355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Нежность к ревущему зверю » Текст книги (страница 12)
Нежность к ревущему зверю
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Нежность к ревущему зверю"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Извольского могло сбить с панталыку необычное включение тумблера уборки шасси – книзу, вместо привычного кверху. В этом разнобое для каждого мало приятного, но связанные с таким неудобством последствия подстерегали именно Витюльку. Только потому, что управление стояночными тормозами "С-04" помещалось не там, где у "С-4", он забыл снять самолет с тормозов перед взлетом. А тут еще лужи от недавнего дождя. Влекомый взлетной тягой двигателей, "С-04" принялся весьма резво юзить вдоль полосы на заторможенных колесах. И лишь когда задымилась резина, а самолет повело в сторону, Извольский прекратил взлет точно по инструкции.

Досадуя на свои промашки, он по старой институтской привычке принимался яростно штудировать описания, инструкции, наставления, назубок усваивая дозволенное и недозволенное, допустимое и недопустимое, минимумы и максимумы каждого самолета. Извольский знал все опытные машины лучше других летчиков, старых и молодых, а не хватало ему совсем немногого.

Как и в любом ремесле, в искусстве пилотирования есть свои приемы мастерства. Они проявляются не только в идеальной точности выполнения полетных заданий, но и на взлете, на посадке и даже в простом проходе на малой высоте с последующей всегда эффектной горкой. Уловить в кажущейся одинаковости маневров тонкости высокого стиля может лишь наметанный глаз профессионала. Извольский не раз видел и не мог не оценить приметы мастерства у более опытных своих коллег – Долотова, Гая, Боровского. Сколько раз он наблюдал, как ведомая Долотовым тяжелая машина, едва коснувшись бетона косами шасси, не торопится опускать нос, а как бы раздумывает, прежде чем встать на третью опору. Зависающая пробежке передняя часть фюзеляжа опускается словно без участия рук летчика, а сама собой, по мере падения скорости. Но это только так кажется. Умение до последней секунды использовать посадочную скорость говорит о виртуозном владении управлением самолета.

Восхищал его и Гай во время проходов над крышами базы на истребителях. Снизившись до предела, блеснув всеми заклепками. Гай чертом уносился от земли по крутой горке, венчая ее бочкой, да не какой-нибудь развалюхой, а ювелирно выполненной фигурой, когда самолет вращается, как нанизанный на собственную ось.

Какую бы машину ни поднимал Боровский, они у него никогда не колыхнутся, угол набора высоты как нарисованный, без поправок после отрыва, во время которого скорость подъема носа точно совпадала со скоростью набора высоты, хоть записывай.

В последний раз Извольскому не повезло перед авиационным праздником. Перегоняя самолет на аэродром, откуда готовилась стартовать для прохода на параде эскадрилья "С-4", Витюлька, по собственному признанию, вознамерился пофорсить перед летчиками из "потешного войска". На этот раз пострадала не только кормовая пята, досталось и фюзеляжу под хвостовым оперением.

Отвлекся ли Витюлька от земли перед тем, как колеса шасси должны были коснуться полосы, не уловил ли, что машина еще сохраняет полетную скорость, но, подавая штурвал на себя, чтобы попридержать машину на двух точках, он утянул ее кверху... По мере увеличения угла атаки, самолет резко затормозился и "посыпался" на хвост, вроде вороны перед посадкой. Сначала "С-4" сделал дикого "козла", а затем, как брошенный, рухнул на три точки. Лишь благодаря особенностям крыла машина не завалилась набок. Сгорел бы Извольский вместе с экипажем. На этот раз происшествие получило резонанс. Тримана сменил Юзефович, вызвавший на голову Витюльки гнев Старика. К счастью, главный ограничился звонком на базу, а у телефона оказался Гай-Самари. В самых деликатных выражениях начальник летной службы изобразил трудные условия посадки, адскую грозу, сильный боковой ветер, чудовищный ливень и прочая и прочая, хотя ничего из перечисленного на аэродроме посадки не наблюдалось. Взяв грех на душу, Гай закончил беседу со Стариком примирительной фразой, сводящей на нет остроту события...

