355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Диденко » Чучело человека (СИ) » Текст книги (страница 6)
Чучело человека (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2019, 04:00

Текст книги "Чучело человека (СИ)"


Автор книги: Александр Диденко


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Вчера, когда Липка мыл посуду, в самом конце рабочего дня его вдруг посетила муза. Он сочинил стихи. Хорошие стихи, кипит твое молоко. «Те, кто не умирают, живут до шестидесяти, до семидесяти, педствyют, строчат мемуары, путаются в ногах. Я вглядываюсь в их черты пристально, как Миклyха Маклай в татуировку приближающихся дикарей…» А сегодня он вдруг вспомнил, что это чужие стихи. Чужие стихи, чужие мысли… И Липке стало грустно-прегрустно, как будто опять умер дом. Память скакнула в Москву, к дому, потом к Заславскому, в монастырь. Липка закрыл глаза.

Дом стоял пустой две недели, и две недели его готовили ко взрыву: подвозили взрывчатку, спорили, увозили, ибо была не той марки. Потом вновь подвозили и уже закладывали. Все медленно, как водится. Мучительно. Мучительно – для дома. Потом был взрыв, был взрыв и слезы взорванного дома… Пять этажей, пустые глазницы… Все скользнуло вниз. Пыль легла на чистый снег серым саваном. Дым. Тишина. Сто сорок килограммов патронированного аммонита. Полная безопасность. На старом венском стуле покоилась взрывная машинка. «Дом должен лечь, кипит твое молоко!» – сказали подрывники с известной долей профессиональной злости. Должен лечь! И он лег, разумеется, уступая место будущим небоскребам. Липка распекал бригаду: две недели подготовки – это как марафон черепахи. «Пять-шесть дней!» – требовал он в вагончике. Но получилось две недели. Дом не сдавался. Пять-шесть дней и пять лет… Это был вклад Липки в реконструкцию столицы: десятки скончавшихся сооружений – сотни квадратных метров конца старой и начала новой жизни.

Через пять лет он почувствовал себя исполнителем приговора. Сначала просто знал это… Потом почувствовал… Маленький человек, большие дела, шутили о нем в бригаде. И он шутил.

Они готовили очередного приговоренного, у облупившегося парадного возникла старуха. «Чего тебе, мать?» – спросил Липка. «Пришла проводить в последний путь», – сказала она, наотмашь перекрестив дореволюционную кладку, будто ребенка перед школой… Вспухло черное облако, полетели вороны.

– Эх, ма… Махабалипурам… Не выговоришь. Маха-бали-пурам, три части по два слога, так легче. Маха – это Гойя. «Маха обнаженная». Бали, понятно, географическое название. Пурам… пурам… – Липка покопался в памяти. – Пурам – это… – Он не знал, что это такое…

Он вдруг отчетливо ощутил всю немалую ответственность перед Заславским. Задрожали грудь и верхняя часть живота – диафрагма – перегородка между верхом и низом. Или что там есть? Старик – человек легендарный. А он что? Он? Он часть его, вот кто, рука. Заславский, ученый, инсектолог и геронтолог, работал над продлением жизни… Положим, то была жизнь не человека, а лишь козявки, но ведь нашел-таки… А Липка? Липка сокращал. Да, не человеческую жизнь… Но убавлял ведь! Еще и как посмотреть… может быть, и приводил в исполнение. От мысли Липке сделалось горше чем грустно. Он подогнул ноги, сворачиваясь калачиком, и продолжил думать о патриархе, о том какой он хороший и умный человек. С этим размышлением Липке вернулось спокойствие, и стало теплее под плащом и прохладным предутренним небом, ему представилось, как в этот час старик молится о нем; на ум побежали хаотичные события из повседневности, потом Липка полетел к родителям и по дороге к ним вдруг заснул крепким, свободным сном.

* * *

Проклятый дождь, колотит третий час, обременяя назойливостью… Я думаю, избавившись от человека, а это главная враждебная нам стихия, и о том не устану повторять, нам стоило бы рассмотреть и стихию менее разрушительного характера, воду. Драка предстоит уже тем, кто придет после нас. Сейчас же, когда я здесь, в этом унижающем достоинство месте, а душа моя глядит из прекрасной заоблачной выси, я хочу спросить, чем мог пожертвовать каждый из нас ради общей высокой цели? Пусть таксидермист выпотрошил вас как распухшую копилку, пусть теперь вы не то, что выпекли мама с папой, только разве мы не те, пусть бессловесные, объекты, что способны объединить мысленные усилия в одно энергетическое русло, дабы широченная река, составленная гневом, страхом и обидой… вашими страхом и обидой, моими, кустарника и деревьев, а также камня и песка… покончила, наконец, с тем, кто узурпировал господство над нами. То не будет река в естественном понимании этого объекта, ибо вода – плохо, но гневный поток мести за все долгие и невыносимые годы пребывания под его каблуком. Все живое и неживое пусть суммирует мысли в беспощадное поле, пусть изжарит двулапого! Я слышал от него самого, что мысль никуда не девается, никуда! так думайте, покойники мои, чайте! И не спрашивайте меня, кто будет новым господином – им будем все. Сейчас ваши мысли, капля за каплей, сплетаются в тугую плеть, не отвлекайтесь, думайте о нем плохо, еще хуже, с омерзением… Черт возьми! дождь, кажется, усиливается. Ничего, здесь, в этом зале вода не страшна… Полагает, музей выстроил, в коем будет нас разглядывать – ошибается! – склеп соорудил, себе соорудил; в нем и останется. Тут случится его конец, сюда мы его приволочем… Но какой, все-таки, дождь!

Дождь… В день, когда Щепкин стремительно перебрался в новую щель, шел дождь. И на следующий день. Я, опасаясь вымокнуть, был вынужден прятаться… Здраво рассудив, что теперь не будет житья, ибо местонахождение раскрыто, Щепкин, бросив большую часть технологичного барахла и прихватив с собою лишь рюкзак, молниеносно перебрался в восточную, глухую часть города.

Я находился рядом, когда он вздрогнул от громкого и настойчивого стука в дверь. Щепкин не открыл, затаив себя в сумраке угла, чем-то напомнив мне меня самого… Не открыл он и позже, на следующий день. Однако когда стуки зарядили с периодичностью в полчаса, он не выдержал и подошел к двери. «Ты?» – не имея возможности рассмотреть «далекую» в глазок за отсутствием такового, спросил Щепкин. «Я», – ответил, тем не менее, почтальон, и мне показалось, что Щепкин весьма пожалел, выдав присутствие.

Почтальон сообщил, что явился с правительственной телеграммой. Щепкин принялся объяснять, что он здесь человек новый и что на данный адрес никаких телеграмм не ждет, тем более «сверху», после чего потребовал оставить в покое… Почтальон, видимо хорошо зная дело, уходить не собирался. «Ваша фамилия Щепкин?» – прокричал он из-за двери, и я скорее почувствовал, нежели увидел, как мой затворник окаменел лицом. С усилием разжав скулы, Щепкин процедил, что да, это он, однако теряется в догадках, кто бы мог знать его новый адрес. «Не наше дело, – отрезал почтальон, – извольте получить! Ходим весь день…» Щепкин приоткрыл дверь, вытянул руку в щель, и, не показывая лица, принял бумагу. «Распишитесь в журнале», – попросил почтальон. Но Щепкин уже хлопнул дверью. «Сами распишитесь, знаем мы вас…» – крикнул Щепкин и, различив удаляющиеся шаги, вернулся в комнату.

Ожидавший увидеть знакомый бланк телеграммы с красной полосой и орлом в белом прямоугольнике, Щепкин был разочарован, обнаружив телеграмму вовсе не правительственной, но всего лишь из администрации города, – на его лице я увидел усмешку. «Для них любая жилищная контора правительство», – пробормотал он. Сев на старенький стул, оставленный хозяевами в качестве скудной меблировки, Щепкин уперся глазами в машинописный текст: «Уважаемый господин Щепкин приглашаем вас торжественное чествование посвященное награждению выдающихся граждан города почетным званием гражданин города назначенное завтра восемнадцать ноль тчк Губернатор Вращалов». Щепкин повертел телеграмму, машинально понюхал. Вчерашняя дата. «Все схвачено…» – сказал он.

Мне стало понятно и близко его состояние. Такое бывает, когда достиг всего, или – когда понял, что ничего не выйдет. Щепкин опустил в ладони лицо, а я вдруг преисполнился жалости: он был похож на меня, на всех, кто всюду опаздывает… он мог бы возглавить нас, но обратись я к нему, он не понял бы ни одного моего слова… Дождь, между тем, все шел и шел, будто в городе хозяйничало не лето, а осень, и в этом бое мясистых капель по жестяному карнизу чудилось злорадство.

* * *

Первый подчеркнул третью снизу фамилию, вернул список Второму.

– Почему? – спросил он.

– Не справляется Шалфеев, батоно Первый, – ответил Второй.

– Ладно, иди, подумаю…

Дождавшись, когда закроется дверь, Первый раскрыл папку, оставленную Вторым. Совершенно секретная записка об операции «SI–CA-v.3» занимала три страницы машинописного текста. Прочтя бумагу, Первый раскурил трубку, вышел из-за стола, принялся медленно вышагивать по кабинету. В операции «SI–CA-v.3» Эйзенхауэр потерял несколько человек. Все они под различным прикрытием собирали сведения о Проекте, все они разоблачены и выдворены; надо полагать, на их место прибыли новые. Не желают в Вашингтоне долгих ему лет, ай не желают… И это третья подобная операция. Плевали они на кремний, замещающий кальций, им не интересно… Вернее, интересно, но в меньшей степени, нежели вопросы жизни и смерти. Его, Первого, жизни и смерти.

Ирония противника оскорбляла Первого. Однако не тем, что те превратили наименование элемента «Si», рассматриваемого в Проекте, в его имя, а тем, что «Ca» у них вовсе не кальций, а «cancel», точнее – «cancellation», аннулирование. Или того хуже – ликвидация. Ликвидация, понимаешь… Из мудреного названия вытекало, что перед разведчиками ставили вполне конкретную задачу, – не столько сбора сведений о Проекте, сколько активного вмешательства и противодействия; во всяком случае, мысль эту несла служебка. Мысль несли и предыдущие записки, в течение последних трех лет настойчиво ложившиеся на стол. А теперь еще одна напасть – генерал Шалфеев.

Первый вспомнил, что и сам хотел приказать поработать с генералом, вспомнил свой с ним разговор о приматах, вспомнил, как собственноручно вручал орден. Не нравилась ему генеральская волокита. Но приказать поработать с генералом мешали то сомнения, то забывчивость. Что ж, на то существуют «вторые», «третьи» лица.

Честно говоря, Первый не верил в продление жизни, в продление вообще и его – в частности. Но ведь бывало, Первый во многое не верил. И – во многих. Часто не верил. Принуждал себя, но сомневался, трусил, и в итоге – не верил. Не доверял. А они, в ком он сомневался, все же гнули свое. Не верил, что Бронштейн – это сила, и позволил уехать; не верил, что удержат Москву, а они удержали; теперь вот не верит, что будет жить. Значит – будет жить.

Хорошо, если генерала убрать сейчас, то кого на замену? Не рубить ведь сук, на котором сидишь. Шалфеев – враг, но кем заменить? Получается, нужно действовать по прежней схеме: особого ничего не предпринимать, но все держать под контролем. Само рассосется. Как с Бронштейном-Троцким. Как под Москвой. На то они и имеются – «вторые», «третьи». В любом случае, в шарашках генерала достаточно специалистов. Даже лауреаты его – то есть государственной – премии имеются, не говно собачье, найдется кем Шалфеева заменить.

Первый выпотрошил трубку, набил снова, машинально взялся перечитывать служебку, ничего нового для себя, впрочем, не находя. То, что ни Рузвельт, вдруг умерший в апреле сорок пятого накануне Победы, ни Трумэн, навсегда отличившийся атомной бомбардировкой, ни теперь уже Эйзенхауэр, только что избранный тридцать четвертым президентом Штатов, – то, что ни один из них не желал, пусть не вечного, но относительно долгого его существования, скажем, еще лет пятьдесят-сто, – на этот счет сомнений не было. Все они ждали смерти, надеясь на ослабление курса. Это было очевидным. Очевидным для Первого было и то, что на счет собственного долголетия он сам не имел твердого мнения. Все говорило, что жить нужно столько, сколько… – уместно ли думать о Боге руководителю Коммунистической партии? – но сколько Бог и отпустит. Об этом твердила интуиция. Об этом шептали воспоминания. На это намекали разработчики Проекта, – вот какое дело! Но почему иногда под утро он просыпался в холодном поту, не признаваясь себе в страхах и не понимая, что с ним происходит? Много открытых вопросов.

Жить хотелось, надежда на длительное существование жила; но можно ли было считать безопасным вторжение в сферу, где рулит другой? Правильным ли было брать на себя часть его функций и не ставить в известность? Сам увидит? То-то и оно, то-то и оно… – еще не известно, как увидит. Только ведь известно, что молчал, когда Первый его замещал, молчал и не высовывался. Терпел? Он – терпел? Такого не бывает – молчал, значит соглашался, одобрял… «И теперь будет», – подумал Первый. А генералы пусть работают. Пусть ищут…

* * *

Едва Щепкин, отправив в мусорное ведро, расправился с телеграммой, раздался новый стук в дверь. «Нужно было расписаться, – подумал он, – будет ходить. Или она нашла?» Щепкин на цыпочках подкрался к двери, принюхался. Ничем не пахло, во всяком случае – духами. Значит, не она.

– Чего вам? – отважно спросил Щепкин.

– Прошу, распишитесь… – заныл из-за двери почтальон.

– Опять вы?

– Я…

Почтальон тяжело вздохнул, а Щепкин, подумал, что ведь ради этих простых и бесхитростных людей он и затеял весь этот уход, как теперь видно в никуда, ведь ради почтальонов и посудомоек затеял. Не хорошо получалось, не хорошо. Он щедро распахнул дверь. Ничего не произошло: перед ним стоял спортивного телосложения мужчина – обладатель лица обыкновенного и даже довольно незаметного, – с подростковым ранцем за плечами.

– Распишитесь, пожалуйста… – повторил почтальон.

– Проходите, – пригласил Щепкин и затворил за вошедшим дверь.

Изголодавшийся по общению или, может, подкупленный лицом незаметным и даже довольно беззлобным, а может, почувствовав себя в неком превосходящем значении, Щепкин усадил гостя на кухне, заварил чаю и выставил блюдце с овсяным печеньем. Извиняясь, что не может предложить более яркий рацион, в силу того, что он, некогда человек состоятельный, отныне ступил на тропу защиты всего хорошего, что имеется среди людей, и не позволит себе угощать гостя клубникой, Щепкин попросил гостя довольствоваться тем, что не прихватили счастливые нетребовательным постояльцем хозяева.

– А вы посидите, посидите, – сказал Щепкин, – дождь, должно быть, скоро кончится.

– Спасибо, – поблагодарил почтальон и снял куртку.

В полчаса опустошив чайник, они перешли на «ты». Вскипятили следующий. Потекла, демонстрируя вдруг образовавшуюся гармонию, беседа. Щепкин изливал себя, почтальон слушал. Чем не братья?

Щепкин почувствовал прилив сил.

Через некоторое время они перестали пить чай и есть печенье и бесхитростно сидели друг напротив друга, один – с нерастраченными словами, другой – с нерастраченным вниманием. Щепкин говорил о матери. Какой задушевный разговор не предполагает рассказа о корнях? Голос его стал тихий и тягучий.

Мать Щепкина сгинула добровольцем. В том смысле, что в поисках хлеба принимала участие в бесчисленных медицинских экспериментах. В качестве объекта, разумеется. Невысокая женщина, чрезвычайно невысокая женщина в неизменных кедах и спортивных трико – две белые полосы на каждой штанине. Что уж там у нее не получилось, Щепкин никогда не узнал, только вдруг Зоя Ивановна стала уменьшаться и уменьшаться в размерах. Имея и без того скромный рост, за полгода сократилась в дюймовочку – один метр. Сокращение шло поначалу медленно, потом быстрее – в прогрессии. Платили сносно, можно было существовать, потому, сократившись до метра, мать пошла – ведь известно, что ученые отнюдь не испытывают достатка в добровольцах – отправилась на следующий эксперимент. Ее оформили, она подписала контракт и легла в клинику на опыты по замене кальция. Все шло хорошо, Щепкин носил фрукты. Спустя месяц Зоя Ивановна выписалась, вернулась домой. Она принимала какие-то препараты, и Щепкин заметил, что мать сделалась медлительной, сонливой. Спустя месяц она едва шевелилась. Как-то вечером Зоя Ивановна вернулась от подруги, остановилась в коридоре, замерла и окончательно превратилась в маленькую, метровой высоты глыбу.

Щепкин бросился искать концы, но ничего проясняющего не нарыл. Клиники на окраине города, где он бывал у матери, и куда он тут же выехал для выяснения отношений, к тому времени уже не существовало, – он лишь обнаружил пустующие помещения и мусорные кучи медицинского происхождения. Забив тревогу, молодой человек сделал только хуже: на третий день маминого, как это не горько звучит, окаменения, прибыли специалисты из городского музея. Показав наследнику документ, в котором черным по белому мама завещала себя науке, они выволокли Зою Ивановну на улицу, погрузили в машину и увезли в экспозицию. Гибель матери, если это была именно гибель, а не что-то другое, подавила Щепкина на долгое время. Но оклемавшись, он принялся наезжать в злополучный музей.

– Друзей у меня не имелось, и я никогда никому не говорил, что серая глыба в экспозиции окаменелостей – моя мама, что, собственно, экспозиция окаменелостей… – Щепкин заплакал, низко опустив голову, совсем не стыдясь присутствия почтальона, – эта экспозиция и есть ее могила. Ее склеп.

Под матерью, будто в насмешку, висела табличка, которую читать без содрогания Щепкин не мог, потому, возвращаясь домой, он подолгу плакал: «Прачка», – было выведено на табличке, а ниже обозначены год «1342 до НЭ», материал «шамот» и уведомление: «Н/И античный скульптор». Пытавшегося скандалить Щепкина несколько раз доставляли в отделение милиции, составляли протокол и предупреждали, что следующий дебош может оказаться для него роковым. В конце-концов бунтовщик успокоился, перестал ходить к матери, слег на раскладушке и предался размышлениям. Он как бы свернулся внутрь себя, погрузился в болезненно сомнамбулическое, без мыслей, состояние, взялся подворовывать газеты, читать до «водораздела» – до 38 страницы, ждать чего-то особенного и плакать.

Сейчас, когда прошло несколько лет, и болячка кое-как зарубцевалась, он может сказать, что в общем-то личная трагедия и толкнула его на создание «VOSSTANOVLENIE Ltd». Не прямо, разумеется, а, возможно, через подсознание, ибо ничто, никакая рана не уходит от тебя, живет в тебе, не выявляя себя, но действует, действует незримо, опосредованно. Он создал Компанию, чтобы для других подобное не повторилось, чтобы близкие не уходили, жили подле. Но потом понял, что неправильно это. Не сам понял. Вернее, сам, но с помощью письма, кое получил довольно оригинальным способом – в окно автомобиля. Потому и не знает, где его искать, анонимного единомышленника своего… Про голоса же под раскладушкой на всякий случай умолчал.

– 4 -

– Знаешь, Володя, – сказал почтальон доброжелательно, – а ведь Рублев твой – порядочный мудак!

Что-то холодное и чужое зашевелилось в животе у Щепкина, собеседник стал куда-то удаляться, пропадать в дымке, Щепкину захотелось ударить его чем-то тяжелым, существенным, но сил хватило лишь на то, чтобы поднять руку и безвольно опустить ее на блюдце.

– Нами установлено, что переговоры, которые он вел от твоего имени в кругах, куда его никогда не приглашали, не привели к каким-либо существенным результатам. И слава Богу! Он искал человека, который прислал тебе некое письмо… – Почтальон навис над разом посеревшим Щепкиным. – Кстати, где оно?… Не молчи. Ничего, мы найдем и письмо, и сочинителя.

Щепкин почувствовал позыв к рвоте, он наклонился, чтобы опорожнить желудок, но вдруг упал на пол и затрясся в страшном ознобе. Исторгся неудержимым потоком, хлынул из распахнутого горла чай, выбросил Щепкин руки, будто показывая, что вот он, дескать, какой – ничего не имеет и ничего с собой не забирает, закрыл глаза и понесся к матери; а почтальон, заглянув в его бесполезные зрачки, пнул и сказал, что не нужно было выпендриваться, что не нужно было соваться, после чего сплюнул и удовлетворенно рассмеялся; однако вспомнив, что пришел совсем не за этим, вдруг засуетился, забегал, принялся искать что-то важное, настоятельное.

Через час бесплодных поисков, почтальон выудил из рюкзака телефон. Доложив, что компьютерные диски не найдены, а Щепкин мертв, он получил указание «убрать» тело. Еще через четверть часа, руководимые почтальоном два молчаливых человека в белых халатах снесли Щепкина к машине скорой помощи, включили мигалку и покатили в неизвестном направлении.

Избавившись от тела, почтальон прибыл к руководству для изложения обстоятельств проведенной операции. Его встретил никакой мужчина, восседавший в огромном кабинете за бескрайним столом, правая часть которого оказалась уставленной равновеликими цвета слоновой кости телефонами, а на левой части покоилась огромная ваза с клубникой.

Почтальон доложил, что задание выполнено, а Щепкин мертв.

– Что с телом? – спросил никакой.

– В реке, товарищ полковник, – ответил почтальон и смутился под взглядом: – так ведь утоп же.

– Документы?

– Не нашли. – Подчиненный опустил глаза. Оправдывая неудачу, он вдруг спросил с надеждой в голосе, ожидая, видимо, что руководитель вроде хранителя некой вселенской истины развеет неоригинальные сомнения: – А может, не было их? Блефовал, может, он?

– Может, и блефовал. – Никакой поднял телефонную трубку и свободным кулаком погрозил подчиненному. – Смотри у меня!

Руководитель соединился с еще более высоким и слово в слово повторил услышанное. В разговоре руководителя с еще более высоким, почтальон расслышал несущиеся из трубки весьма непечатные выражения, и они напугали его. Лицо руководителя начало приобретать баклажанный оттенок, баклажан сменился огурцом, дозрев до бледной тыквы и не обещая ничего хорошего, палитра, наконец, остановилась. Руководитель, повесив трубку, повернулся к подчиненному.

– Все слышал, майор? – спросил никакой, вопреки ожиданиям не спуская на подчиненного дежурных собак, колоссальным усилием воли, о котором можно было догадываться лишь специалистам данного ведомства, сдерживая рвущиеся наружу эмоции.

– Так точно! – отчеканил майор. – Щепкин – почетный гражданин города, ему полагаются торжественные похороны, требуется тело.

– Выполняй!

Майор, счастливый, ибо ничего особого не случилось, развернулся и выскочил из кабинета. А спустя минуту уже летел к реке.

Прибыв на место, где в камышах должно было покоиться бездыханное тело, команда, к горькому сожалению, такового не обнаружила: не обнаружила ни самого Щепкина, ни следов посмертного пребывания. Тщательная рекогносцировка местности также не дала результатов. Проискав до темноты и ничего не обнаружив, напуганный майор связался с руководителем. Услышав, что его захоронят вместо Щепкина, он вдруг лязгнул зубами и принялся бежать. При попытке переплыть реку в трех километрах от злосчастного места, «почтальон» был схвачен собственной командой и доставлен на машине «скорой помощи» в распоряжение немилосердного руководства.

* * *

Всему я был прямой, но незаинтересованный свидетель. Лишь свидетель, – ни желания помочь Щепкину, ни любопытства я не испытывал. Одно чистое, буддистки безучастное созерцание. В общем, мне была безразлична вся эта возня с обманом и вывозом к реке. Я смотрел на копошащиеся тела, сравнивал с нами, разумеется – в пользу последних, размышлял о том, что ждет эти тела зимой, разочаровывался, понимая, что вопросом нужно задаваться скорее в отношении нас самих, нежели в отношении двуногих хорошей физической формы и отменного здоровья.

Все же я не полагал никогда физическое превосходство решающим в определении главенства. И коли мне когда-либо доверено будет кое-что подправить в рассматриваемом виде – хочу в это верить – то с того самого мгновения, когда приму мое решение… Вот именно, я не позволил бы ему оставаться таковым. Я уменьшил бы homo sapiens до, скажем, пяти-восьми миллиметров, сплющил бы тело в спинно-брюшном направлении, оставив его члененным, но овальным, великодушно придав существу особые устойчивость и, вкупе с цветом пашни, скрытность. Но уменьшил бы я его не для того, чтобы увеличить выживаемость, отнюдь, а единственно ради сокращения занимаемого им пространства. Да, так и быть, пусть самки человека были бы крупнее самцов, слабых телом и духом, крупнее, а иногда и в несколько раз, ибо не самцы приносят потомство, но лишь принимают участие… Сказано, быть может, опрометчиво.

Если позволите, братья, я вкратце оглашу мою точку зрения. Спасибо.

Итак, сытые и насосавшиеся, homo sapiens приобретали бы форму шара, значительно увеличиваясь в размерах. Окраску вида я оставил бы прежней – от светло-желтых, как я уже сказал о пашне, до оттенков темно-коричневых, – пусть, наконец, станет носителем этих омерзительных расцветок.

При всех недостатках то был бы вид родственный паукам и скорпионам, ареал обитания которого ограничивался бы лишь климатической зоной, где произрастают кустарники и леса. В качестве наказания за жестокосердие, homo sapiens являлся бы переносчиком катастрофически опасных инфекционных заболеваний, скажем, энцефалита, сибирской язвы, чумы. Он впадал бы в спячку. Здесь я ничего не изобретаю и устанавливаю период анабиоза сроком в несколько месяцев. Пусть будет сон с октября по апрель, но сон не пустой, а потребный для созревания яда, дабы в период бодрствования homo sapiens сеял бы на соплеменников неисчислимые болезни. Страдания преследовали бы его из поколения в поколение не одну тысячу лет, но пусть бы он не погибал, претерпевая очищающие муки, а лишь балансировал на грани смерти, предавая анафеме судьбу и себя, неспособного победить проклятие даже таким безотказным способом как добровольный уход из жизни…

Тем не менее, не столько об этом размышлял я, наблюдая, как без всевышней необходимости умерщвлять, родственные представители биологического вида бросают Щепкина в мутную равнодушную воду, сколько о самом себе в контексте, конечно же, совместного существования, сотый раз приходя к неутешительному выводу: не жить нам вместе никогда – либо они, либо мы. Омерзительный смех и глумление, сопровождавшие перенос тела к реке, лишь закрепляли меня в моей правоте. В их присутствии я трясся от страха, в дрожь приводили река и бессилие.

Когда меня обожгло водой, я закрыл глаза.

Тело Щепкина, брошенное навзничь, плашмя ударилось о реку, подняло волну, погрузилось в воду. Люди уехали, а он, ногой путаясь в зарослях камыша и похожий на мягкий крест, лицом к небу вдруг всплыл ниже по течению, подставил лоб возобновившемуся дождю и мерно закачался, словно шлюпка, сбежавшая от нерадивого боцмана.

* * *

Во времена Первого Липка еще не родился. Но и существуй Липка на свете, ни он, ни кто-либо другой не доложил бы Первому об открытии пространственного строения ДНК, Первый скончался в марте пятьдесят третьего, а статья «Структура дезоксирибонуклеиновой кислоты» Уотсона и Крика в «Nature» была опубликована лишь в апреле. И тем не менее, тем не менее…

К началу пятидесятых было известно, что ДНК – это носитель информации о наследуемых свойствах живых организмов, носитель наследственности. Однако оставалось непонятным, как этот полимер осуществляет свои главные функции: передает информацию потомству и реализовывает информацию внутри клетки. За несколько месяцев до кончины вождя, молодой профессор Заславский, недавно наследовавший хозяйство Шалфеева, как раз и работал в этом направлении. Пытаясь раскрыть секрет ДНК, справедливо полагая, что в нем таится возможность безграничного или, по крайней мере, существенного продления жизни, Заславский экспериментировал на насекомых. Время от времени его извлекали из шарашки, доставляли в столицу, облачали в шерстяной костюм и выставляли на высочайшую аудиенцию. Первый входил тихо, немного боком и даже иногда улыбался, а в прошлый раз, эх, в прошлый раз случилось необыкновенное: Первый спросил, не мешает ли Заславскому его трубка. Заславский ответил, что, разумеется, нет, и что сам он когда-то покуривал и изрядно.

К встрече Заславский подготавливал некие приспособления вроде мензурок с мухами, колбочек или числовых таблиц, для удобства крашеных карандашами. Все это он использовал в беседах с Первым, украшая сухую речь свою доходчивой визуализацией, делал внятной, выхолощенной.

В последний «визит» он напомнил Первому, что информация о человеке – и вообще о всем сущем – записана в молекулу ДНК. Он бодро заверил вождя, что Проект движется успешно и что скоро, а именно – с открытием ее строения, а оно предполагается вот-вот – можно ждать решения задачи. Одновременно с работой в сторону ДНК, сообщил Заславский, ведутся разработки в смежных направлениях. И в подтверждение сказанного, вынул из саквояжа прозрачную коробку, в которой билась едва различимая муха.

– Дрозофила, – сказал Заславский, придвигая коробку собеседнику. – Срок жизни тридцать пять – сорок суток. Нам удалось увеличить продолжительность до ста двадцати, то есть в три раза. Этот экземпляр будет жить еще дней сто, естественно, при нормальных условиях – освещение, комнатная температура, питание. Пищей может служить яблоко.

Первый повертел в руках коробку и с видимым удовольствием принял подарок.

– А это, – Заславский вынул из саквояжа кляссер, наполненный черно-белыми фотографиями, – экземпляр, проживший у нас в шараш… в нашей лаборатории срок в пять раз превысивший номинальный, то есть без малого сто восемьдесят календарных суток. Прошу вас, примите от коллектива.

Первый поблагодарил, вежливо попрощался и остался один на один с дрозофилой.

Он дал ей имя Катя, разместил коробку на столе у лампы, памятуя, что мухе необходимо полноценное освещение и соответствующая комнатной температура; потребовав принести яблоко, мелко нашинковал его и ссыпал под крышку.

На следующий день, не прожив предписанного срока в сто дней, муха сдохла. Первого соединили с шарашкой, дабы проконсультироваться с Заславским.

– Катя сдохла, – застенчиво сказал Первый, выдувая в микрофон густую и трагичную струю дыма.

– Кто сдохла? – не понял профессор.

– Муха твоя.

Молодой профессор Заславский помолчал, поискал в голове причины смерти, а потом заявил, что муха была абсолютно здорова, и что на данный момент он, будто студент-первокурсник, теряется в догадках.

– Вероятно, – сказал Заславский, – все дело в смене обстановки. Да, вот именно – в смене обстановки.

Первого ответ удовлетворил. Повесив трубку, он прошел к окну: на подоконнике, среди богатого разнообразия горшков с дежурной фауной, он высмотрел один – с алоэ, по его мнению наиболее подходящий для захоронения. Проделав пальцем небольшое углубление в почве горшка, он ссыпал туда, распахнув прозрачную коробку, непутевую муху, щелчком подтолкнул в лунку и присыпал грунтом.

* * *

– Шла Саша по шоссе и сосала сушку, шла Саша по шоссе и сосала сушку… – Велиар остановился, опустил на мостовую пустую клетку. – Если не ошибаюсь, здесь. Вот камыш, вон поворот… А город мне нравится, любезный город.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю