Текст книги "Проскочившее поколение"
Автор книги: Александр Борин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Стычки между ними происходили постоянно, по любому поводу. Заключенные в бараке чаще всего были на стороне Крюкова: мент, он и есть мент, хотя и бывший. Но Гаврилюка откровенно боялись. Боялись его пудовых кулаков, его зычного, хозяйского голоса, а особенно – кучки лебезящих перед ним, готовых ради него на все, послушных ему холуев.
Чем он их держал, большого секрета не представляло. Через кого-то из конвоя Гаврилюк наладил связь с волей и таким образом систематически добывал спиртное. А у кого в руках бутылка, тот и хозяин-барин.
Каким образом Гаврилюк получал водку, никто толком не знал, да и знать не хотел. Его дело. Но однажды так случилось, что, выходя вечером из барака, Крюков натолкнулся на солдата, передающего Гаврилюку что-то, завернутое в газету.
А утром за нарушение режима Гаврилюка на десять суток отправили в БУР, барак усиленного режима.
Вернулся он оттуда злой как дьявол и, увидев Крюкова, сказал:
– Донес, сука? Я сразу понял, что ты стукач. На роже написано.
– Врешь, – ответил Крюков, – поищи кого другого, кто на тебя доносил. Я этим делом не занимаюсь.
– Мозги-то мне не вкручивай, – сказал Гаврилюк. – Ты видел, ты и донес. Я вашего брата за версту чую. Знаешь, сколько таких, вроде тебя, говнючков было у меня на побегушках? Кто стучал за полсотни в месяц, а кто просто так, из любви к искусству. Славные ребятки, маму с папой продавали.
Крюков побледнел. Медленно и очень внятно произнес:
– Или возьми свои слова назад. Или… я тебя убью.
Гаврилюк захохотал.
Заржали и его холуи.
Из показаний свидетеля Маликова Д. К.
Угрозы в бараке слышались каждый день. Люди ведь живут здесь на нервах. Но слова Крюкова прозвучали как-то по-особенному. Никто, конечно, не поверил, что он всерьез. И все-таки…
Из показаний свидетеля Девятинина О. З.
Холуи Гаврилюка пригрозили Крюкову, что они его опустят. «Крепче ночью штаны держи…»
Из показаний свидетеля Белькова С. П.
Теперь дня не проходило, чтобы Гаврилюк не задирался с Крюковым. Но тот больше уже не отвечал, молчал…
Из показаний свидетеля Гончарова У. Ф.
Я обратил внимание, что ночью Крюков лежит с закрытыми глазами, но не спит. Я его спросил: «Все думаешь?» Он мне ответил: «Хватит, уже отдумался…»
Из показаний свидетеля Безбородова Д. Д.
Как-то Крюков мне сказал, что вообще он верит в судьбу. Одним суждено жить, а другим терпеть. Только всему должен быть предел…
Из показаний свидетеля Новогорова Т. П.
В тот вечер Гаврилюк рассказывал, как он спал с женой одного подследственного. Баба рассчитывала, что за это ее мужа отпустят, но суд влепил ему десятку. Мы хохотали. Кто-то сказал: «Жаль, у нашего Крюка нет жены. А то бы она нашу наседочку выкупила…»
Ночью в бараке проснулись от странного шума.
Над спящим на нарах Гаврилюком стоял Крюков. В руке у него тускло отсвечивал самодельный нож.
– Просыпайся, гад, – расталкивая Гаврилюка, с ненавистью сказал Крюков. – В последний раз спрашиваю, берешь свои слова назад?
Все остолбенели.
– Да он чумной! – крикнул Гаврилюк. – Да я тебя! – и попытался было вскочить с нар.
Но не успел.
Крюков с силой вонзил нож ему в живот.
Наступила мертвая тишина.
– Зовите охрану, – сказал Крюков.
Прочтя выданное мне в суде разрешение на свидание с приговоренным к высшей мере Крюковым С. В., начальник тюрьмы усомнился: «Не знаю, захочет ли он с вами разговаривать. Очень сложный человек».
Это я понимал и без него.
Крюкова привели. Я назвался, сказал, что о его деле в редакцию написала Галина Николаевна Сизова.
– Зачем? – спросил он.
Я объяснил: судебные инстанции пройдены, но остается еще помилование. Выступление газеты мало что решает, и все-таки если привлечь внимание общественности к сложной человеческой судьбе…
Он перебил меня:
– Я отказался подавать ходатайство о помиловании.
– Сроков тут нет, – сказал я. – Еще не поздно.
Он ничего не ответил.
Я вспомнил, как суетился, лебезил и при этом сильно негодовал приговоренный к смерти Вакорин. Там было все ясно. Сейчас передо мной стоял совсем другой человек.
– Сергей Васильевич, – сказал я. – Мне бы все-таки хотелось поговорить с вами.
Он пожал плечами. Обернувшись к конвоиру, попросил:
– Уведите меня.
– Все? – спросил меня конвоир. Я кивнул.
Крюков ушел, не оглядываясь.
Позже я узнал, что смертный приговор ему заменили пожизненным лишением свободы. Даже без его ходатайства.
Я уже говорил, что в пору моей работы в Комиссии по вопросам помилования мы долго пробивали закон о замене смертной казни пожизненным лишением свободы.
Если преступление настолько страшно, что любой, даже самый длительный срок – слишком мягкое наказание для преступника, то единственно адекватная для него кара – пожизненное заключение. И без смертной казни обойдемся, и злодея не пощадим.
Закон этот проходил очень туго. Депутаты Верховного Совета недоумевали: общество, страну захлестнула небывалая волна преступности, убийцы и насильники вконец обнаглели, а вы проявляете гнилой либерализм?
И все-таки, как альтернатива смертной казни при помиловании, пожизненное заключение в законе появилось. Противники смертной казни могли вздохнуть с облегчением.
Однако скоро выяснилось: проблема не решена, она только усугубилась.
Прежде всего, встал вопрос: где и как содержать людей, осужденных на вечное пребывание за колючей проволокой? Наша тесная, вонючая, перенаселенная тюремная камера справедливо приравнена международными правозащитными организациями к бесчеловечной пытке. Невыносимо ее выдерживать несколько лет. А если всю жизнь?
Будучи в Италии и осматривая одну крупную тюрьму под Римом, мы попросили ее директора показать нам одиночную камеру, где содержится убийца, приговоренный к пожизненному наказанию.
Дверь из коридора в камеру оказалась открытой. Комнатушка небольшая, но в ней – телевизор, на столике – кофеварка, за перегородкой – умывальник и унитаз.
Удивительнее всего, что в камере находились двое, о чем-то весело болтали.
– Разве это одиночка? – спросил я через переводчика директора тюрьмы.
– Конечно, – ответил он.
– А кто же этот второй?
– Гость, – объяснил директор. – Из соседней камеры. Но на ночь камера закрывается. Заключенный остается в ней один.
Часа через два я увидел того самого заключенного на территории тюрьмы. Он шел в сопровождении охранника, под мышкой держал волейбольный мяч.
– Куда его ведут? – поинтересовался я.
– Сегодня положенную ему прогулку он решил использовать для игры в волейбол, – очень спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, объяснил мне директор тюрьмы.
Курорт? Да нет, ничего подобного.
Западный заключенный как жесточайшее наказание воспринимает уже само лишение свободы, саму невозможность распоряжаться своей судьбой. «У нас же, – объяснили мне работники нашего МВД, – до этого еще нужно дорасти. Пока еще свобода для нас слишком абстрактное понятие и занимает в шкале ценностей довольно скромное место. В расчете на такую психологию и вводятся в колониях дополнительные тяготы. Чтобы отсидка медом не казалась».
Объяснение лукавое. Когда мне говорят, что у страны нет сегодня средств, чтобы обзавестись нормальными цивилизованными тюрьмами, смириться с этим я не могу, но понимаю, как трудно оспорить такой довод. Но когда под мучения человека подводят еще и готовую теоретическую базу – понять это я решительно отказываюсь.
