412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борин » Проскочившее поколение » Текст книги (страница 15)
Проскочившее поколение
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 07:15

Текст книги "Проскочившее поколение"


Автор книги: Александр Борин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Угрозы

Между тем по Ленинградскому телевидению с соответствующими комментариями показали фрагмент того ЦДЛовского вечера. Съемку в зале произвел кто-то из прокурорских работников. Выступила против меня и газета «Труд».

Гнев людей, не слишком искушенных в тонкостях юриспруденции, был понятен. Не приходилось удивляться и возмущению прокуроров: они защищали свое право по-прежнему бесконтрольно диктовать судам. Но на меня ополчились и те, кто, как я полагал, должны были меня понять, поддержать. Люди одних со мной взглядов, с одной, как мы тогда говорили, «грядки».

С Егором Яковлевым, редактором «Московских новостей», мы встретились на каком-то вечере «Мемориала». Наши добрые отношения возникли еще в пору редактирования им журнала «Журналист». Было это в самом конце шестидесятых, уже начался явный отход от идей XX съезда, оттепель шла на убыль, однако «Журналист» упорно продолжал печатать вызывающие по тем временам вольнолюбивые статьи. Долго это продолжаться, конечно, не могло, и наступил день, когда Егора вызвали на секретариат ЦК. Мы, несколько сотрудников и друзей журнала – Леня Лиходеев, Володя Шевелев, Ира Дементьева, еще два-три человека, – остались ждать его в редакции. Он приехал очень спокойный, позвонил жене: «Все нормально, меня сняли», поставил на стол бутылку и стал рассказывать, как орал на него Суслов. Инкриминировались Егору, насколько помню, три кошмарные провинности: публикация статьи Анатолия Аграновского «Публицистика должна быть вопросительной» (на обложке был перечеркнут красным крестом знак восклицательный и крупно изображен знак вопросительный, в этом усматривался подкоп под жизнеутверждающие идеи партии и порождение ненужных сомнений), хвалебная статья о плеяде молодых писателей: Ахмадулина, Аксенов, Евтушенко, Вознесенский, и еще какая-то третья публикация. «Ничего, ребята, – сказал нам Егор, – а ведь кое-что мы все-таки успели».

Так вот, в тот день, на вечере в «Мемориале», я был без машины, и Егор предложил завезти меня домой. И по дороге у нас вспыхнул жаркий спор. «Пусть эти два следователя не правы, – доказывал он, – но поддержать их сейчас надо хотя бы из политических соображений. Их наступление на Лигачева и других только на руку демократам». Я возражал, он настаивал. Мы повысили голос. Я раскипятился. Крикнул: «Останови машину, я выйду». Полемику прекратила его жена Ира. «Хватит, – сказала, – а ну-ка успокойтесь».

Придя домой, я тут же написал короткую заметку: мой товарищ, глубоко порядочный человек, готов поддержать следователей-фальсификаторов «из политических соображений». Как часто слышали мы такую дежурную мотивировку, оправдывающую любой произвол в самые страшные годы.

Заметку я отнес не в свою «Литературку», а к Егору, в «Московские новости».

Назавтра он мне позвонил. Сказал сердито: «Приходи, прочти полосу. Материал я поставил в номер».

Сегодня, когда улеглись тогдашние страсти и давно уже никто не ждет от былых кумиров героических подвигов, я отчетливее, кажется, вижу то, что в пылу спора, стремясь пробить стену непонимания, еще не готов был осознать: нет, не могли, не в состоянии были люди, все общество, иначе воспринять обличительные речи двух следователей, их обещание рассказать нам всю правду. Слишком натерпелись мы от вседозволенности власть имущих, от творимого ими беспредела, от их безнаказанности. А если борцы с ними и перегнут где-то палку, добавят лишку, то – не беда. По сравнению с тем, что творили и творят хозяева жизни, – это такая малость! Да и мои отчаянные потуги ссылаться на законность теперь, когда общество пришло в движение, начало раскрепощаться, уже казались в лучшем случае смешными, но чаще вызывали, да и не могли не вызывать, протест, возмущение. Люди на собственном опыте знали, что законности в точном смысле этого слова у нас фактически никогда не существовало, она превращена была в блеф, в голую абстракцию. За газетные призывы к ней долгие годы хватались лишь как за последнюю соломинку, от полной безнадежности. Но теперь, после того как многие вещи наконец стали называть своим именем, любые разговоры о ней уже зазвучали дразнилкой, фальшью и притворством.