– С каждым может случиться такое, а парень способный, и с ним это впервые.

Положив трубку так, словно это был сосуд с нитроглицерином, Гай бессильно откинулся на спинку стула и минуту глядел на Извольского, как на палача.

– Витенька, если вздумаешь еще фокусы показывать, вспомни этот разговор, я тебя очень прошу...

И он запомнил.

Когда Долотову поручили подготовить Извольского к испытаниям на штопор нового истребителя и они сделали несколько десятков полетов на спарке, Витюльку как подменили.

Борису Долотову удалось главное – привить Извольскому не только собственные навыки, но и хозяйское чувство к управляемому самолету, весьма отличающееся от пассажирского ощущения скорости и пребывания на высоте. Осталось тайной, как сумел Долотов сбить в Извольском предрасположение к неудачам. Видимо, он знал Витюльку лучше других. Подлинный мастер, а потому немного колдун, наделенный обостренным чувством своей слитности с машиной, Долотов как бы раскрыл Извольского, научил его обретать в полете то вдохновенное чувство, когда нервы человека словно бы простираются за пределы организма, пронизывают крылья, сопереживают напряжения атакуемого потоком летательного аппарата; когда летчик не только знает, но чувствует пределы возможностей самолета, как пределы усилий собственных мышц. Любой маневр, любой обозначенный в полетном листе режим он заставил Извольского выполнять дважды – в воображении и в воздухе, внушив ему, что в этом и заложен секрет непостижимо точных действий летчика в самых невероятных ситуациях, как если бы к его сознанию была подключена нужная программа.

Почти год вел Извольский испытания на штопор истребителей различных модификаций, а когда работа была закончена, ему вручили свидетельство летчика-испытателя первого класса. Узнали об этом от того же Долотова. Приметив входящего в комнату Витюльку, лишь накануне получившего свидетельство, Долотов неожиданно для всех оставил бильярд и пошел ему навстречу.

– Рад за тебя. Поздравляю. Давно пора, – серьезно сказал Долотов. К испытаниям на штопор одной из модификаций бесхвостки его готовил Гай-Самари. И почти вею программу Извольский провел безупречно.

Но если бы не Долотов, летавший с ним в паре на самолете сопровождения, этот полет был бы для Витюльки последним.

Вернувшись на аэродром, куда он передал координаты падения бесхвостки, Долотов, не раздеваясь, направится в кабинет Данилова. Кроме Добротворского и Руканова, улетевших к месту аварии на вертолете, Долотова ждали почти все руководители отделов испытаний, летчики, ведущие инженеры.

Не замечая одетого в новую летную куртку Юзефовича, Долотов сел так, чтобы видеть одного Данилова.

– С управлением что-то... Мотает виток за витком, а не выходит. Спрашиваю, что случилось, а он: "Погоди, не торопись". А как не торопиться, когда высоты нет... Я ему – прыгай, высота!.. До земли меньше тысячи метров. Я уж подумал, что-нибудь с катапультой. Нет, гляжу – вырвался... Падал по кривой к земле, парашют, правда, раскрылся, но боюсь, у самой земли. Может, парашют и попридержал, не знаю. Я два раза над ним прошел, не поднимается.

– Самолет горел? – спросил Юзефович.

– Не знаю, – ответил Долотов, глядя по-прежнему на Данилова. – Он мог не успеть освободиться от кресла, оно упало вместе с ним или рядом...

– Что же помешало Извольскому покинуть машину вовремя?

Долотов повернулся к Юзефовичу.

– Я не гадалка. Говорю, что видел.

– Почему он сказал "не торопись" на такой высоте? – вслух подумал Данилов.

– Что-нибудь с высотомером, – подсказал кто-то.

– Может быть, – громко подхватил Юзефович. – Я слышал, Руканов распорядился не снимать высотомеры на очередную тарировку до конца программы полетов на штопор. Вот вам и возможное следствие...

– Спасибо, – заключил разговор Данилов.

– Вы будьте неподалеку, вас наверняка захочет увидеть Савелий Петрович.

Последние слова относились к Долотову.

– Вот вам и следствие, – с особым смыслом повторил Юзефович и решительно направился из комнаты. Лицо его было непреклонным.

Никто в комнате не сказал больше ни слова, все смотрели на Долотова, пытаясь понять, чего можно ждать с возвращением вертолетов.

Извольского привезли без сознания, в кровавых бинтах. Девушка-врач сумела сделать все, чтобы поддержать его до той минуты, когда за него примется главный хирург госпиталя.

А Юзефовича между тем обуревали свои хлопоты. Высказанные в кабинете Данилова предположения о неисправности высотомеров дадут пищу для разговоров, а это как раз то психологическое обоснование, когда можно действовать в открытую. Он велел принести документы, где отмечались регламентные работы, и, убедившись, что проверка высотомеров просрочена на несколько дней, приказал наземному экипажу написать объяснительные записки.

Главное было сделано. Подготовлены документы, уличающие ведущего инженера В. Л. Руканова в халатности. Нет, нет, никто не утверждает, что она привела к аварии, разобраться в причинах – дело комиссии. Его, Юзефовича, обязанность предоставить ей все, что прямо или косвенно поможет найти истину. Но в любом случае просроченные отметки в документах, объяснительные записки и его докладная произведут впечатление. Юзефович не сомневался, что с такой "телегой" позади ни о каком повышении в должности в обозреваемом будущем Руканов не может и мечтать.

Но если вышло черт знает что, то виной всему, видимо, время, когда все происходит не по тем правилам, по которым жил и уже не мог не жить Юзефович. И еще потому, что у Павла Борисовича Разумихина, назначенного возглавить аварийную комиссию, оказалось два неудобных качества: хорошая память и никакого понятия о деликатности в отношении номенклатурной фигуры и. о. начальника комплекса.

На первом же заседании, где подводились итоги осмотра самолета на месте падения, Разумихин удивленно поднял брови, увидев сидящего со скромным видом Юзефовича, – тот не был членом комиссии.

– А ты с чем пожаловал? – спросил он уничижительным тоном, какой только может быть у человека, не привыкшего стеснять себя в выражениях. Имеешь мнение?.. У тебя, помнится, всегда было особое мнение. Ну?

Два десятка людей за длинным столом в кабинете Данилова хорошо знали, что означает это "ну?".

– У вас в папке моя докладная, Павел Борисович... Могут быть вопросы...

– О Руканове, что ли?

– Не только, там...

Руканов, сидевший напротив Лютрова, рядом с Гаем и Долотовым, снял очки и принялся старательно протирать сложенным носовым платком толстые, ограненные стекла. Руки его дрожали. Заметив это, Лютров почувствовал нечто вроде удовлетворения: что-нибудь да останется в пасторской душе Руканова после этой передряги, что-то оживет в ней, сделает ее менее стерильной и более человеческой.

– Ты что, всерьез считаешь, что два просроченных дня в годовых регламентных проверках приборов послужили причиной отказа в работе? Или меня за дурака принимаешь?

– Я не понимаю вас...

– Врешь.

Разумихин подался через стол к Юзефовичу и несколько мгновений в упор смотрел на него, наливаясь злобой.

– Скажи, чем ты занимаешься в авиации?.. Сам не знаешь. И никто тут не знает. Гляжу я на тебя и никак не могу понять, почему Соколов не выгнал тебя... И хоть бы работягой был, механиком, прибористом...

– Вы что!

– Не перебивай! Сядь!.. Думаешь, я этой бумажке поверю? – Разумихин тряхнул докладной Юзефовича. – Да скажи ты мне, что завтра будет утро, я и тому не поверю с твоих слов... Если собрать по бумажке с каждого, кого ты оплевал за все годы работы, вот этой папки не хватит... А ведь они не пишут. Почему бы это, Юзефович? Более того, ты работаешь в КБ Главного конструктора, которому... известны твои художества, и все-таки он терпит тебя. А что стоит ему загнать тебя за Можай, а?

Подбородок Разумихина подергивался, побелевшее лицо не сохранило и тени его всегдашнего добродушного выражения.

– Я тебя. не задерживаю.

