Текст книги "Проскочившее поколение"
Автор книги: Александр Борин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Похороны
Месяца за два до смерти Натан позвонил мне, сказал, что находится рядом и сейчас зайдет. Придя, рассказал, что художник Борис Жутовский составляет альбом рисунков, сделанных в лагерях осужденными. Отца Тоника там тоже нарисовали, и Жутовский берет этот рисунок в альбом. Но должен быть какой-то текст, и Тоник написал о своем отце. Если хотим, он нам с женой сейчас прочтет.
Те несколько страниц, что он нам тогда читал, вызвали у меня какое-то особое, щемящее чувство. Он не просто рассказывал другим о своем отце, казалось, он торопился сказать ему самому все, что не успел и, может быть, уже не успеет сказать в этой жизни.
Мы сели ужинать. И вдруг, уж не знаю почему, я стал говорить Тонику, как я его люблю.
Жена моя очень удивилась. Такой тон у нас не был принят. В ходу была, скорее, мальчишеская грубоватость. От Тоника так и не отлипло до конца дней его старинное, школьное прозвище «Гусь».
Но в тот вечер он сказал мне: «Нет, ты говори, говори…»
Чокнувшись, мы выпили в память об его отце. Тоник настаивал, что за мертвых нужно пить, чокаясь, как за живых. «Может, они там сейчас тоже пьют за нас?»
В эту пору Натан с женой Юлей собирались в Швейцарию, уже были куплены билеты. Но чувствовал он себя отвратительно, скакало давление, все время ему было жарко, постоянно просил открыть окно. Однако к врачам не шел. В поликлинику Юля его залучила обманом, сказала, что болит сердце, и ей надо сделать кардиограмму. Анатолий Исаевич Бурштейн, прекрасный врач и наш большой приятель, предложил Тонику: «Может, и вам заодно сделаем?» А поглядев его кардиограмму, велел: «Срочно, срочно в больницу, никаких отговорок» и созвонился с приемным покоем.
Но в больнице произошла какая-то неразбериха. Эйдельмана долго не брали. Потом он длинным подземным коридором шел из одного помещения в другое…
Уже вечером мне позвонил Крелин. Спросил, на каком этаже в той больнице лежит моя жена – ей тогда предстояло удаление желчного пузыря. «Понимаешь, – сказал он, – Тоника туда положили. Не знаю, может быть, разовьется инфаркт».
Особой опасности я почему-то не почувствовал. Мелькнула даже мысль: если Тоника признают ходячим, жене до операции будет с ним веселей.
А ранним утром меня разбудил телефонный звонок. Я посмотрел на часы: жена? почему так рано? В трубке, однако, слышалось какое-то всхлипывание, я не сразу и разобрал, чей голос. Потом понял: звонит Юля. Услышал: «Умер Тоник».
Через час мы с Крелиным были у нее. Что Тоника нет, по-настоящему еще до меня не доходило. Надо было срочно что-то делать, решать… Где организовать прощание, в Большом или Малом зале Дома литераторов? Если в Большом и он будет полупуст, это ужасно. Значит, решили мы, в Малом. (Потом окажется, что и Большой не вместил бы всех, пришедших проститься с Эйдельманом. А радио «Свобода» передаст, что власти намеренно выделили для панихиды Малый зал, мстили покойному.) Кто будет вести панихиду? Положено, чтобы то был какой-нибудь литературный начальник. Но кто из них достоин стоять у гроба Тоника? Мы сошлись на том, что попросить надо члена правления ЦДЛ, кинодраматурга Якова Ароновича Костюковского. Его участие не оскорбит памяти Натана.
Потом там же в ЦДЛ были поминки. Опять говорили речи. Я никого и ничего не запомнил. Помню только чьи-то слова: «Надо привыкать жить без Натана».
Привыкнуть к этому я не могу до сих пор.
Глава третья
«ОТКРОЙТЕ, МИЛИЦИЯ!»