После тягостного вечера в ЦДЛ я уехал работать в подмосковное Переделкино, в писательский Дом творчества. Туда позвонил мой знакомый, тоже работник прокуратуры. Сказал, что хотел бы с женой запросто меня навестить.

Когда после ужина мы прогуливались в парке, знакомый отвел меня в сторону и доверительно сказал: «Я должен вас предупредить. Кое-кого вы очень раздражили. Зачем вам лезть на рожон? Вы, наверное, недооцениваете всей опасности, которая вам грозит. Будьте осторожны».

В это же примерно время мой друг народный писатель Узбекистана Камил Икрамов рассказал мне, что к нему неожиданно приехали Гдлян и Иванов. Объяснили, что при расследовании «узбекского дела» им очень важна поддержка узбекской интеллигенции. В разговоре, между прочим, спросили: «А вы знаете журналиста Борина?» «Да, – ответил Икрамов, – это мой товарищ». «А ведь мы располагаем материалами, что он брал крупные взятки», – сообщил Гдлян.

«Этот разговор я записал на диктофон, – сказал мне Камил. – Считай, что у тебя есть вещественное доказательство».

Что мне оставалось делать?

Я еще раз выступил в «Литгазете», ответил моим сердитым читателям – оппонентам. В другой статье рассказал о Хайдаре Яхъяеве, о том, как переиграл он двух знаменитых следователей и, в результате, избежал заслуженного наказания. Напечатал историю талантливого эстонского изобретателя И. Хинта, в свое время арестованного Гдляном «за антисоветскую деятельность». Хинт в тюрьме умер, а через несколько лет был посмертно реабилитирован Верховным Судом.

Но тут руководители Прокуратуры СССР, да и вообще руководство страны, прежде, уж не знаю по какой причине, явно заигрывавшие с Гдляном и Ивановым, фактически их поддерживавшие, вдруг на них ополчились. Делом двух следователей занялась Комиссия партийного контроля. Потом – комиссия Президиума Верховного Совета СССР. Мне позвонили с телевидения и попросили выступить против Гдляна и Иванова в программе «Время». Я отказался. В создавшейся ситуации я не мог сказать даже то, что действительно думаю. Получалось бы, что я смыкаюсь с теми политическими силами, к которым ничего, кроме глубокого неуважения, никогда не испытывал.

События какое-то время еще продолжались. На сессии Верховного Совета выводы «гдляновской» комиссии доложил один из ее сопредседателей Р. Медведев. Постановление отрабатывалось долго, мучительно, в жарких спорах. Наконец утвердили: «Принять к сведению. Считать функции указанной комиссии исчерпанными». И все.

Но история эта уже стала терять для меня всякий интерес.

Камил Икрамов

Камил Икрамов умер в Германии. Он и раньше там лечился, а последнее время лежал в Москве в Онкологическом центре. Однако стремился опять в Германию, очень верил немецким докторам.

Мне позвонила его жена Оля, объяснила, что в Онкологическом центре отказываются вызвать санитарную машину для перевозки его в Шереметьево, считают, что он не выдержит перелета. Не отвезу ли я его в аэропорт на своих «Жигулях»? Разумеется, я согласился, но позвонил Крелину: что скажет врач? «Ты учти только, – предупредил он, – Камил в таком состоянии, что может умереть у тебя в машине». Сам Крелин приехать не смог: ему предстояло срочно оперировать больного. Выбора не оставалось, я поехал, не очень представляя себе, что стану делать с умирающим. Но, подъехав к Центру, с облегчением увидел санитарный автомобиль и стоявшую рядом с ним Олю. Оказывается, онкологи все-таки смилостивились и транспорт вызвали.