Через несколько дней, когда .была определена причина невыхода бесхвостки из штопора – скрытый дефект в цепи управления, Разумихин вызвал Юзефовича в снятые им апартаменты Главного.

Не ответив на "здравствуйте" Юзефовича, он спросил:

– До пенсии сколько осталось?

– Мне?.. Полгода. Семь месяцев.

– Пиши заявление с просьбой о переводе на... легкую работу. В связи с болезнью... печени, – Разумихин приписал ему собственную болячку. – Будешь помощником начальника отдела эксплуатации, приглядывать за своевременным заполнением документов на регламентные работы...

Собравшийся было в отпуск Лютров не мог уехать, не повидав Извольского. Перед началом работы на "девятке" они сговорились вместе отдохнуть у моря, а теперь, кто знает, может быть, Витюлька и не поправится к осени?

– Почему не прыгал вовремя? – спросил Гай, когда они с Лютровым поднялись к Витюльке в палату.

Лежа на мудрено сконструированной кровати, распухший от бинтов, Извольский едва не плакал от обиды.

– Спутал, понимаешь? Спутал положение стрелок на высотомере. Выводил, выводил... И так и так, не хочет выходить, паразит. Витков двадцать намотал. А Долотов ходит вокруг по спирали и кричит: "Прыгай!" Глянул на высотомер – шесть тысяч! Чего, думаю, разорался, время есть... А на приборе не шесть тысяч, а шестьсот метров. Мне бы, кретину, получше приглядеться, а я... Хорошо еще, землю заметил, а то... на венок бы скидывались. – Он подмигнул единственно видимым глазом. – Думаете, отлетался? Фигушки. Тут дед-хирург командует, фронтовик, будь здоров костоправ. Может человека из запчастей собрать, и будет как фирменный... Отцу сказал, не волнуйтесь, ваш сын будет работать по специальности. Обрадовал предка!..

– Витюль, а твоя, как ее?.. Тоня? Знает она, что ты здесь?

Лютров вспомнил, что видел как-то Извольского в обществе весьма впечатляющей девицы, которой был представлен.

– Томка?.. Заходила... На юг собирается. Что ей Гекуба, и что она Гекубе... Да и по делу – чего ей летом в отпуске по городу мотать?.. Сиделки мне не нужно, тут сестричками студентки на каникулах. Одна другой внимательней, аж совестно. Мать каждый день бывает, все ахает, отец свой силос забросил... Раз заходит в палату, и Томка тут. Она на мою бывшую жену смахивает, так отец, кажется, струхнул малость!..

Это было не мудрено: хорошо упитанная девица действительно напоминала бывшую супругу Извольского. Витюлька был верен себе во вкусах.

– Выпить не принесли, позвонки?.. Чего у тебя в кармане. Гай?

Тот выразительно повел воловьими глазами в сторону соседа Извольского, лежащего с задранной ногой в гипсе.

– Принимает, не боись... Свой мужик: ночью катапультировался, на церковь приземлился. Видишь, ногу сломал. Бог помог.

Перед уходом из госпиталя они побывали у главного хирурга – сухого бодрого старика армянина, говорившего на подчеркнуто чистом, даже изысканном русском языке.

– Положитесь на мое слово, молодые люди, – ответил он на вопрос Гая о состоянии Извольского. – Месяца через два приступит к работе... Несколько не очень серьезных травм...

Прощаясь с Гаем, Лютров попросил:

– Пока будет возможно, ты не подыскивай второго летчика на "девятку". Может быть, и в самом деле парень поправится.

– О чем говорить, Леша! Мне и самому хочется, чтобы он с тобой полетал. Такая работа не каждый год бывает.

– Я не потому: он хороший человек, Гай, его легко обидеть.

...Возвратившиеся из пропасти дней родные берега рождали сладко щемящую боль, в которой хотелось растворить себя, как в умилении... Каждый звук, запах, силуэт – неизменные, не тронутые временем, восхищали радостью узнавания, радостью до слез,– казалось, все эти годы он прожил беспутным сыном, тратившим на негожее то, в чем нуждалась и чего ждала от него родная мать.

Расслабленный этим чувством, почти хворый в первые дни, Лютров часами просиживал на камнях берега, завороженно слушая, как море полощет скопище голышей вокруг Нарышкинского камня, словно патиной покрытою зеленым налетом времени. Рассеченные им волны, извиваясь, с шаловливым шелестом обегали разновеликую осыпь булыжников, утробно всасывались размытыми пустотами и привычно возвращались к морю.

Рожденные легким ветром, далью и солнцем, волны свертывались на гальке, как береста на огне, с хохотом ударялись о нее пенистыми вершинами гребней, то увлекая за собой тысячекратно омытую серую россыпь, то вытесняя обратно.

Недвижная покорность берега, казалось, забавляет море, оно мнет и тискает каменистое ложе, словно пытается растормошить землю.

А над ними, над землей и морем, застыло время, слепящее солнце висит неподвижно...

Лютров снял комнату на самом берегу, в доме старого рыбака дяди Юры, едва ли не последнего человека в городке, помнившего не только мать Лютрова, но и деда Макара.

Дом был старым, наверное, старше хозяина. Ветхая железная крыша уже не держалась на трухлявых стропилах, кровлю придавили массивными ножками парковых скамеек, источенными ржавчиной кусками рельсов, отстоявших свое опорами причальных пирсов, изъеденных и выброшенных морем. Выложенные из грубо обработанного известняка стены рассечены трещинами, двери перекошены и провисают на петлях, стекла маленьких окон собраны из наложенных друг на друга обломков, а половицы в отведенной ему комнате истерты так, что более стойкие сучья торчат по всему полу, возвышаясь как заклепки.

Сколько ни присматривался Лютров, он не видел в городе знакомых лиц. И ровесников, и тех, кто постарше, разметала война, многих похоронила. В городке освоились переселенцы с юга Украины, с Кубани, из Ростовской области. На месте слободки, где когда-то жил Лютров, поднялись стандартные жилые дома, какие с известных пор строятся повсюду, от Норильска до Одессы. Над городком, мимо старого кладбища, мимо густого ряда конических надгробий со звездочками, широко и ровно легла, проломив мохнатый горб горы на западе, новая дорога на Севастополь. Она была роскошной по этим местам, и люди немало потрудились, чтобы уложить ее здесь, на этих от века неприступных скальных предгорьях.

Возле домика дяди Юры, чуть в стороне от места, где давным-давно стоял дом бояр Нарышкиных, белел недостроенный санаторий.

Со всем, что преображало городок, старый рыбак был в непримиримой ссоре.

– Кончился причал, рыбачья пристань, – доверительно, как своему, жаловался он Лютрову за бутылкой вина в сарае над береговым обрывом. – Все огородили, вскорости к воде на брюхе не проползешь. А чего для?.. Ни купанья тут, ни загоранья, одни склизлые камни, по ним идти – ноги вывернешь. "Устранить. Для глаз вид плохой". Помешали, вишь... Баре не гнушались рыбачьей посудой, а им чтоб все гладко, как у фарфоровом гальюне... Форменное фулиганство...

– Так и не дали места?

– Отвели, – не сразу отозвался дядя Юра. – У черта на куличках. Аж в Алупке-Саре... Как низовка зимой дунет – весь берег сплошь волной гладит.

Выстроенный наполовину из желтого ракушечника, наполовину из мелких бросовых досок с остатками различной окраски, большой и полупустой сарай дяди Юры служил разом и хранилищем рыбацких весел, подвесных моторов, бензиновых баков, и мастерской, где всегда кто-нибудь работал, и местом, где старожилы, "скинувшись по рублю", вспоминали былые времена, когда "рыба шла", вино было не в пример теперешнему крепче, а перепелов на осенних перелетах можно было ловить руками.

Лютров с удовольствием вслушивался в уже забытый им говор, каким отличались некогда жители приморских городков. Разговор старожилов начинался обычно степенно, согласно, но по мере того, как пустели бутылки темного стекла, все более восходил к стилю "парламентских крайностей".

– Слухай сюда, Вася!.. Усякая собака чистых кровей чутё имеет, а игде у нее чутё?.. Ну, игде, я задаю вопрос?..

Худой пекарь с запудренными мукой ушами показывал рукой на щенка-сеттера, с которым пришел один из друзей, и делал страшные глаза.

– От зачинился за свое чутё! Может, у него вагон чутя, а ходу нема, так что мине с того чутя?.. Какая собака без ходу, так то не собака. Мой Спира...

– Его Спира!.. :

Разговор покрывает трескучий бас, неведомо как уместившийся в тонкой жилистой шее матроса-спасателя – маленького, какого-то стираного-перестираного, отсиненного и отутюженного, да к тому же в фуражке с крабом.

– Брось травить, – рычит он, – как тот шкипер с Понизовки... Шоб его черная болесть трясла... Я его знаю, сопляка, когда он имел одни штаны на двоих с братом, а ты мне хочешь сказать... Все у жизни должно форменный вид иметь, все одно – жена или шлюпка. А какие теперь шлюпки делають, изнаешь?

– Шо он своего шкипера мине суеть? Или он папа этому кобелю?

– Не слухай его, Сирожа. Он, когда выпимший, или про шкипера говорить, или у шлюпке кемарить.

– Ты мою Азу изнаешь? – кричит пекарь. – Так ты послухай, ты послухай. Я с ей у прошлым годе сто восимисят шесть штук узял. На Бизюке. Натурально, перепелок. Уполне серьезно... Так я об чем, я об том, что эта собака моей Азе чистая племянница будить.

– Кобели не бувають племянницами.

– Ихто не буваить?.. Ты Федю безрукого с Алупки знаешь? Так его Милка и Зурешка Сеньки Белана с Мисхора от помета Канадки Павлика Бреды из Старого Крыма, понял? Так шоб ты знал, Веста дяди Мити с Дерекоя, которая этому кобелю родная мать, так они промеж себя родные сестры!

– Шо ты людям метрику читаешь, как у милиции? Ты за ее вид скажи?

– Зачем тибе вид издался? Ты чутё проверь, а потом сообчай!..

– Пусть он скажить. Косарёв, скажи свое слово! Все поворачиваются к Косарёву. И щенок тоже, но тут же чихает от пущенного в его сторону дыма и стыдливо опускает крапчатую морду.

– Как тибе глянется собака?

Косарёв молчит. Молчит и курит.

Пекарь теряет терпение:

– Ну?

– Шо ну?

– Ха! Ты же собаку глядел?

– Ну?

– Он ишто, ненормальный? Люди располагают, он слово скажить!

– Косарёв обсуждаить повестку дня...

– Дробь, Самсон, – у пекаря кипит пьяное тяготение к ясности. – Ты у зубы глядел? Глядел. Хвост обсмотрел?.. Так скажи, что и как, а не моргай, как пеламида.

– Ихто?

– Он мине нервным изделает, паразит! Ихто! Собака!

Косарёв густо затягивается и предлагает с хорошо выдержанной назидательностью:

– У тыща девятьсот двадцатом годе достал я у Севастополе суку. Чистых французских кровей. Блу-балтон, понял?.. А звали иё... Сейжермей Вторая... Так то была собака. Ни одни пиндос от Керчи до Фороса не имел такой суки. Балерина!.. Не сука, а, можно сказать, переворот в науке... Но все-таки пришось эта... Обменять ее. На лошадь. У турка. Поскольку турок домой вертался.

– При чем тут турецкая лошадь?

– Ты слухай сперва... При том. что моя собака через месяц как ни в чем не бывало у конуры стоить!..

– Мокрая.

– Она тибе не Иисус Христос – пешком по воде ходить.

– И чего говорить?

– Ихто?

– Собака. Блу-балтон.

– Об чем?

– Об турецкой жизни.

– Ваня, скажи этому сумасшедшему человеку, может животная Черное море переплыть?

– Как плавать.

– По-собачьему.

– Уполне. У нас врачиха по-собачьему пять часов плавала, жир сгоняла, чтоб женский вид по всей форме.

– Так то врачиха!.. Она, может, по науке, может, она американские пилюли глотала...

"Оказывается, вы еще живы, вы еще умеете говорить на этом дурацком милом родном жаргоне?.." – думал Лютров, улыбаясь, всматриваясь в возбужденные лица, и таким неповторимо прекрасным, далеким эхом отзывались в душе их голоса.

У дяди Юры был потертый, но еще крепкий, устойчивый на волне ял с мотором, стоящим на кормовых шпангоутах; нещадно дымящим и нечно сырым от потеков масла.

Перед рассветом он спускал ял на воду и уходил в море ловить ставриду на самодур – "цыпарь". Но погода стояла теплая и тихая, рыба "не шла". Иногда попадалась пикша или катраны, Лютров видел разбросанные по двору остатки этой никчемной рыбы, над которой поработал трехколерный хозяйский кот.

И усыпляло и будило Лютрова море. Проснувшись, он натягивал синий спортивный костюм и шел к воде. Иногда вместе с дядей Юрой уходил в море и видел там восход солнца, священное действо рождения дня. Глядя, как розовеет и плавится выглаженная безветрием серо-стальная водная ширь, он думал, что всякое рождение в этом мире – рассвет: появление человека, животного, дерева. Всякое рождение – священно на земле, потому что сущность рождения – обретение света.

После возвращения с рыбалки он помогал старику вытаскивать ял на берег, относил в сарай тяжелые весла с веревочными петлями уключин, купался, пил чай и слушал городские новости в пересказе жены дяди Юры, глуховатой старухи Анисимовны. Она уважала Лютрова за внимание к ее долгим рассказам о том, как было в памятном ей прошлом, и сводила к нему всякий их разговор. Они вспоминали общих знакомых, кого и куда раскидало время, кто умер, кто жив и как живет. Помянули деда Макара и всех, кто когда-то работал на Ломке.

...Погода стояла тихая, жаркая, море лежало недвижно и, будто вылощенное, отблескивало серо-голубой пленкой.

По вечерам на горизонте, над полоской черно обозначенных снизу туч глазасто вспыхивала первая звезда. Чуть тронутая темнотой голубизна неба вокруг нее насыщалась синевой, чистой и глубокой. К западу синева переходила в размытую пустотно-легкую светящуюся зелень, которая затем выцветала и будто осыпалась в розовое марево над местом захода солнца. Море в той стороне тоже становилось акварельно-розовым, но дальше к востоку, все тусклее, все более неуловимо отблескивал солнечный жар заката. Наконец блеск исчезал, море па востоке словно затаивалось в полутьме, и только у берега, в тени обрыва и выступающей вровень с ним скалы, вода еще сохраняла Дневной пляжный сине-зеленый цвет.

Иногда перед заходом солнца слабый ветер поднимал суетливые нестройные волны. Море густо темнело, принималось судачить у берега, но за ночь стихало, сморенное теплотой, покоем, сном.

Ночь нередко заставала Лютрова высоко над городком и морем, на вершине Красной горки, рядом с мученицей-сосной, серо темневшей в месте надруба. Ее оголенные корни, высунувшиеся над обрывом и вновь ушедшие в землю, напоминали щупальца большого спрута. Лютров подолгу стоял там в темноте и глядел на восток, где от виноградных холмов медленно отделялась луна, превращаясь из медной в раскаленно-золотую. Небо в том месте, откуда она всходила, становилось чернее, холмы терялись в этой черноте, зато море, в сторону которого луна поднималась, облекалось в зыбкую пелену света; сначала свет четко обозначал границу воды у берега, затем отступал, рябил и рыхлился, растекаясь по дали, бессильный охватить водную беспредельность.

После долгих ночных прогулок Лютров спал до тех пор, пока Анисимовна не начинала кормить кур, и тогда пробуждение выглядело потешно. Держа в руках зеленую миску с зерном, она проходила за дом, куда глядело окно комнаты Лютрова, и принималась верещать неожиданно писклявым голосом:

– Иду-иду-иду-нате-нате-нате-нате!..

Курами овладевало помешательство. Они срывались к ней со всех сторон двора, с ходу подлетывали, топча друг друга, кувыркаясь и падая, суматошно хлопая крыльями... Паника продолжалась несколько мгновений и вдруг обрывалась, и тогда за окном слышалась сосредоточенная барабанная дробь клювов по противню. К этому времени Лютров сидел на кровати с видом провалившегося в преисподнюю, но еще не разобравшегося, где он.

По утрам он бродил над береговыми обрывами, по улицам городка, поднимался по нестираемым каменным лестницам, угадывая на плитах старые сколы и трещины, дважды побывал на кладбище, безуспешно пытаясь отыскать могилу деда, был на Ломке за кладбищем, где уже ничто не напоминало об известковой печи, кроме едва приметных остатков круглой кладки.

Выходя на прогулки ни свет ни заря, Лютров начинал свой путь по дорожкам мальцовского парка, защищенного от ветров с моря плотным рядом кипарисов. Шум моря, проникая сквозь пахучую листву ухоженного парка, звучал в нем, как негромкая музыка.

Вдоль каменной ограды лоснились жирными листьями кусты лавровишни, покачивались тугие ветви благородного лавра, и снова возвышались старые, опутанные сухими жилами плюща кипарисы, защищая теперь уже с севера эти петляющие дорожки в кайме розовых кустов и тонких деревцев японской мушмулы. Одна из дорожек вела к отлогой, с низкими ступенями лестнице на пляж. Спуск начинался стройной колоннадой, за которой сине проглядывало море; до него оставалось несколько шагов, и он шел навстречу его дыханию, к вечно живой воде, рядом с которой ширятся думы, да и тишина в душе блаженна. Перед колоннами стояли разросшиеся деревья магнолии, иногда ему казалось, что он улавливает тонкий запах цветов, и на память приходила Валерия.

Прошел без малого месяц, и Лютров стал привыкать к ощущению родины, сживаться с ним, как и со старым домом дяди Юры, с курами Анисимовны, с разноголосым шумом и запахами живущего рядом моря.

Он много ездил по берегам, посетил памятные места, считая себя по праву рождения приобщенным к камням Севастополя, к Вечному огню Малахова кургана, к обильно политой кровью Сапун-горе, к братской могиле матросов линкора "Новороссийск"... Это набатное безмолвие далекого и такого недавнего прошлого смиряло и оттесняло прочь личное в нем, обращало душу к иному познанию, и тогда он чувствовал себя ребенком, как у деда на Ломке, где каменные громады рыжих скал возвышались над его мальчишеской головой грозно и величественно.

В конце августа он побывал в картинной галерее Айвазовского в Феодосии. В город приехал утром и, проведя полдня в галерее, решил искупаться перед тем, как ехать обратно. Но выкупаться так и не удалось. Млевшая под солнцем масса людей, несообразно столпившаяся у воды, убивала всякое желание купаться: к воде, казалось, нельзя было пройти, не наступив на сгрудившихся в тесноте купальщиков. Здесь его, в растерянности стоящего возле раскаленной под солнцем машины, и приметила оказавшаяся в этой толпе Томка, знакомая Извольского. Поистине тесен мир.

Уже подрумяненная, со слегка облупившимся носом, она одинаково весело радовалась встрече и ругала невзгоды феодосийской тесноты, зарекалась во веки веков ездить на юг, "пропади он пропадом", а когда узнала, что Лютров уезжает в Ялту, захлопала в ладоши и попросила довезти и ее с двумя подружками, потому как они собрались бежать из Феодосии.

В машине, усевшись рядом с Лютровым, Томка возмущалась:

– И чего я сюда сорвалась? И вообще, чего сюда все несутся, как помешанные? Загорать, и все? Интересное кино – гробить на это отпуск... Мода, что ли? – Она помолчала, оглянулась на своих молчаливых спутниц и негромко добавила: – Лучше бы в городе остаться... К Витьке бы ходила...

Приехали они под вечер, здорово проголодавшись, а потому первое, что им попалось на глаза, была вывеска чебуречной.

Предусмотрительно прихватив из машины пожитки, девицы приняли приглашение Лютрова перекусить с невозмутимыми лицами, словно это тоже входило в сервис доставки их персон из Феодосии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю