Текст книги "Проскочившее поколение"
Автор книги: Александр Борин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Лиходеев против Лиходеева
На фронт Леонид Лиходеев ушел добровольцем. Как белобилетник, больной туберкулезом, призыву он не подлежал. Жив он остался чудом. Осенью 1942 года его повели на расстрел – не немцы, наши. Произошло это так. Месяц назад Сталин подписал свой знаменитый приказ № 227, предписывавший на месте расстреливать всех паникеров, трусов и предателей. Ни паникером, ни трусом, ни предателем Лиходеев, понятно, не был. Но командир части, в которой Лёня в ту пору служил, накануне вызвал его вместе с офицером связи и велел им пробраться по азимуту в такую-то точку (он показал ее на карте), где предположительно мог находиться штаб армии, и вручить там пакеты.
На вторые сутки пути по горным кавказским тропам их остановила группа наших военных. Позже Лиходеев описал эту встречу:
«Я не помню лица того полковника, я помню только четыре шпалы под пьяным лицом… Вспыхнул черный рот и я услышал: „Кто такие?“
Мой товарищ, как старший по званию (а он был целый лейтенант), откозырял и доложил, какой мы части и куда идем. „Ага-а, предатели, – вспыхнул черный рот. – Расстрелять!“ И прежде чем я успел осознать то, что услышал, раздался поспешный, торопящий, нетерпеливый и испуганный голос: „Разрешите исполнять, товарищ полковник?“ – „Валяй!“
…Это был безусый школяр в безразмерной шинели. Пилотка его неуверенно сидела на высоко торчащих черных волосах. У него были толстые, очень толстые роговые очки. Он неумело толкнул меня в бок коротким прикладом автомата Дегтярева. Меня никогда не водили под конвоем, меня никогда не водили на расстрел, и я до сих пор не могу понять, почему я привычно завел руки за спину, как опытный арестант… На тропинке этот близорукий тощий парень тихо сказал: „Ребята, сейчас я буду стрелять… не бойтесь, в воздух… а вы бегите… Через каньон. Кажется, там наши…“»
Не окажись тогда, в 1942-ом, рядом с пьяным полковником безусого школяра, в одну секунду, может быть, не стало бы Леонида Лиходеева, замечательного, самобытного писателя, прекрасного, порядочного человека, моего друга.
Лиходеев приехал в Москву в 1949 году в самый разгар борьбы с космополитизмом. Естественно, его нигде не печатали, и очень часто у него не было даже гроша в кармане. Иной раз удавалось заработать тем, что, как и Зверев, писал очерки за так называемых «бывалых людей».
Однажды Лёня работал с одним капитаном дальнего плавания. Они подружились, и капитан предложил ему место замполита на своем корабле. Лиходеев сразу же согласился. Осталось утвердить кандидатуру в политотделе Министерства морского флота. Как только Лиходеев вошел к начальнику политотдела, тот вскочил, обнял писателя и, вздохнув, сказал: «Сынок, да ты же, оказывается, еврей! Вот беда-то какая. Ах, беда, беда. А я смотрю – такой парень, такой хороший, а еврей!»
Отплытие в море, естественно, не состоялось.
Еще на фронте Лёня стал писать стихи. Были они совсем неплохие, многие всю жизнь пишут не лучше и прекрасно процветают. Как поэта его приняли в Союз писателей. Вышла одна его поэтическая книжка, потом другая. Радуйся, срывай аплодисменты. Но Лиходеев неожиданно порывает с поэзией. Начинает писать фельетоны. И здесь его тоже ожидает громкий успех, он становится первым, лучшим фельетонистом страны. Популярность его огромна. Имя его не сходит с газетных страниц.
Однако в декабре 1966 года в журнале «Советская печать» вдруг появляется его статья, озаглавленная: «Лиходеев против Лиходеева». Речь в ней шла о том, что за семь лет до этого Лиходеев напечатал фельетон против стяжательства. Кто только не вытирал тогда ноги об это гнусное, позорное, несовместимое с нашим строем явление, кто, борясь со стяжательством, не наживал себе богатых каменных хором. А Лиходеев, заклеймив стяжательство, крепко задумался. «Мое пионерское прошлое дало себя знать, когда я писал этот фельетон, – признавался он через семь лет. – Детская нетерпимость сделала свое дело… Мы не замечали или не хотели замечать элементарной экономической несуразицы, которую поставляло время…» Он говорил о том, какие беды порождает презрение к частной собственности, как рынок, зашедший в подполье, порождает стихию в таких отвратительных формах, о которых «ни в законе сказать, ни в фельетоне описать…» И сказано это было, повторяю, в 1966-ом, до гайдаровских реформ оставалось еще четверть века.
Помню, главный редактор «Литературной газеты» Александр Борисович Чаковский как-то мне признался: «При определенных обстоятельствах я сумел бы даже напечатать: „Долой Советскую власть!“ Смотря, как подать… Но когда Лиходеев пишет, что дворники должны чисто подметать улицы, то напечатать это уже совершенно невозможно. Это такая антисоветчина!»
Честно говоря, я расценил тогда эти слова как свидетельство невероятной обличительной силы в фельетонах Лиходеева: чуть тише можно, а так – уже нельзя. Позже я понял, что был не прав. Обличать разрешалось как угодно громко, особенно дворников. Лиходеев же не обличал, он, наоборот, жалел: дворников, своих читателей, главных редакторов, которым приходилось ерзать на стуле от его фельетонов. Вот такая жалость и оказывалась чаще всего недопустимой, махровой антисоветчиной.
И вдруг новый резкий поворот в его творчестве. Так же как когда-то он оставил поэзию, теперь он уходит от фельетона. Почти совсем. Редко когда появляется в печати его имя. Слава, успех, немыслимая популярность – можно ли пренебречь всем этим? Но Лиходеев за достигнутое опять не держится. Мы, близкие друзья, знаем: Лиходеев сочиняет роман. Знаем, что при нашей жизни он напечатан скорее всего не будет. Более того, если кто-нибудь донесет об этом сочинении, то не поздоровится ни его автору, ни нам, кому он читал только что написанные главы. Называется роман «Семейный календарь, или Жизнь от конца до начала».
Книга охватывает огромный пласт жизни нескольких поколений. Начало двадцатого века, люди, которым суждено было, кажется, сделать Россию расцветающей и богатой, и другие, фанатики, под пламенные призывы к всеобщему счастью пустившие страну под откос, драма палачей, ставших жертвами, и драма жертв, приведших к власти своих палачей, – все это написано было с такой подлинностью, словно бы рукой очевидца.
Однако времена изменились, и книга все-таки успела выйти при его жизни. Даря ее мне, он написал: «Ты мог в это поверить?»
У него было больное сердце, врачи настоятельно посоветовали ему вживить специальный стимулятор, и он говорил: «Теперь я буду жить долго-долго, вы все умрете, и мне без вас будет очень скучно». Но нас он не пережил. Через несколько лет у него обнаружили рак. Умирал он на даче в Переделкино. Умирал тяжело, но когда мы приезжали к нему, шутил, живо обо всем расспрашивал, был тем же мудрым Лёней, которого мы всегда знали.
Каждое утро я со страхом ждал звонка Нади, его жены, мы понимали, что счет идет на дни. Но в один из таких дней она позвонила мне: «Знаешь, чем он вчера занимался? Вспоминал частушки, которые когда-то слышал».
К нему приехала корреспондентка газеты «Досье», приложения к «Литературной газете», и он продиктовал ей статью «От протопопа Аввакума до Ленина». Говорил, как безжалостны и опасны фанатизм, нетерпимость, сколько бед они натворили и, увы, еще натворят. Журналистка оказалась молодой, неопытной, неаккуратно записала его слова, и Лёня ужасно огорчился. Втроем, с ним и с Надей, мы выправляли текст. Он не шел ни на какие уступки, требовал абсолютной точности.
«Досье» с его статьей вышло в день его похорон.
Всю жизнь Лёня занимался только своим делом. Любил одну-единственную, свою женщину. В друзьях его не было случайных людей. Он был счастливым человеком.
Взрыв
Говорят, что мы в «Литгазете» были поставлены в особые условия, что нам разрешалось многое, чего другие газеты напечатать бы не смогли. Что ж, все так. Опубликованы воспоминания Константина Симонова, рассказавшего, как в разговоре с ним Сталин заметил, что нам нужна своя неофициальная, оппозиционная газета. Вот пусть ею и будет «Литературная газета».
Однако на самом деле все обстояло гораздо сложнее. Прежде всего, немало зависело от фигуры главного редактора. В ЦК все знали, что Чаковский выходит на самый верх, и работники «среднего звена» не могли этого не учитывать. Помню, он при мне буквально отшил инструктора одного из отделов ЦК, осмелившегося позвонить ему по «вертушке» с какими-то наставлениями: «Я занят, не мешайте работать».
Но помню также, как Чаковский при всем старании не смог пробить несколько статей, которые ему очень хотелось напечатать. Так было, например, с материалом о минском взрыве.
Люди постарше, очевидно, не забыли необычную публикацию, появившуюся в центральных газетах 13 мая 1972 года. В ней сообщалось об аварии, происшедшей в цехе футляров Минского радиозавода. Говорилось о человеческих жертвах.
В ту пору о подобных случаях газеты никогда не писали, такие трагедии строжайше секретились. А тут – прямо, открыто, на всю страну. Видимо, слишком уж велика была беда, чтобы удалось ее замолчать. Состоялся и суд над виновниками аварии. Одиннадцать человек были приговорены к различным срокам лишения свободы. О судебном процессе тоже появилось короткое, в несколько строк, сообщение.
Однако скудная эта информация не только не удовлетворяла общественный интерес – наоборот, еще больше его распаляла. Поползли дикие слухи. Говорили, что взорвалось секретное производство – «футляры, сами понимаете, только камуфляж»; что бросили бомбу гигантской разрушительной силы; что раскрыта целая злодейская организация…
Но судебное дело, которое я изучил, показало: и в помине не было никакого «секретного производства». В этом цехе делали обычные деревянные ящики, футляры для телевизоров и радиоприемников. Бомбу тоже никто не взрывал. А произошло вот что. Цех этот проектировали в Ленинграде. Встал вопрос, какие взять фильтры для удаления полировочной пыли. Из Минска привезли баночку такой пыли. Посмотрели, понюхали, потерли между пальцев, сказали: «Очень похожа на текстильную». Решили текстильные фильтры и взять: для настоящих исследований времени не было, поджимали сроки, секретарь ЦК Устинов торопил побыстрее сдать цех – крупнейший в Европе. А когда его запустили, оказалось, что такие фильтры никуда не годятся, в трубах скапливается пыль, начались возгорания. Директор завода подал несколько докладных: цех необходимо срочно остановить, может быть несчастье. Ему отвечали: «Остановишь цех – положишь партбилет». Утром 10 марта 1972 года заводская комиссия по чистоте и культуре производства, обследовав цех, поставила отметку – «отлично». А в 19 часов 35 минут, спустя четверть часа после того как вечерняя смена вернулась с обеденного перерыва, цех взорвался. Под его обломками погибли сто человек. Директор завода пошел в тюрьму.
Прочитав мою статью, Чаковский сказал: «Напечатать это будет непросто. Надо бы заручиться поддержкой первого секретаря ЦК Белоруссии Машерова. Поезжайте в Минск». Я усомнился: если уж искать поддержку, то, наверное, не в Минске. Кто захочет выставлять напоказ свои беды? «Нет, нет, – сказал Чаковский, – именно Машеров. Поезжайте».
С вокзала я отправился прямо в ЦК Белоруссии. Помощник Машерова был предупрежден о моем приезде. «Петр Миронович вас ждет, пожалуйста».
Помню свое первое впечатление: небольшой кабинет, и за столом человек, чем-то неуловимо напоминающий постаревшего артиста Олега Ефремова.
Петр Миронович спросил меня: «Какова цель вашей публикации?» – «Прежде всего, чтобы рассеять слухи». – «А разве они еще продолжаются?» – «В Москве – да». – «А в Минске по-моему прекратились».
Но я знал, что и в Минске слухи не умолкают, мне рассказывали, что на рынках вовсю толкуют про еврейский заговор. Главным инженером завода был еврей.
Я положил на стол сверстанную газетную полосу и спросил, когда можно зайти.
«Зачем же, – сказал Машеров, – я прочту сейчас, при вас».
Читал он медленно. Время от времени прерывал чтение и говорил, какой это бич – непрофессионализм, самообман, стремление все видеть в радужных красках и как дорого мы за это платим. Не дочитав, вдруг произнес: «Сегодня ночью, под Минском, сгорел еще один заводской цех». – «Есть жертвы?» – «Да, несколько человек».
Прочтя полосу, Петр Миронович сказал, что ему кажется, статью целесообразно напечатать. «Я могу позвонить сейчас Чаковскому?» – спросил я. «Да, пожалуйста, помощник вас соединит».
Из приемной по прямой линии ВЧ я связался с Чаковским и сообщил ему, что Машеров материал одобрил, все в порядке, материал можно ставить в номер. Чаковский перебил: «Подождите, трубку возьмет Сырокомский».
Первый заместитель главного редактора Виталий Александрович Сырокомский был душой газеты. Все самые острые статьи проходили его стараниями. В сущности, он и делал газету. Чаковский был ее архитектором и ее «крышей», роль же рабочей лошади выполнял Сырокомский.
«Слушай меня внимательно, – сказал он, – наверху большое сопротивление материалу, секретарь ЦК Устинов категорически против публикации…» – «Но, Виталий, Машеров сказал…» – «Слушай внимательно. Попроси Петра Мироновича позвонить Устинову и сказать свое мнение».
Я обратился к помощнику Машерова: «Мне нужно опять зайти к Петру Мироновичу, есть информация». – «Вот прямой телефон, звоните», – предложил помощник. Я снял трубку, Машеров ответил, и я ему рассказал о разговоре с редакцией. – «Хорошо, я сообщу Дмитрию Федоровичу свое мнение».
Назавтра я вернулся в Москву.
Каждый день я спрашивал Чаковского, что с материалом. «Пробиваем», – отвечал он.
Пробить, однако, статью так и не удалось.
Позже я узнал, что газетная полоса каким-то образом попала к руководителям тогдашнего Министерства радиопромышленности, и они сигнализировали в верха о том, что «Литературная газета» собирается опубликовать антисоветский материал.
Я видел письмо, подписанное заведующим тогдашним отделом ЦК Сербиным. Ни одного факта в статье он не опровергал, ни одного довода против статьи не приводил, но вывод делал тот же самый: Борин написал клевету и антисоветчину.
При таких обстоятельствах даже могущественный Чаковский был бессилен.
«Ответственность выдается у нас в закрытом распределителе…»
Не удалось напечатать в газете и о сильнейшем пожаре в московской гостинице «Россия», который люди старшего поколения наверняка хорошо помнят.
Произошел он ранним вечером 25 февраля 1977 года. И опять как тогда, в Минске, весь город заговорил о том, что гостиницу подожгли. На мысль эту и вправду наталкивала целая цепь наблюдений.
Те, кто стоял внизу, на улице, видели, например, как в окнах то здесь, то там ярко вспыхивали взрывы. Но что могло взрываться в мирной гостинице? Взрывчатка, не иначе. Это же очевидно.
Люди наблюдали, как за считанные минуты пламя охватило почти весь высотный корпус. Сам по себе огонь вряд ли способен распространяться с такой быстротой. Не естественнее ли предположить, что гостиницу подожгли злоумышленники сразу на нескольких этажах?
Подозрение это усилилось при первом же беглом осмотре пострадавшего от пожара здания. Один номер выгорел дотла, угла целого не осталось, а другой, расположенный рядом, по соседству, почти не пострадал. Отчего? Не оттого ли, что в первом номере горели вещи, мебель, облитые бензином или керосином?
Следствие, однако, шаг за шагом опровергало эти скоропалительные впечатления.
Очевидцы видели яркие вспышки в окнах, которые приняли за взрывы? Но специалисты объяснили, что вспышки эти могли и не быть взрывами. При горении выделяются раскаленные горючие газы. Они распространяются по всему зданию. Попадая в помещение, где еще не выгорел весь кислород, газы могут самовоспламеняться, при этом происходит вспышка, очень похожая на взрыв.
За считанные минуты пламя успело распространиться почти по всему высотному блоку, разве без посторонней помощи такое возможно? Возможно, объяснили специалисты. Нам, непосвященным, как рисуется картина пожара? Вот загорелась стена. Запылали обои. Огонь дошел до двери. Загорелась дверь. Пламя вышло в коридор… Однако на самом деле все обстоит иначе. Главный инструмент распространения огня – те же раскаленные газы. А скорость их движения гораздо выше, чем скорость движения самого пламени. Расчеты, сделанные специалистами (с помощью ЭВМ), показали, что пожар, охвативший гостиницу, и должен был распространиться за считанные минуты почти по всему блоку, и для этого вовсе не требовалось, чтобы на разных этажах кто-то одновременно чиркнул спичкой.
Что же на самом деле произошло тогда, 25 февраля 1977 года, в московской гостинице «Россия»? Следствие, в конце концов, выяснило.
Пожар начался в радиоузле. Люди, занятые в тот день на дежурстве, приятно проводили здесь время. К кому-то из них зашла знакомая. Кто-то сидел на телефоне, узнавал, где поблизости продается балалайка. Рыбку к пиву разделывали. Балагурили о том о сем. Служебное помещение превратили в распивочную, в курилку.
А тем временем в отдельной маленькой комнате, именуемой «коммутационной», уже что-то горело. То ли чайник оставили без присмотра. То ли не выключили паяльник. То ли бросили горящий окурок. Из-под двери медленно струился слабый белый дымок.
Если бы сразу заметили, подняли тревогу, вызвали пожарную команду, начали действовать – кто знает? – может, пожар удалось бы остановить в самом начале.
Увы, сразу действовать не начали.
А тут, на беду, сказался и вопиющий брак, допущенный при строительстве роскошной гостиницы. В «коммутационной», как требовал проект, соорудили двойной, навесной потолок, но, вопреки проекту, от вентиляционного короба изолирован он не был, не доложили нескольких кирпичей. Раскаленные газы через дыру проникли в этот короб, и воздушный поток с бешеной скоростью разнес их по всему зданию.
По правилам полагалось разместить на каждом этаже несколько лестниц, чтобы в случае пожара можно было быстро вывести людей из задымленного помещения. Но облик здания складывался тогда нехорошо, неэлегантно. Правилами пренебрегли. В результате десятки постояльцев гостиницы погибли в дыму.
Строительные нормы требовали все горючие синтетические покрытия непременно обработать огнезащитным составом. Но его под рукой не оказалось, а жесткие сроки строительства сильно поджимали. Решили обойтись. И за это тоже расплатились человеческими жизнями.
Многочисленные упущения заставили нескольких членов Государственной комиссии отказаться подписать акт приемки здания. Однако гостиницу, несмотря ни на что, приняли – приказал Хрущев.
Хотя следствие доказало, что никакого поджога не было, людей, как и в Минске, погубил наш родной бардак, секретарь московского горкома партии Гришин долго еще продолжал настаивать, что гостиницу все-таки подожгли злоумышленники. По установившейся тогда практике очень удобно было списывать на врагов наше собственное головотяпство. При этом достигалась еще одна немаловажная политическая цель: мерещившиеся повсюду коварные враги позволяли потуже завинчивать гайки, вводить новые, дополнительные строгости, увеличивать ряды органов госбезопасности, устанавливать очередной полицейский надзор и контроль. Бдительность, доведенная до истерии, многим была очень на руку, сотрудники спецорганов неплохо паразитировали на борьбе с мнимыми вредителями. Легенда о поджоге «России», как и другие подобные ей легенды, служила еще более широкому распространению нашего любимого советского запретительства, во всех гостиницах страны тут же ввели пропускной режим. Будучи в командировке в Ленинграде, я спросил администратора гостиницы, чем это вызвано. Он объяснил: «А вы не понимаете? После того как диверсанты подожгли „Россию“, приняты необходимые меры, и мы получили инструкцию».
А дальше уж как водится. Когда полоса с моей статьей, рассказывающей о пожаре в «России», была сверстана, ее немедленно затребовали в горком партии, и тот же Гришин наложил резолюцию: «Надо ли печатать?» Она была равносильна приказу.
Так что, несмотря на высокое положение Чаковского и его контакты с самой верхушкой, возможности его были, конечно, весьма ограничены. Он это знал, но относился к тому достаточно цинично.
Однажды мне пришлось писать ответ в ЦК по поводу какой-то своей публикации, вызвавшей там сильное неудовольствие. Когда Чаковский прочел подготовленный текст, я его спросил: «Ну как, убедительно?» Он посмотрел на меня как на последнего дурачка и сердито сказал: «Что значит „убедительно“? Если захотят убедиться – убедятся. Не захотят – что угодно пишите».
Членом редколлегии работал у нас замечательный человек Александр Иванович Смирнов-Черкезов. За то, что он подписал письмо в защиту писателя Даниэля, осужденного за антисоветские произведения (даже не в защиту, несколько писателей попросили разрешить переслать заключенному мазь от укусов москитов), Александра Ивановича… не пустили в турпоездку в Финляндию. Однако с работы его не сняли. Уж не знаю кому, Чаковскому или Сырокомскому, удалось его отстоять. Так вот на редколлегии зашла как-то речь об одной весьма острой статье. Смирнов-Черкезов предложил: «Давайте сделаем так: я один подпишу статью в печать, возьму на себя всю ответственность». Чаковского слова эти крайне раздражили. «Александр Иванович, – резко сказал он, – ответственность выдается у нас в закрытом распределителе. А вы к нему не прикреплены».