Через несколько минут санитары вывели Камила. Я его не узнал. За короткое время он превратился в глубокого старика. Он шел ни на кого не глядя, вид у него был совершенно отрешенный.

Они с Олей поехали в санитарной машине, а я с их дочкой Аней отправился следом.

В аэропорту мы сразу же прошли в медицинскую комнату. Камил, мне показалось, не очень осознавал происходящее, только все время, не отпуская, держал Анину руку.

Зашел работник таможни, молодой парень, сказал, что серебряную цепочку, которая была на Камиле, надо сдать, вывозить за границу ее нельзя. Оля разволновалась, объяснила, что это никакая не драгоценность, грош ей цена, только она – семейный амулет, и муж в него верит. «Пожалуйста, разрешите…» «Нельзя, – повторил таможенник, – оставьте провожающим». И тут я не выдержал, заорал на этого парня: он, что, слепой, не видит, что здесь происходит? Человек он или бездушный чурбан?

«Перестань, – вдруг очень четко и ясно сказал мне Камил, – не знаешь, в какой стране живем?»

Камил, увы, знал это слишком хорошо. В 1938 году расстреляли его отца, секретаря ЦК компартии Узбекистана, арестовали мать. Сам Камил еще мальчишкой попал за решетку, провел там немало лет. А потом, став прекрасным журналистом и писателем, много сил тратил, вызволяя из застенков несчастных. Он был превосходным рассказчиком, уйму знал, уйму помнил, обладал каким-то редчайшим, удивительным артистизмом.

Прилетев в Германию, через три дня Камил умер.

Глава шестая
МИЛОСЕРДИЕ ВЫШЕ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Хочу оставаться самим собой

Состояние, в котором мы находились в самом начале перестройки, лучше всего, наверное, передать тремя словами: «Не может быть». На Красной площади 7 ноября перестанут вывешивать портреты членов политбюро? Не может быть. На выборах мы будем голосовать за одного из нескольких кандидатов? Не может быть. Журнал напечатает «Собачье сердце» Булгакова? Не может быть.

Но вот приближались первые реальные на моей памяти выборы, и вместе с небывалым ощущением новизны, свободы возникало и чувство растерянности, недоумения.

В одном из округов соперничали два кандидата. Один из них – партийный функционер, другой – журналист, мой коллега. Писал он очень лихо, выступал против всевозможных мерзостей нашей жизни, которые и у меня вызывали активный протест. Однако в разоблачениях своих – и в тех, что выглядели вполне достоверными, и в тех, что, скорее всего, были далеки от правды, – он никогда не утруждал себя поисками аргументов, фактов и доказательств. Целью его было не доказать, а пригвоздить, уничтожить. По принципу – раззудись рука! Если он так же начнет действовать, став депутатом, – беда. Но странное дело, это мало кого заботило. Наоборот, людям даже нравилось, что он не останавливается на полпути. Если уж бьет, то бьет наотмашь. Когда же я поделился своими соображениями с друзьями, они мне ответили, что да, все так, но другой альтернативной кандидатуры, которая имела бы столько шансов на успех, к сожалению, сегодня нет; что если в органах власти возобладает опять партократия, то на перестройке можно будет поставить большой жирный крест; что из двух зол приходится выбирать меньшее, это и есть политика.

Примерно это же самое говорил мне Егор Яковлев в том нашем споре.

Обо всех этих своих сомнениях и тревогах мне очень хотелось поделиться с читателями. Но как? Выступить против двух авантюристов-следователей я еще мог, на это меня хватало. Но публично сказать о том, что и в новые, благословенные времена, о которых мы вчера и мечтать не могли, многое меня не устраивает, вызывает протест, недоумение, – нет, тут я пасовал.

После долгих раздумий я поступил по рецепту Сергея Образцова. Когда-то он назвал одну из причин, побудивших его заняться куклами. Ему казалось, что певец, выходя на сцену петь лирические романсы и произнося на весь зал слова любви, изображая ревность, страдания, душевное смятение, должен всякий раз испытывать некоторую неловкость. Другое дело, если обо всем этом вместо него расскажет кукла, если певец спрячется за нее. Вот и я тоже выдумал некую «куклу». В статье я написал, что ко мне в редакцию пришел некий человек и, попросив не называть его имени, поделился со мной своими горькими сомнениями.

Вымышленный мой собеседник (за которым, разумеется, скрывался я сам) говорил о том, что прежде в его жизни всегда существовали «они» – власть, начальство, хозяева жизни, и существовали «мы» – его верные друзья-единомышленники, вместе с которыми он всегда старался «им» не поддаться – устоять, выдержать, сохранить свое лицо. Но кто же, спрашивал мой редакционный гость (а на самом деле это я задавал мучающие меня вопросы), кто же сегодня «мы»? Тот краснобай-журналист, чьи действия вызывают неприятие и протест? Или «мы» – это друзья-единомышленники моего собеседника (мои друзья), готовые на нравственный компромисс, на нравственную неразборчивость потому только, что в политике, как известно, из двух зол выбирают меньшее, и цель, несмотря ни на что, все-таки оправдывает средства? А кто – «они»?

Недавно мой собеседник прочел в газетах о событиях на грузинской станции Самтредиа. Пикетчики, требуя выполнить их политические условия, на несколько дней остановили все поезда.

Сами политические требования этих людей прекрасны. Мой собеседник тоже горячий сторонник демократических выборов на многопартийной основе. Более того, он отлично сознает, что многие замечательные политические призывы разбиваются сегодня как о каменную стену, а если видишь, что слова бессильны, то появляется жгучее желание действовать. Но он панически опасается и такого желаниями таких действий.

В газете была напечатана фотография (помню, увидев ее, я долго не мог успокоиться): на рельсах сидит молодой пикетчик и спокойно читает книгу. В двух шагах от него плачут дети, снятые с поезда, волнуются их матери, у людей рушатся все планы, коверкается нормальная жизнь. Но пикетчик ко всем этим переживаниям слеп и глух. Кто он? Бездушный, черствый злодей? Да ничего подобного. Наверное, чуткий, наверное, добрый, наверное, мухи не обидит. Но он – убежденный политик.

С детства мы слышали: «убежденный ленинец», «убежденный сталинец»… И невдомек нам было, что убежденный означает: на все готовый. «Будь готов! Всегда готов!»

Неужели теперь придется опасаться и «убежденных демократов»?

Заканчивая, мой мнимый собеседник говорил, что четкий политический водораздел, разумеется, необходим. Он не призывает к всеобщей консолидации. Такие призывы ему кажутся лицемерными и опасными. С кем консолидироваться? С теми, кто на съезде российской компартии требовал возвратить нас в состояние нового социалистического рабства? Или с погромщиками из общества «Память»? Но, решительно размежевываясь с ними по политическим соображениям, не принимая все их понятия о добре и зле, он не готов также закрывать глаза и на действия своих (моих, моих!) единомышленников, если вдруг с огорчением видит, что в погоне за политическим барышом они сквозь пальцы смотрят на любые мерзости или пожимают руку тем, от кого порядочный человек должен отвернуться.

Он хочет, чтобы его свободу ограничивали только закон и совесть, закон и его совесть, но не узкие политические интересы, а иначе, неровен час, мы опять когда-нибудь услышим, будто нравственно все, что политически выгодно, а если враг не сдается, его необходимо тут же, немедленно уничтожать.

Статья моя называлась «Хочу оставаться самим собой». Опубликована она была летом 1990 года.

Наверное, предвидь я все, что потом случится – путч 1991 года, попытку реванша в 1993 году, штурм Останкина, бандитские демарши Макашова, Хасбулатова, Руцкова, политическое противостояние, которое чуть было не переросло в гражданскую войну, – я бы, наверное, писал не так или не совсем так. Очевидная наивность, поверхностное прекраснодушие, звучащие в словах моего мнимого собеседника, а на самом деле отражающие мои собственные тогдашние мысли и чувства, были, конечно, слишком далеки от суровой круговерти реальной жизни, не могли, не способны были служить в ней надежной опорой. Одними чистыми руками тут мало что осилишь, требуется еще и как следует мозгами шевелить. Ирония, скрытая в известном изречении: «совесть есть – ума не надо», что делать, достаточно справедлива. Живем мы не в дистиллированном мире, на черное и белое он не делится. Приходится, случается, и смиряться, и на компромиссы идти, и в союзниках иметь далеко не ангелов, и разрабатывать наиболее оптимальную тактику действий, и выбирать из двух зол меньшее. Не стал бы играться я и со словом «убежденность», вообще такие бездумные словесные игры часто совсем небезобидны.

И все-таки от основного пафоса той статьи мне не хотелось бы отказываться и сегодня. И сегодня, даже в самых нелегких, запутанных ситуациях, очень подмывает снова и снова сказать себе то же самое, по-детски беззащитное: «Хочу оставаться самим собой!» Пусть не всегда это получается, но иначе, без такой внутренней доминанты, очень просто споткнуться и сломаться. Когда-то, в очень трудные, мрачные времена Изольд Зверев любил повторять: «Жизнь – дерьмо. Но если ты сам дерьмо – не сваливай на жизнь».

Но чего бы уж точно не стал я сегодня делать, так это, обращаясь к читателям, не прятался бы за «куклу», за мнимого моего собеседника. То была моя безусловная ошибка. Если уж собрался что-то сказать, то надо было найти в себе смелость и сказать прямо, от своего имени. Может быть, нечестность, которую я позволил себе в обращении к читателю, в немалой степени и привела к тому, что статья эта тогда совершенно не прозвучала. Не вызвала ни одобрения, ни протестов. Ее просто не заметили. Я замахнулся на исповедь, а напечатал бледную, никого не тронувшую литературщину.

Подобных ошибок я никогда уже больше старался не допускать.

Ширма

С Анатолием Приставкиным я познакомился, если не ошибаюсь, где-то в конце шестидесятых. Известно было: пишет он о рабочем классе, о сибирских стройках. Ничем особенным его работы не отличались, да, впрочем, и все мы, разрабатывавшие тогда те же дежурные темы, писали, что называется, под одну гребенку. Знали: Толя не в меру обидчив, любая, даже вполне нейтральная шутка в его адрес вызывала в нем злобный отпор. При этом он очень старался самоутвердиться, любым способом. Всех убеждал, что обладает свойствами экстрасенса, может вылечить любую боль и взглядом погасить лампочку на потолке. Ни подтвердить, ни опровергнуть этого я не могу, мне лично наблюдать результаты его чудотворных действий как-то ни разу не довелось.

Оттого что ничего выдающегося от него никто не ждал, всех так поразила его замечательная повесть «Ночевала тучка золотая». Мы прочли ее в рукописи и тут же стали безоговорочными ее сторонниками, на обсуждении в Союзе писателей грудью защищали ее от нападок секретаря Союза писателей Феликса Кузнецова.

Повесть эта была автобиографической, описывая, как голодные обитатели детского дома боролись за свое существование, за ломоть хлеба, автор рассказывал и о своем собственном голодном детстве. О том, как с малых лет ему приходилось постоянно быть в обороне, не доверять людям, в любой момент ждать подвоха и жадно хватать каждый кусок. Видимо, эти суровые привычки, заложенные в самом детстве, постоянная подозрительность к окружающим сохранились в нем потом на всю жизнь.