Первая специальная тюрьма для приговоренных к пожизненному лишению свободы создана у нас на острове Огненном Вологодской области, в тысяче километрах от Москвы. В XVI веке здесь был построен монастырь. В 1918 году кельи его заняли советские политические заключенные. Сегодня в бывших кельях размещены «вечные узники». Средний их возраст 28–35 лет.
В камерах сидят по двое. Общаться арестанту разрешено только со своим сокамерником. Если задаст вопрос конвоиру или надзирателю – тот ему не ответит, запрещено. В зоне нет ни радио, ни телевизоров, ни газет. Полное отсутствие информации – это, может быть, одно из самых тяжких наказаний. Не спасает и маленькая тюремная библиотека (фантастика, любовные романы). Книги все давным-давно читаны и перечитаны. Свидания с родными тоже категорически запрещены. Раз в десять дней прогулка. Если, конечно, можно ее так назвать. Человека, скованного наручниками, заводят в небольшой вольер. Та же камера, только вместо потолка – редкие железные прутья. Такой узаконенный садизм отсутствием у казны необходимых средств уже не объяснишь и не оправдаешь. Продиктован он, видимо, самой высокой целью. Только какой именно? Сделать из человека одичавшее полуживотное? Справедливое наказание превратить в медленную пожизненную пытку? Кара эта на языке осужденных называется – «смерть в рассрочку».
Не случайно многие, кому смертную казнь заменили пожизненным заключением, подают заявления с просьбой их расстрелять. Вот одно из таких писем: «Меня помиловали и расстрел заменили бессрочной тюрьмой… Значит, всю оставшуюся жизнь мне придется провести в ужасной камере, в закрытом помещении под замком. И все эти годы меня будут убивать морально и физически… Не лучше ли, если меня сейчас расстреляют и все эти вопросы решатся само собой?»
Ужасающее состояние наших тюрем, отчаянные письма заключенных, умоляющих их убить, чтобы только прекратились их мучения, защитники смертной казни очень часто используют как последний, неопровержимый аргумент.
– Вот когда доживем мы до прелестей итальянской комфортабельной тюрьмы с кофеваркой в камере и дневным волейболом, тогда и будем думать, готовы ли мы отменить смертную казнь и заменить ее пожизненным заключением, – говорят мне мои оппоненты. – А иначе все ваши богоугодные разговоры – одна лишь сплошная болтовня.
Ну прямо-таки безграничное человеколюбие звучит в этих спокойных, рассудительных речах! Человеколюбие тех, кто на острове Огненном создал изощренный, продуманный до мелочей ад.
А я все не могу забыть слова Крюкова, сказанные им в арестантском бараке: «Одним суждено жить, а другим терпеть…»
Решение Конституционного суда
Вступив в Совет Европы, мы взяли на себя обязательство смертную казнь отменить. Бурные дискуссии о том, нужна или не нужна смертная казнь, на наше решение повлиять уже вроде бы не должны, обязательство есть обязательство. Но каким образом его выполнить? Поставить на всенародное голосование, провести референдум? Гиблое дело. Наши телеканалы, любящие на эту тему проводить мониторинги, занимаются, убежден, прямой провокацией, ответ известен заранее. В других странах, где смертная казнь отменена, общественное мнение тоже почти всегда этому противилось. Однако там парламентарии умели противостоять популистским настроениям, действовали по собственному убеждению, руководствуясь научными, а порой и религиозными соображениями. Нам же до этого еще очень далеко.
Был объявлен президентский мораторий на исполнение смертной казни. Расстреливать на какое-то время перестали, но проблемы это, конечно, не решало. Суды по-прежнему продолжали выносить смертные приговоры, количество смертников постоянно множилось. Люди в камерах подвергались жуткой психологической пытке. Раз страшный приговор не отменен, остается в силе, значит, сохраняется и мучительная неизвестность. Некоторые осужденные ее не выдерживали, просили поскорее привести приговор в исполнение, писали: ужас каждый раз, когда открывается дверь камеры, невыносим, сводит с ума. Лучше убейте, но не мучайте.
Да и обязательство, данное нами при вступлении в Совет Европы, предусматривало не приостановку казней, а запрет на вынесение смертных приговоров, изъятие высшей меры наказания из уголовного кодекса.
В этой ситуации полемика между противниками и сторонниками смертной казни обострилась чрезвычайно. Противники ее приводили многочисленные случаи, когда и у нас, и за границей казнили людей, которые, как выяснялось позже, совершенно невиновны. Сторонники казни от этих страшных историй отмахивались, отвечая: значит, надо ликвидировать судебные ошибки. Как? Риск судебной ошибки останется всегда, всегда будет опасность убить невиновного, многовековая история это доказывает. Сторонники казни возражали: если усовершенствовать работу судов, ошибок не будет. Противники казни внесли в Думу законопроект о моратории на вынесение смертных приговоров. Депутаты с легкостью его провалили. Сократили лишь количество «расстрельных» статей в уголовном кодексе, но смертная казнь как была, так и осталась.
Ясно было: никакие словесные баталии, никакая борьба аргументов и доводов, никакие призывы к разуму и ссылки на международный опыт и международные обязательства делу не помогут.
Но однажды я оказался свидетелем того, как неподъемную, казалось бы, общественную проблему, не подвластную ни пламенным речам, ни призывам к гуманизму, ни умным соображениям, ни даже данному государством слову, удалось решить лишь грамотной и четкой юридической процедурой.
Произошло это так.
Разговор о смертной казни и Совете Европы как-то возник на заседании Постоянной палаты по правовой политике и вопросам федерального устройства. Собрались ученые-правоведы, судьи, работники Министерства юстиции и мы, журналисты. Председательствовал известный юрист, активный участник демократического движения в стране Борис Андреевич Золотухин.
Заместитель председателя Конституционного суда Тамара Георгиевна Морщакова сказала: «По действующей Конституции подсудимый, которому грозит смертная казнь, вправе просить, чтобы дело его слушалось в суде присяжных. Но суды присяжных созданы лишь в восьми регионах из 89. Стало быть, большинство подсудимых такого конституционного права сегодня лишены. Если кто-либо из них обратится с заявлением в Конституционный суд, то оно должно стать предметом нашего рассмотрения».
И тогда у нас, в «Литгазете», возник план.
Я позвонил адвокату Генриху Павловичу Падве и спросил, нет ли среди его клиентов человека, которому грозит смертная казнь, но в регионе, где должны его судить, отсутствует суд присяжных. Да, такой человек действительно оказался. Москвич Г. обвинялся в том, что он зарезал жену и маленького сына. (Предваряя события, скажу, что обвинение это впоследствии оказалось ложным. Даже не суд присяжных, а обычный Московский городской суд этого Г. оправдал. Слепо следуй суд, как это нередко бывает, обвинительному заключению, и к ряду непоправимых трагических ошибок, когда расстреливают невиновных, могла бы прибавиться еще одна.)
Но в то время, о котором идет речь, суд над Г. еще не состоялся, и ему реально угрожал смертный приговор. Я спросил Генриха Павловича, не напишет ли его клиент заявление в Конституционный суд о нарушении его конституционных прав (в городе Москве суда присяжных тогда не было), а «Литературная газета» это заявление опубликует и откомментирует.
Скоро такая публикация появилась.
Мы с нетерпением ждали, какое же постановление примут конституционные судьи. Можно было предположить, что и среди них есть как противники, так и сторонники смертной казни. К тому же в тексте Конституции имелась некоторая зацепка для того, чтобы все оставить по-прежнему. В главе о переходном периоде сказано, что впредь, до введения в действие федерального закона о судах с участием присяжных заседателей, сохраняется прежний порядок рассмотрения соответствующих дел. Но означает ли это, что пока могут нарушаться конституционные права граждан? Да и как долго должен продолжаться такой переходный период?
И вот постановление Конституционного суда оглашено. Особых мнений не заявлено, так что можно предположить, что принято оно единогласно.
Конституционный суд постановил, что в тех регионах, где судов присяжных нет, смертные приговоры выносить нельзя. Но нельзя их выносить и там, где суды присяжных есть. Это означало бы, что подсудимые здесь будут поставлены в положение худшее, чем те, другие. А по Конституции перед законом равны все.
Словом, смертная казнь не отменена, но сегодня ее в стране больше нет, не существует. Вот и получается: звучали горячие дискуссии, проводились многочисленные конференции, шли письма президенту, копья ломались, парламентарии чуть ли не в драку между собой бросались, а все оказалось достаточно просто: надо было лишь привести в действие точный юридический механизм.
Глава седьмая
ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР В КРЕМЛЕ
Пересменка
С Александром Николаевичем Яковлевым меня познакомил Егор Яковлев. Я знал, что в свое время, работая в ЦК партии, Александр Николаевич опубликовал в «Литгазете» отважную статью против великодержавного шовинизма. Чаковский его предупреждал: «Смотри, рискуешь». Александр Николаевич настоял, статью напечатали, и на долгие годы Яковлев был отправлен послом в Канаду. Возвратился он уже при Горбачеве, стал членом политбюро. Но и тут продолжал проявлять непозволительную самостоятельность. За публикацию в «Московских новостях» некролога Виктору Некрасову, скончавшемуся в Париже, на политбюро, в отсутствие Горбачева, Яковлева прорабатывал Егор Лигачев.
Я приезжал к Александру Николаевичу в Кремль. Он рассказывал мне, как пришлось ему вмешаться, чтобы выпустили наконец за границу до тех пор невыездного Эйдельмана. Говорил о делах в Союзе писателей, о баталиях в писательской среде, о проявлениях антисемитизма, к которому Яковлев был совершенно нетерпим. Пожалуй, никогда прежде не доводилось мне встречаться с человеком такого ранга, который позволял бы себе подобную открытость и доверительность в общении с собеседником.
В декабре 1991-го я попросил Александра Николаевича дать новогоднее интервью для «Литературной газеты».
У всех на памяти это время. Короткая эйфория после августовской победы над путчистами, надежды, иллюзии, митинговые страсти сменились разочарованием и тяжелыми предчувствиями. СССР разваливался, вряд ли уже что-либо могло его спасти. Недавно прошла Беловежская встреча, она вызвала самые разные толки и оценки. Рассказывали о тяжелом разговоре Ельцина с Горбачевым, положение его сделалось крайне сложным, непонятным. Экономике страны грозил полный крах, она находилась на краю пропасти. Позже Егор Гайдар опубликует цифры: при самом скудном потреблении хлеба оставалось тогда на два месяца. С невероятной быстротой таяли и запасы золота, твердой валюты. За 1989–1990 годы из страны было вывезено более 1000 тонн золота. К концу октября 1991 года ликвидные валютные запасы также оказались полностью исчерпанными, Внешэкономбанк СССР вынужден был приостановить платежи за границу. Всех этих подробностей мы тогда еще не знали, но ощущение, что мы подошли к черте, стоим на пороге крупных событий, обостренное ожидание – то тревожное, то, наоборот, радостное – испытывали, наверное, все. Хотелось услышать человека, владеющего информацией, знающего ситуацию изнутри и, главное, свободного от сиюминутных, узких шор.
Я спросил Александра Николаевича, какие у него прогнозы, чего он ждет. «Размышлять о судьбах страны можно лишь на холодную голову, – ответил он. – А сегодня обстановка такая, что время для холодного разума еще не наступило». Вспомнил, что предшествовало этому времени. Главная иллюзия заключалась в том, что казалось, будто можно реформировать партию, да и всю систему власти. И лишь года через два начало приходить понимание, что сложившаяся система реформирования не принимает, отторгает его, что существующее общество нереформируемо. «Когда лично вам это стало ясно?» – спросил я. «Интуитивно, в общем-то, давно, – ответил он. – В конце 1985 года я направил специальную записку о необходимости разделения партии на две». – «Кому направили?» – «Ну, скажем так, наверх…»
Заговорили о Горбачеве. «Он слишком сложная фигура, чтобы кто-нибудь, в том числе и я, хорошо, полагаю, его знающий, мог бы сказать наверняка, что он в данный момент думает, – сказал Александр Николаевич. – Это человек, чья фантазия – в хорошем, разумеется, смысле – постоянно работает, постоянно в действии. Он – человек компромисса. В той ситуации такой компромисс был необходим – иначе и конфликты уже с самого начала стали бы куда более жесткими, и нетерпимость достигла бы взрывной силы. Однако всякий компромисс таит в себе возможность ошибок: кто-то сделал лишний шаг навстречу взаимному согласию, а кто-то остановился на полпути… Но я твердо убежден, – добавил он, – что Горбачев хотел добра обществу и людям. Это я знаю наверняка. И все разговоры о том, что он цепляется за власть – чепуха, спекуляция. Он обладал безусловной властью, но добровольно стал от нее отказываться. Только внутренние побуждения человека не всегда совпадают с объективной логикой. Намерения – одни, а результат – другой…»
Беседа наша проходила поздно вечером. Александр Николаевич попросил помощника ни с кем его не соединять. Но спокойно поговорить не удалось. Вошел помощник, сказал, что звонит Бурбулис. Александр Николаевич извинился, и я вышел в приемную.
Все здесь было как обычно: милые, доброжелательные люди. И обстановка была прежняя: спокойная, деловая. Заглянул кто-то, как видно, из соседней комнаты, сказал: «А буфет-то наш совсем опустел, сосиски и те через час кончились…»
Но только мы опять начали разговор, зазвонил внутренний телефон. «Михаил Сергеевич», – объяснил мне Яковлев, снимая трубку. Выслушав, сказал: «Вызывает». И, надев пиджак, пошел к двери.
Я снова вышел. «Вы у нас сегодня засидитесь», – посочувствовал мне его помощник.
Возвратившись, Александр Николаевич спросил устало: «Может быть, отложим? Сегодня, видите, что-то не очень получается». «Прошу вас, – сказал я, – давайте продолжим. Я готов ждать, сколько придется».
Беседа таким образом прерывалась еще несколько раз.
Сейчас я понимаю: шли трудные переговоры. До отставки Горбачева оставались считанные дни.
Разговор наш коснулся свободных выборов в стране. Когда-то казалось: станем когда-нибудь выбирать из нескольких кандидатов, и жизнь сразу же в корне преобразится, заживем в прекрасной стране. Теперь до этого вроде бы дожили. Но вместе с радостью пришло и разочарование. «Чем, бывает, отличается один кандидат от другого? – спросил Александр Николаевич. – Я скажу вам. Степенью демагогии, степенью популизма. Этот умеет демагогичнее выразить свою мысль – молодец, его и изберем. А другой говорит то же самое, но скучновато, вяловато – пускай подождет. Хотя человек он, может, и более серьезный, вполне дельный…»
Разве не то же самое заботило моего вымышленного собеседника, за которым я спрятался, не решаясь прямо сказать читателю, какие тревоги испытываю сегодня в новое, демократическое время?
Перечитывая сейчас газетную полосу с интервью Александра Николаевича, я думаю, насколько пророческими были слова, сказанные им в тот поздний вечер. «Наружу выплеснулись темные, самые низменные пласты психологии, – говорил он. – Если вы спросите меня: что, разве сегодня в обществе стало больше совести? Я не стану это утверждать. Или разве меньше стало ненависти? Нет, думаю, не меньше. Если прежде ее кто-то скрывал из каких-то карьеристских или, может, шкурных интересов, то сейчас ее уже никто не скрывает. Более того, даже как бы гарцует вокруг этой самой ненависти, показывает, какой он, значит, смелый, как он другого, значит, пригвоздил – да еще со словцом, обязательно с фамилией, нередко с ложью. Вот что творится…»
Сколько лет прошло, а слова эти звучат, будто сказаны они в наши дни.
«…A как расцвели взяточничество, коррупция!.. Раньше тоже брали, но хоть прятались, боялись. А сегодня это делается совершенно открыто, у всех на виду… И вот что очень интересно: демократия, торопясь, не производит, оказывается, нравственной селекции. Наоборот, происходит дискредитация этой самой демократии, компрометация именно тех идеалов, к которым она стремится…»
Если б знали мы тогда, в декабре 1991-го, какие размеры примет дискредитация тех прекрасных идеалов, с которых все и начиналось.
Заговорили об отношении к власти. «Меня очень волнует этот необольшевизм, – сказал Александр Николаевич. – Как бы старые структуры авторитаризма не всплыли в какой-то иной форме… Конечно, среди демократов появилось немало очень ярких, интересных фигур, способных вести дело. Но есть и такие, которые не имеют к демократии не малейшего отношения. Сегодня демократия для них удобна. Но если завтра наступит автократия, она будет не менее удобна, а может, даже еще удобнее…»
Будто не пожелтевшую газетную полосу смотрю, а читаю из сегодняшней колонки политического обозревателя.
– Так что же, значит, поражение? – спросил я.
– Нет, нет! О поражении и речи быть не может, – ответил Яковлев. – При всех недостатках и пороках общества оно уже не то, качественно переменилось.
Я вышел из кремлевского кабинета Александра Николаевича Яковлева в двенадцатом часу ночи. Стоял сырой, промозглый декабрьский вечер. Не зима, а поздняя осень. Тишину нарушал только громкий гомон ворон. Кремлевский двор был непривычно пуст. Ни машин, ни людей. Так, наверное, выглядит квартира, из которой старые жильцы уже вывезли свои вещи, а новые пока еще не въехали. Пересменка.
В разговоре с Яковлевым я сказал ему: «Мы ведь с вами – уходящее поколение». «Да, уходящее, – согласился он. – За нами идут те, кто родился после войны… Многое их не коснулось, не царапнуло, не прижало…»
– Почему я сказал ему, что мы с ним одного поколения? – думал я, идя по пустынному и сиротливому кремлевскому двору. Он воевал, а мои сверстники в годы войны оставались еще детьми. В отличие от его поколения мы не хлебнули всего, что хлебнули они. Бог миловал, проскочили. И все-таки, думал я, родившиеся до войны, мы – дети того же самого времени, его порождение. Оно лепило и нас. И нас по-своему прижимало и царапало. Однако, несмотря ни на что, то было наше, мое время. Страшное, ужасное, порой гибельное. Но – мое. Всю жизнь я учился примериваться к нему. В самых трудных обстоятельствах сохранять лицо. Учился говорить с кляпом во рту и при этом старался все-таки что-то сказать. Не надеялся, даже не мечтал, что время это уйдет, закончится еще при моей жизни, но как мог, вместе с другими, не имея смелости выйти на баррикады, пытался хоть по капле, хоть по вершку его расшатывать и подтачивать. За долгие годы, худо-бедно, кажется, этому научился. Но смогу ли, успею ли я вписаться в иное, новое время, когда искусство говорить с завязанным ртом, дай Бог, никому уже не потребуется. Я счастлив, что дожил до похорон своего страшного времени, но каково будет новое, чужое для меня время и каков буду в нем я? И буду ли?
С того вечера в Кремле прошло немало лет. Всякое бывало за это время. Иной раз даже казалось, что тогдашние мои опасения оказались напрасными, живу ведь.
И все-таки те горькие чувства не исчезли, не отпустили меня. А в последнее время они все круче и круче захлестывают меня снова.
Разве могу я сказать, что ушли те, многолетней давности, страхи и с каждым днем не прибавляется новых? Что я не вижу, как воскрешают то здесь, то там, прежние идолы и настроения? Что не возвращаемся мы семимильными шагами в похороненную, казалось бы, навсегда удушливую советскую атмосферу? Что российский чиновник не становится все агрессивнее и ненасытнее? Что власть в стране не захватили силовые ведомства? Что суды и прокуратура не стоят навытяжку пред сильными мира сего? Что в наших тюрьмах уже не томятся политические заключенные? Что в угоду верховной власти не лепятся, не фальсифицируются уголовные дела? Что милиция отвыкла бесчинствовать? Что о крепкой руке больше не мечтаем? Что, как не раз уже бывало в российской истории, все чаще и чаще бал правят жадные временщики? Что обманываться мы не рады? Что о таком рынке мечтал когда-то Леонид Лиходеев? Что готов я к бесславной кончине моей «Литературной газеты»?