101-й километр
Московский юридический институт я закончил в 1951 году. Лето, как я уже сказал, мы с родителями проводили на даче в Кратове, по Казанской дороге. Вторую половину дачи занимала семья Веры Горностаевой, ставшей в будущем известной пианисткой. Жили весело. До одури катались на велосипедах. Уезжали подальше, на Егорьевское шоссе, покупали у крестьян парное молоко и, завалившись на скирдах скошенной соломы, всласть тянули его из маленьких бутылок. По вечерам ставили пьесу собственного сочинения «Приподнятая целина». Там был танец маленьких блох, они плясали и пели: «Нам не страшен ДДТ, ДДТ…»
Как-то поздно вечером, родители уже легли, двери были заперты, я услышал внизу стук, и рядом залаяла соседская собака. Я спустился. «Кто тут?» – «Открой», – на пороге стоял мой сокурсник Игорь Кравцов. Несмотря на конец лета, на нем почему-то было теплое пальто. «К тебе можно?» Я увидел сразу: он сам не свой. Мы прошли на террасу. Он налил из чайника стакан воды и жадно, залпом выпил. «Твои здесь, на даче?» – тихо спросил он. «Да, уже легли». Из-за стенки взволнованно спросила мама: «Кто пришел?» – «Спи, – сказал я. – Это Игорь Кравцов». – «Что-нибудь случилось?» Я вопросительно посмотрел на Игоря. Он молчал. «Ничего не случилось, – сказал я. – Спи, мама. Игорь опоздал на электричку». – «Постели ему на террасе», – сказала мама. – «Хорошо».
Игорь сидел, не снимая пальто, опустив руки и глядя в пол.
Я ждал.
«Вчера арестовали отца, – сказал он. – Наверное, по делу врачей. По-моему, слежки за мной не было, ты не волнуйся». «А я и не волнуюсь», – сказал я и тут же подумал о своих родителях.
Месяца за три до этого у нас дома, в Москве, произошел случай, после которого мать целую неделю болела. Ее брат, мой дядя, после десятилетней отсидки получил так называемый «101-й километр»: жить ему разрешалось не ближе, чем за 101 километр от Москвы, и, разумеется, никаких приездов в столицу. Он выбрал Тулу, работал там в газете художником. Звали его Яном, но подписывался он: «рисунки Яно-ша». В смысле: «Ша! Тихо, молчите!»
Однажды он все-таки рискнул приехать к нам в Москву. Очень соскучился, да и надо было подкупить каких-то красок.
Ночью, часа в три, раздался настойчивый звонок в дверь. Мы замерли. Ян побелел, я никогда прежде не видел, чтобы человек был таким белым.
Через минуту звонок повторился. Длинный, требовательный.
Отец в пижаме вышел в переднюю, спросил: «Кто?»
Из-за двери ответили: «Откройте, милиция!»
Делать нечего, отец открыл. Вошли двое. Один из них, оглядевшись, спросил: «Кто проживает в этой квартире?» – «Мы с женой и наш сын», – ответил отец. «И все?» – «Еще живет соседка, но сейчас она на даче». – «Ключ от ее комнаты у вас есть?» – «Лежит здесь под ковриком». – «Откройте!» Отец поднял ключ, открыл дверь и вместе с милиционерами вошел в комнату соседки. И с великим изумлением увидел, как, сидя на корточках, незнакомый оборванец жадно уплетает из банки варенье.
Оказалось, что постовой милиционер случайно заметил, что какой-то человек залез в окно, выходившее на крышу соседнего дома. Это и было окно нашей соседки.
Увидев милиционеров, оборванец продолжал жадно доедать из банки варенье, видимо, он был зверски голоден.
Его увели.
К нам милиционеры так и не заглянули. Господи Боже, пугай сколько хочешь…
Когда отец вернулся в нашу комнату, с Яном случилась истерика.
Больше в Москву он не приезжал. Через месяц он умер в Туле.
Игорь Кравцов сидел, не произнося ни слова. «Мать тоже забрали?» – спросил я. «В ту же ночь ее положили в больницу с инфарктом», – ответил он. «Знаешь что, – сказал я, – моим родителям ты ничего не говори. Скажем, что я пригласил тебя пожить у нас на даче». – «А что дальше? – спросил он. – Меня могут искать». «Необязательно, – сказал я. – К делу врачей ты отношения не имеешь». – «Тут нет логики, – возразил он. – Лучше всего мне уехать из Москвы». – «Куда?» – «Куда-нибудь… Можно я лягу, я очень устал…»
Я ему постелил.
Утром, когда я встал. Кравцова на даче уже не было. Никакой записки он не оставил.
Позже я узнал, что он завербовался в какую-то геологическую партию.
Материнская интуиция
Сегодня трудно представить наше тогдашнее душевное состояние. Мы прекрасно понимали, в какой обстановке живем, ощущали гадливость, раскрывая каждый раз свежую газету и слушая ежедневную восторженную ложь радиодикторов, испытывали непреходящий страх за себя и за своих близких, но все-таки в полной мере не воспринимали весь бред нашего тогдашнего существования. Спустя много лет, уже в шестидесятых, ко мне приехал из Праги мой приятель, журналист Олджих Ендрулек. Я водил его по Москве, он изумленно осматривал все кругом и то и дело повторял: «Саша, это – ненормально! Но – естественно». Вот с таким чувством мы тогда, в пятидесятых, и существовали. Да, жуть, дьявольщина, весь мир нас чурается, но что делать, для нас здесь естественно. Мы тут родились. Мы тут живем. Другой жизни, другой молодости, других радостей, других увлечений, даже веселья другого у нас уже никогда не будет. Значит, остается вот так жить и вот так предаваться земным радостям. А что? Ничего. Свыклись ведь. Живем.
Как-то на первомайский праздник меня пригласили мои друзья, одна супружеская пара. Ее отец был очень крупным ученым, насколько я знал, связанным с атомной бомбой. В их квартире, кроме членов семьи, постоянно проживал охранник, звали его Иваном Ивановичем. Когда раздавался звонок и в прихожей появлялся кто-то из гостей, Иван Иванович выходил из своей комнаты, молча оглядывал пришедших и, вежливо поздоровавшись, удалялся.
Отправляясь в тот день к друзьям, я уже купил бутылку вина и сговорился о встрече с девушкой, за которой в ту пору волочился. Но тут вмешалась моя мама. Она никогда особенно не интересовалась, с кем я общаюсь. Однако на этот раз на нее что-то нашло. Со слезами на глазах она повторяла: «Не ходи к ним сегодня, я тебя прошу, умоляю. Ради меня, ради нас с отцом, не ходи». – «Да почему?! – слова ее мне показались полнейшей дикостью и нелепицей. – Почему не ходить? Я же дружу с ними, у них бываю». – «А сегодня не ходи. Тебя посадят». – «Да за что?!» – я расхохотался. «Не знаю. Ты еврей, а там охрана. Военные секреты. В чем-нибудь обвинят. Я тебя умоляю. Хочешь, встану на колени?» – «Ты сама не понимаешь, что говоришь, – возмутился я: – Какое-то сумасшествие! Нельзя же потакать своим психозам.» Но тут вмешался отец. «Тебя мать просит, – сказал он. – Права она или не права, но просит мать. Этого мало?»
К друзьям я в тот вечер не пошел. Позвонил им, что-то наврал, наплел с три короба своей девушке, где-то распил с ней купленную бутылку вина. И был безумно раздражен собственной матерью. «Имей в виду, – предупредил я, – в следующий раз потакать твоим нелепым фантазиям я не стану. Даже не проси».
А через несколько дней я узнал, что двух человек, посетивших в тот первомайский вечер квартиру ученого-атомщика, действительно арестовали.
Что это, материнская интуиция?
Запах колбасы
Писать небольшие рассказы начал я уже в институте. Но ни в одну из редакций свои рукописи не относил. Останавливали меня не только сомнения в собственных силах, но и прочное тогдашнее убеждение, будто напечататься смогу, лишь написав то, что сегодня требуется. Я не имел в виду элементарную агитку, Бог миловал, агиток не писал ни тогда, ни позже. Но я твердо знал, что есть события, которые годятся лишь для обсуждения в своем кругу, на московской кухне, и никак их нельзя путать с теми, что предназначены, так сказать, на вынос.
Мой добрый знакомый Юрий Николаевич Семенов, член редколлегии журнала «Знамя», сказал мне, что журналу очень нужна увлекательная статья, рассказывающая об истории и фантастических возможностях кукурузы. В ту пору как раз гремела по стране знаменитая хрущевская кукурузная эпопея. Я засел за книги, за старые газетные и журнальные публикации. Ощущение, что делаю что-то на потребу, я постарался в себе подавить. С головой ушел в записки российских агрономов и помещиков, в статистические выкладки, в научные прогнозы, в американскую «Песнь о Гайавате»… Многое здесь мне было действительно интересно. В результате, «Знамя» опубликовало мою статью. По этому поводу очаровательная Сашенька Ильф, дочь Ильи Ильфа, нарисовала и подарила мне замечательный рисунок: я выглядываю из консервной банки из-под кукурузы, а в руках у меня многозначительное красное знамя. Это было весело, это было остроумно. Мы с ней долго смеялись. Я понимал, что ирония ее вполне обоснована, я сам готов был сколько угодно иронизировать над собой, но, что делать, так надо. Слова эти прочно укоренились в моем тогдашнем сознании.
В ту пору по заданию разных газет и журналов мне часто приходилось выезжать на Урал. Там бурно возникали всевозможные общественные организации: советы новаторов, ячейки Всесоюзного общества изобретателей и рационализаторов… В Свердловске была проведена Всесоюзная научная конференция, называвшаяся, если не ошибаюсь, «Завтра начинается сегодня». Съехались видные философы, писатели, передовики производства. Закопёрщиком всей этой шумной кампании был секретарь горкома партии Борис Николаевич Ельцин. Мне поручили подготовить материал об этой конференции. Понимал ли я, что многое здесь – блеф, натяжка, откровенная лажа? Конечно, понимал. Но старался об этом особенно не задумываться. Некоторые люди, собравшиеся в Свердловске, мне были интересны, их истории меня занимали. Вернувшись в Москву, я написал большой очерк «Потомки катальщика Гаврилы» (когда-то действовал такой на демидовском заводе). Друзья весело шутили: «Служил Гаврила сталеваром», однако очерк напечатал «Новый мир» Твардовского. Это было безумно приятно, журнал выражал тогда самые прогрессивные взгляды, его авторами были люди талантливые и порядочные. Только я не мог не понимать: очерк опубликовали не потому, что он привел «новомирцев» в восторг – журналу, печатавшему по тем временам крамолу, очень требовалась для баланса рабочая тема. Опять же – так надо.
Между тем, бывая на Урале, я видел многое, что в эту формулу никак не укладывалось, что волновало меня уже по-настоящему, без дураков.
Как-то в Нижнем Тагиле я попросил одного сталевара зайти ко мне вечером в гостиницу, нужно было что-то уточнить для статьи. Мы сидели, разговаривали. Я заметил, что сталевар ведет себя как-то странно, к чему-то все время принюхивается. «Что-нибудь не так?» – спросил я. «Очень извиняюсь, – смущенно сказал он. – У вас, что, пахнет копченой колбасой?» – «Да, – подтвердил я, – жена дала мне в дорогу несколько бутербродов». Он усмехнулся: «Сколько же лет я не слышал этого запаха? На картошечке сидим, на пшенной кашке». А я вспомнил, как перед отъездом в Тагил сотрудник Свердловского обкома партии повел меня обедать в их столовую. Зимой там подавали свиные отбивные, помидоры, свежую клубнику… Я заставил своего гостя забрать московские бутерброды, он категорически отказывался, упорствовал, но в конце концов сдался: «Такую невидаль домой принесу».
Но жизнь этого сталевара газетам и журналам была совершенно ни к чему, им требовались «зримые черты будущего», советы новаторов…
Встретился я в Нижнем Тагиле и с секретарем парткома комбината Торшиловым, любопытнейшим человеком. Он закончил школу КГБ, и первым его заданием было познакомиться и войти в доверие к певцу Вертинскому, тот как раз совершал поездку по Уралу. Разработали план: Торшилов зайдет в вагон-ресторан, подсядет к «клиенту», представится корреспондентом газеты «Уральский рабочий» и завяжет знакомство. Все получилось наилучшим образом. Они очень мило побеседовали. Но перед тем как встать из-за столика, Вертинский наклонился к Торшилову и тихо сказал: «Товарищ чекист, не надо за мной следить, я не шпион». «Как же он догадался? – недоумевал Торшилов, – хорошая же была легенда».
Погорел он по пьянке: стрелял на улице в машину директора комбината. В наказание Торшилова отправили в цех сталеваром. Но впоследствии директора этого уволили и посадили, а Торшилов пошел вверх по партийной линии.
Он пригласил меня присутствовать на открытом партийном собрании, где должны были принимать в партию молодых рабочих. Кто-то из них не мог ответить ни на один вопрос. «Ну ты подумай, вспомни, – просил Торшилов. – Кого Ленин называл „политической проституткой“? Ты же знаешь». Парень весь напрягся, хмуро молчал, потом нерешительно спросил: «Фурцеву?»
История как раз для тогдашней печати.
Рассказали мне и о легендарном старике-снабженце, уволившем с работы директора одного крупного завода, который благодаря своим высоким связям долгие годы был совершенно неуязвим. Этот директор, страшный хам, деспот, безнаказанно издевался над людьми, а все жалобы на него ему же, как водится, и пересылались. Снабженец сказал: «Не надо никуда писать, я знаю, как его уволить». Он собрал профсоюзное собрание заводоуправления: двух секретарш, личного шофера директора, курьершу, кого-то еще, и они за недостойное поведение… исключили директора из профсоюза. Решение собрания направили в обком партии. Оно произвело эффект разорвавшейся бомбы. Партийные решения санкционировались сверху, они были строго управляемы, а несколько безответственных членов профсоюза совершенно ведь бесконтрольны. И что если такой метод получит распространение? Словом, через неделю директора убрали.
В Харькове я познакомился с известным конструктором паровых турбин Леонидом Александровичем Шубенко-Шубиным. С должности его сняли… за честность. На ГРЭС произошла крупная авария. Для выяснения ее причин тут же прибыла высокая государственная комиссия. Виновниками могли оказаться либо проектировщики турбины, либо изготовители генератора, либо строители трансформатора, либо эксплуатационники, работники самой ГРЭС. После нескольких дней работы комиссия начала склонятся к выводу, что турбина здесь ни при чем, Леонид Александрович мог вздохнуть с облегчением. А он вместо этого сказал: «Нет, я не уверен, что не подвела турбина, точку ставить рано. Иначе до истины мы так и не доберемся». Заводское начальство такой его вольностью страшно возмутилось, и Шубенко-Шубина с должности сняли. Беседовать с ним было чрезвычайно интересно, он рассказывал уйму любопытного. Вспомнил, например, как несколько лет назад его пригласили в милицию и попросили взять паспорт с новой фамилией: не Шубенко-Шубин, а Шубин-Шубенко. Леонид Александрович очень удивился, но ему объяснили: «Никита Сергеевич, называя вас в своей речи, перепутал, сказал Шубин-Шубенко, теперь неудобно…» Когда Хрущева сняли, Леониду Александровичу вернули его прежнее имя.
Все это я записывал в блокнот, рассказывал друзьям, но и попытки даже не делал опубликовать.
Сломало этот стереотип, прочно въевшийся в мое сознание, общение с писателем Ильей Зверевым.
«Действительно, озвереешь»
Существует такое английское выражение: «человек, который сам себя сделал». Точнее, пожалуй, о Звереве и не скажешь.
В 1947 году он приехал из Донецка, где работал литературным сотрудником в газете «Социалистический Донбасс», в Москву. Уж не знаю, что побудило двадцатилетнего парня вдруг бросить местную газету и решить завоевывать столичную прессу, может быть посещение Донецка группой московских журналистов из «Огонька», которым приглянулись статьи юного корреспондента. А может, просто отважный характер и удивительная легкость на подъем, которой он отличался всю свою недолгую жизнь.
Только время для таких его грандиозных планов было не самое лучшее. Поэтесса Людмила Давидович как-то спросила его: «Илья Зверев – это твой псевдоним, а какая твоя настоящая фамилия?» – «Я – Изольд Юдович Замдберг», – гордо ответил он. «Да, действительно озвереешь», – сказала Белла.
Жить в Москве ему было негде. Ночевал у случайных знакомых. Когда по какой-то причине это не получалось, шел на Центральный телеграф. Так просто сидеть до утра там не разрешалось – делал вид, что ждет звонка из какого-то города.
Однажды по какому-то делу зашел туда писатель Александр Шаров. Разговорились. Назавтра Шаров привел его в альманах «Год XXXI». Альманаху позарез требовались произведения, прославляющие трудовые подвиги советских людей.
Зверев подготовил для альманаха литературную запись ответов на американскую анкету знаменитой колхозницы Паши Ангелиной. Пятый пункт в собственной анкете особенно этому не препятствовал, псевдоним звучал вполне благопристойно.
Начались бесконечные поездки. От альманаха, от журнала «Советская женщина», от кого угодно. Иркутск, Таллин, Ленинград, Хакасия, Красноярск… И писал, очень много писал. Только успехами своими он совершенно не обольщался, прекрасно знал им цену. Друзьям своим он говорил в ту пору: «Вы меня не читайте, вы меня любите».
В сентябре 1949 года он перебрался к молодой жене, Жене Кожиной. Она жила вместе с матерью на Зацепе, в многонаселенной коммуналке, в длинной комнатушке, два на семь метров. Представляю картинку: является толстый парниша, в одной руке – огромный толстый портфель, в нем бритва и пижама, в другой – пишущая машинка. Постелили ему на полу, и, улегшись – то ли от смущения, то ли от нахлынувших чувств, – он вдруг запел. Спел арию Русалки, потом арию Мельника. Надо сказать, слух у Изольда был абсолютный.
А уже через три года, в 1952 году, у него случился первый сердечный приступ. В больнице, когда врачи ненадолго отлучились, Женя смогла заглянуть в историю болезни. Прочла: злокачественная гипертония и еще какие-то медицинские термины. Вечером она позвонила своей приятельнице, врачу, сказала, что у ее сослуживца вот такой диагноз, это серьезно? «Бедняга, – ответила врач, – протянет полгода, от силы год».
Изольду тогда было 26 лет.
Но прожил он не полгода и не год, он прожил еще 13 лет.
По-прежнему мотался из конца в конец по всей стране, сотрудничал со всякими редакциями. Родилась дочь, денег постоянно не хватало. Зарабатывал, где только мог и как мог. На телевидении предложили выступить в прямом эфире с разными зверями – выступил. Сохранились фотографии: он в обнимку с тигренком, обезьяна сидит у него на голове.
Только писать по-прежнему, слепо воспевать «нашу замечательную действительность», он уже не хотел, да и не мог. «С 1947 года, с тех пор как одно снисходительное издательство выпустило мою первую книжку, – скажет он, – я старался все время ездить, смотреть, влезать в разные острые истории. И накопилось много такого, о чем уже невозможно не рассказать. Пятнадцать лет я больше смотрел, чем писал, все откладывал главный для меня разговор. А сейчас уже нельзя откладывать…»
Да и не было у него времени откладывать.
В ту пору уже начали появляться произведения о страшных сталинских репрессиях. Зверев тоже написал о них. Но как! В маленькой повести «Защитник Седов» рассказана история вроде бы со счастливым концом. Понимая всю тщетность своих усилий, адвокат Седов все-таки берется защищать четверых приговоренных к расстрелу «врагов народа». Едет в город Энск, добивается разрешения встретиться с ними в тюрьме. Вернувшись в Москву, ему удается попасть на прием к Большому прокурору. Когда-то они вместе выступали на одном процессе по хозяйственному делу. Большой прокурор узнает его, он чрезвычайно любезен, обещает лично разобраться в деле этих четверых. И о чудо! Все они признаны невиновными и освобождены. Но через месяц, выступая на республиканском совещании следственных работников, Большой прокурор говорит, что те четверо пострадали в результате вредительской деятельности ныне разоблаченных прокурора области, его заместителя, председателя облсуда, его заместителя и еще многих и многих бывших городских руководителей, как теперь выяснилось, японских шпионов. Смешно? Так смешно, что, кажется, не хочется жить.
Или веселый, даже озорной рассказ «Второе апреля». Ученики шестого класса наперекор дню Первое апреля, когда полагается всех обманывать, решили объявить Второе апреля днем без вранья. Замечательно, что может быть лучше правды. Но, оказывается, безудержная, навязанная в обязательном порядке правда способна привести к таким драматическим ситуациям, завести в такие тупики, из которых и не знаешь, как выбраться. Этот, казалось бы, забавный рассказ из школьной жизни, перепечатывает парижская газета «Русские новости».
Одно только для нас оставалось секретом: когда успевал Изольд так много писать. Он находился всегда на людях, в доме его чуть ли не каждый вечер собирались друзья, более общительного человека я не знал и не знаю. Как-то ответственный секретарь «Знамени» Василий Васильевич Катинов спросил его: «Когда же вы садитесь за письменный стол? Вы же все время на виду». Изольд наклонился к нему и таинственно сказал: «Никому не рассказывайте, но дома в кладовке заперты у меня два еврея. Я не говорю им, что кончился космополитизм, и они за меня работают».
Судить веселых и находчивых на телевидении он едет с горчичником на сердце. В Коктебеле все отправляются на гору Карадаг – как можно пропустить такое? И вот мы, несколько человек, толкаем его в спину, чтобы, поднимаясь, он тратил поменьше усилий. Поликлиника Литфонда помещается рядом с метро «Аэропорт», там крутая лестница, поэтому Изольд доезжает на метро до «Динамо», где есть эскалатор, а дальше уже добирается троллейбусом. Когда ему становится плохо, он не ложится, а наоборот, встает. Объясняет: «Если лягу, могу уже и не подняться». Однако очередную заграничную турпоездку от Союза писателей он не пропустит. У других еще случится шанс, а он может и не успеть. Польша, Чехословакия, Германия, Австрия…
Я спросил его: как он выдерживает такую нагрузку? Он ответил: «Вы все живете так, как будто вам осталось сто лет, а я – как будто два часа».
В 1965 году, за год до смерти, вышла его книжка «Что за словом?». Начинается она так: «Однажды на шоссе у въезда в Феодосию я увидел громадный придорожный щит: „Смотрите кинофильмы в кинотеатрах“. И, конечно, подумалось: кто он, автор этого маленького шедевра? Что его вдохновило? Может быть, боязнь, что автопутники отправятся смотреть кинофильмы не в кинотеатры, а в какое-нибудь другое место? В булочную? В баню? Вряд ли… Скорее всего, здесь другое. Некое должностное лицо лихорадочно искало способа оправдать свое существование, изобразить деятельность».
Книга эта – о «девальвации слов», – написал в предисловии к ней Корней Иванович Чуковский. «Свои незаурядные силы Зверев… отдает гневному разоблачению бытующих у нас в обиходе звонких фраз и патетических слов, не обеспеченных мыслью и делом… Разрыв между словом и делом, – подытоживает К. И. Чуковский, – служит низменной корысти и шкурничеству».
Умер Изольд в 39 лет.
Так вот, когда однажды зашел у нас с ним разговор о том, что напечататься можно, лишь написав то, что сегодня требуется редакциям, а не то, о чем ты на самом деле думаешь, Изольд сказал мне: «Тебя могут десять раз не напечатать, сто раз, но если ты не истребишь в себе внутреннего цензора, то пропадешь. Поверь моему опыту». И я ему поверил.