Где-то в конце 1991 года я встретил его во дворе нашего дома, тогда мы были соседями. Он рассказал, что по инициативе известного правозащитника Сергея Адамовича Ковалева при президенте создается Комиссия по вопросам помилования, Приставкину предложено ее возглавить, не соглашусь ли я стать его заместителем? Предложение было неожиданным. Журналистская работа меня вполне устраивала, и в мыслях не было переходить в коридоры власти. Но он сказал, что бросать «Литературную газету» мне совсем не обязательно, эти два дела можно вполне совместить, да и работа в комиссии есть, собственно, продолжение того, чем я занимаюсь в газете, спасая несправедливо осужденных. Я подумал: а ведь и верно, предложение Приставкина вполне логично, вытаскивать несчастных из тюрьмы я пытался своими статьями, теперь же в комиссии у меня будет для этого куда больше возможностей. Думать так очень хотелось, и, что говорить, условия, которые вдруг открывались, тоже выглядели весьма соблазнительно.

Жена к сделанному мне предложению отнеслась отрицательно. Войти в общественную комиссию как другие рядовые ее члены, то есть без штатной должности и солидной зарплаты, – да, пожалуйста. Но идти на государственную службу, стать заместителем председателя комиссии – не надо: «не твое это дело». Мне казалось, она не права. Что значит, не мое дело? Почему? Важно ведь, не кем я числюсь, а чем занимаюсь. Короче, жену я не послушал. К великому сожалению.

Комиссия начала работать в марте 1992 года.

Ее членами стали Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Лев Разгон, видные юристы, врач, священник – люди известные, глубоко порядочные, с безупречной репутацией. Собирались мы еженедельно, по вторникам. Каждый раз после заседания готовился проект Указа президента об освобождении осужденных или о сокращении им срока наказания. Сознавать, что на нашу долю выпало редкое счастье спасать людей от тюрьмы, было чрезвычайно приятно. Начальник отдела помилования администрации президента, который готовил материалы для комиссии, всячески старался укрепить в нас такие настроения. Нередко после заседания на столе появлялась бутылка, и мы поднимали бокалы за нашу прекрасную комиссию, за то, что на нашу долю выпала удивительная удача вызволять из беды людей. В стране, где десятилетиями царили страх и жестокость, нам, счастливцам, довелось наконец осуществлять милосердие. Страна слишком долго этого ждала. Очень скоро, однако, стало ясно, что мы невольно выполняем роль ширмы. Прикрываясь нашими именами, решения по сути принимал тот самый чиновник. Он отбирал, какие заявления мы будем рассматривать, остальные же, львиную долю, не советуясь с нами, отклонял своей собственной властью. Осужденный, обратившийся к президенту, получал бумагу: «Ваше ходатайство отклонено», хотя на самом деле прошение человека не доходило не только до президента, оно не попадало даже на стол нашей комиссии. Чиновник, по сути, действовал совершенно бесконтрольно. И ничего нельзя было изменить: заседая раз в неделю по три-четыре часа, общественная комиссия в состоянии была рассмотреть в год не больше семи-восьми тысяч дел, а их тогда поступало что-то около пятидесяти тысяч.

К чему подобная практика приводила, свидетельствует такой случай. На проходившей в то время международной конференции «Тюремная реформа» в качестве официального документа было распространено письмо заключенной Клавдии Ивановны Лапиной. Она писала: «Мы просим вас, вслушайтесь в нашу боль: все мы, конечно, виноваты, кто в большей степени, кто в меньшей. Почти все признали свою вину и искупаем ее уже 6-й, 7-й, 8-й, 9-й год… Все мы осуждены были в 1985–1987 годах, в годы действия Указа о нетрудовых доходах, в годы, когда судьи щедро раздавали – 10,12,15 лет… Лично я потеряла в жизни все: мне сейчас 53 года, с мужем развод, дочь младшая с 8 лет растет практически одна (старший сын – опекун). Ей сейчас 15 лет, ей сейчас трудно как никогда. Она говорит: „Я устала жить без тебя!“ Вдумайтесь в эти слова пятнадцатилетней девочки: „Устала жить…“ Это же страшно! Уже трижды из нашей колонии посылалось прошение о помиловании, но буквально через полтора месяца – отказ! Что вы! Разве можно такую преступницу помиловать или снизить срок! Вот если бы я убила кого-нибудь, то да! Убийцам и насильникам куда больше снисхождения…»

Документ этот был доведен до членов комиссии, и Лапину наконец помиловали. Ну а если бы этого не случилось? Если бы и последнее ее ходатайство опять было похоронено чиновником среди тысяч других отклоненных ходатайств? Сколько бы еще отказов, подготовленных работниками аппарата, она получила? Но может ли судьба человека зависеть от случая и лотереи?

Если говорить по существу, дела заключенных комиссия вообще не рассматривала. Правильнее было бы сказать, что в год мы рассматривали семь-восемь тысяч коротких справок, где о каждом из осужденных и о совершенном им преступлении сообщалось на одной-двух страницах и всего в нескольких абзацах.

«Михеева, – читал я в одной из таких справок, – 1964 года рождения, осуждена по ст. 103 УК РСФСР к пяти годам лишения свободы. Не замужем, не судима, училась на пятом курсе педагогического института, характеризовалась положительно. 18 июля 1989 года Михеева находилась дома, когда пришли родители. Отец был в нетрезвом состоянии. Между ним и матерью возникла ссора, перешедшая в драку. Затем отец пошел за сигаретами, а мать догнала его на улице, набросила на шею резиновый шланг и стала душить. Отец сопротивлялся. Михеева вышла на улицу, взялась за второй конец шланга, и вместе с матерью они задушили отца. Отбыла три года и семь месяцев…»

Жуть, кровь стынет. Но что говорит мне эта короткая справка о дочери-отцеубийце? Кто она, холодный, бесчувственный зверь или жертва какой-то страшной, неведомой мне семейной драмы? Ненависть к родному отцу родилась у нее неожиданно, мгновенно или же созревала, копилась годами? Дочь продолжает искать и находить себе и своей матери оправдание или же места себе не находит, до сих пор в ушах стоит предсмертный хрип отца? И каким человеком выйдет она на свободу, если президент сегодня ее помилует? Раскаявшимся? Не сломленным? Или же обозленным на всех и вся? В справке сказано: «В ИТК характеризуется исключительно положительно. К труду относится добросовестно. Принимает активное участие в общественной жизни. Администрация ИТК считает, что она встала на путь исправления…» Но что давала, что объясняла мне эта маловразумительная фраза?

Однажды, прочтя в справке, что осужденный «на путь исправления», наоборот, «не встал», я попросил показать мне всю характеристику. Узнаю: «Работает добросовестно, нарушений не допускает, вину свою признает частично, пишет жалобы на приговор суда в различные инстанции. В общении с администрацией ведет себя вежливо, легко входит в доверие к администрации, однако по складу характера скрытен, замкнут, на откровенный разговор с администрацией не идет…» Ну и что? Какие глубины в человеке открывает мне такой отзыв? Осужденный не считает себя целиком виноватым? Ну так многие заключенные до конца убеждены, что на них взвалили лишку. Не откровенничает с начальством? Так, может, начальство не сумело найти с ним общий язык, оказалось беспомощным перед сложным, неординарным характером, пасует перед ним и за это еще на него и злится?

Однако ни о каких иных, более полных источниках информации об осужденном при существовавшей в ту пору системе, когда все ходатайства о помиловании без какого бы то ни было серьезного их изучения, серьезной оценки на местах сплошным потоком шли в Москву, в администрацию президента, и говорить не приходилось. Приговор суда и официальная характеристика – вот и вся возможная информация о человеке.

Да и сама процедура рассмотрения просьб заключенных вряд ли способствовала принятию обоснованных решений. За неделю до очередного заседания комиссии нам раздавали 150–200 таких куцых, мало о чем говорящих справок, и за три-четыре часа необходимо было их все обсудить и по каждой принять решение. На осужденного выходило, стало быть, минуты по полторы. Вот в таком темпе, таким галопом и решались человеческие судьбы.

На этой почве между мной и тем чиновником возникли крайне напряженные отношения. Я не скрывал, что думаю о заведенном порядке, чиновник же, которому порядок этот давал огромную власть, искал повод со мной посчитаться. И нашел. Выступая в «Литературной газете» в защиту осужденных хозяйственников, тех самых, кто вынужден был совершать преступления, чтобы не останавливалась работа (давали взятку за необходимый заводу дефицитный насос или за бензин для машин «скорой помощи»), я познакомился с руководителями созданного в то время «Общества защиты осужденных хозяйственников». Теперь, когда я вошел в комиссию, они обратились ко мне с жалобой: ходатайства о помиловании хозяйственников долго лежат в отделе безо всякого движения, чиновник упорно не дает им хода, нельзя ли ускорить? По моему предложению дела эти стали поступать на комиссию, и, если мы видели, что человек оказался без вины виноватым, преступление его было вынужденным, комиссия рекомендовала президенту его освободить. И тут же пополз пущенный чиновником слух: «Борина хозяйственники подкупили». Метод расправы с противником при помощи «чемоданов компромата» тогда еще не получил широкого распространения, это произойдет несколько позже, но охотники навредить человеку, измазав его грязью, находились всегда, мы не раз с этим сталкивались в «Литгазете». Заступишься за кого-нибудь, и тут же твой противник, подвергнутый в газете критике, сигнализирует в инстанции: «обратите внимание, корреспондента подмазали». Так что действия чиновника из отдела помилования, как в свое время утверждения Тельмана Гдляна о полученных мною взятках, меня нисколько не удивили. Удивило другое: отношение к словам чиновника председателя комиссии. Не думаю, чтобы Приставкин ему поверил, но он довольно резко сказал мне, чтобы ходатайствами хозяйственников я больше не занимался.

Вообще с этого времени он все больше стал меня удивлять. Я прекрасно знал, каким он бывает подозрительным, как присуща ему болезненная мнительность, как настороженно относится к людям, чаще всего безо всякого основания, но не ожидал, что это коснется и меня: не первый день знакомы. Но тут, как-то сорвавшись, он вдруг крикнул мне: «Ты ведешь себя как начальник». Я ничего не мог понять. Естественно, никакого чинопочитания между нами не было и быть не могло, слишком давние нас связывали приятельские отношения, да и сам он всячески подчеркивал, что в комиссии собрались друзья, единомышленники и каждый может открыто говорить все, что думает. К тому же и спора-то у нас с ним обычно не возникало, мы оба были убежденными противниками смертной казни, оба на комиссии голосовали за освобождение осужденного или же, когда это было невозможно, за самое мягкое ему наказание. И вдруг – такой всплеск неприязни, откровенной злобы. Что это? Влияние того самого чиновника? Раскусив, как легко поддается Приставкин внушению, он вполне мог постараться на него воздействовать. Но к чиновнику отношение у него, мне казалось, тоже было достаточно осторожным, мы не раз с ним это обсуждали.

Дальше – больше. Звоню в бюро пропусков, заказываю пропуск человеку, с которым я договорился о встрече, а мне говорят: «Извините, но есть указание председателя комиссии вашу заявку не выполнять, только его и начальника отдела». Изучаю назначенное к рассмотрению на комиссии дело, материалы остались в кабинете Приставкина, дверь туда, однако, заперта, прошу у секретарши ключ, она отвечает: «Простите, Александр Борисович, но Анатолий Игнатьевич велел ключ вам не давать». Я разозлился. Вечером захожу к нему, говорю: «Давай объяснимся. Какие у тебя ко мне претензии?» Отводит глаза, мнется: «Вот ты проталкиваешь на комиссию дела хозяйственников…» «Хорошо, – говорю, – их ходатайствами будешь заниматься ты сам. Что еще?» – «Больше ничего». А назавтра крик: «Зачем ты втянул меня в разговор, в другой раз тебе не удастся». Что не удастся? Разговаривать нам друг с другом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю