотелось поцеловать, и открылся лифт, в котором стояли молодая женщина с ребенком и военный летчик со звездой Героя на груди. Женщина вручила летчику ребенка, стала уменьшаться, превращаться в серую каменную бабу. Щепкин бросился к ней, но лифт закрылся и покатил вниз, ниже первого этажа, ниже всего, что только можно представить, к центру Земли, где жарко и нет воздуха. Щепкин крикнул им, чтобы они немедленно возвращались, но кто-то взял за руку, повлек к себе. Щепкин обернулся – стояла белоснежная обнаженная «далекая». «Знаешь, что это?» – спросила «далекая», показывая Щепкину темное пятно под грудью. «Не знаю», – признался Щепкин. «Клещ, – сказала «далекая» и улыбнулась самой лучшей на свете улыбкой. – Знак бедственных обстоятельств и слабого здоровья. Возможно, мне придется дежурить у постели больного. Если я раздавлю его, меня будет терзать вероломство друзей. Если я увижу сто крупных клещей на стволе дерева – мои враги любыми способами будут стремиться завладеть моей собственностью». «В сентябре – листья, в декабре – снег», – сказал Щепкин. «Хорошо, – согласилась «далекая», – пообещай мне, что если я вытащу тебя, ты убьешь его». «Клеща?» – догадался Щепкин. «Дурак!» – обиделась «далекая» и растворилась в воздухе.
* * *
– Пообещай мне, что убьешь его, – потребовала Вращалова.
Щепкин открыл глаза.
– Клеща? – повторил он.
– Не притворяйся, – попросила Вращалова.
Щепкин огляделся: ни полок с книгами, ни металлической двери, ни кресел. Похоже, что жив, и, кажется, это не «коморка». Двуспальная кровать, плюшевый медведь, распахнутое окно. Спальня, – сообразил Щепкин.
– А Петя где?
– Внизу. Я предложила дать мне возможность поговорить с тобой.
Не сказал ничего, – понял Щепкин.
– Пойду, – сказал он, поднимаясь с пола.
– Подожди, не сегодня. Выбери момент, подготовься, – предложила Вращалова.
– Хорошо, – согласился Щепкин, помедлил и спросил: – Сама не сможешь?
– Я женщина! – возмутилась Вращалова, – ты что?! И скажи спасибо, что вытащила тебя.
– Спасибо… – Щепкин готов был согласиться с любой мыслью, лишь бы оставили в покое. Его внезапно повлекло вниз, сложило пополам, вернуло на пол. Он почувствовал страшную, небывалую дурноту, судорога побежала от низа живота – к груди, к горлу, он закашлялся, и его вырвало. Перед глазами задрожал оранжевый занавес, Щепкин сложил руки на груди, закрыл глаза. – Я сейчас, – сказал он и увидел знакомый лифт.
Лифт поднимался от центра Земли. Щепкину захотелось посмотреть, что произошло с родителями в раскаленных недрах, но коробка лифта неожиданно ужалась до размеров оружейного сейфа, створки распахнулись, и в руки свалилась длиннющая винтовка Мосина с изящным четырехгранным штыком. «Возьми ее», – велела «далекая», и Щепкин ухватился за шершавое цевье. «Пообещай, что убьешь его», – попросила «далекая». «Обещаю», – кивнул Щепкин и подставил щеку для поцелуя. Лифт вернулся к прежним размерам, вновь распахнулись створки – к небу устремились разноцветные шары: один, десять, сто, тысяча. Из опустевшей кабины шагнул бледный Липка с чудовищно развороченным боком.
«Это тебе», – Липка протянул рождественский чулок, из которого посыпались игрушки: мамины кеды, спортивные трико – две белые полоски на каждой штанине, длиннющий лимузин со знакомой рукой, шоколадный Дед Мороз с винтовкой наизготовку, губернатор, обсыпанный сахарной пудрой, диски с материалами Компании, фотопортрет полковника медицинской службы, баночки с клубничным джемом, розовая папочка, газета с водоразделом на тридцать восьмой странице, женщина с огневолосыми детьми, поля, густо поросшие клубникой, одинокое захолустье, пахнущее рыбой, кривой магазин с темной глазницей, Рукавов с подносом, где покоится голова Щепкина, «далекая», с нетерпением принимающая этот поднос.








