Текст книги "Нежность к ревущему зверю"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Неопрошенным оставался Боровский. Главный или не хотел к нему обращаться, или не решил, как к этому приступить. Он встал из-за стола, прошелся от угла до угла стены, закинув руки назад и разглядывая паркет. Пнуть ногой было нечего. Дойдя до Боровского, остановился.
Тот медленно поднялся, оказавшись на голову выше Старика.
– Ну? Скажи ты? – тихо произнес Главный.
Крупное лицо "корифея" в редких рябинах на лбу и щеках стало серым. Он либо впал в прострацию, либо решил молча принять кару.
– Молчишь, сучий сын! – фальцетом взвизгнул Старик и от волнения пожевал губами. – Счастлив твой бог, что молчишь!
Вернувшись в кресло за столом, он некоторое время барабанил пальцами по стеклу на зеленом сукне.
– Запомните, никто не мог прямо или косвенно способствовать несчастью. Никто не мог и предвидеть его. Ни вы, ни я. Знаю, более опытный летчик справился бы. Но это не выход, и я не виню Димова. Когда не удается с достаточной убедительностью сослаться на несовершенство какой-либо самолетной системы как на причину катастрофы, причастным и непричастным к расследованию овладевает соблазн предполагать криминал в действиях летчика; мертвые сраму не имут и возразить не могут, а техника не терпит неосведомленности, неосторожных выводов. Человек же для всякого дурака достаточно изученная и порочная система. Дурак ставит человека на порядок ниже автоматических устройств, это модно. Если дурак образован, то обязательно моден. Но посади дурака в полностью автоматизированный самолет в качестве пассажира, он сбежит из него в салон "ЛИ-2", откуда при желании нетрудно разглядеть человека за штурвалом... Да, специфика аэродинамической компоновки тяжелых сверхзвуковых машин требует новых решений в цепи управления: в строгих режимах летчик не может полагаться на свою реакцию. В сжатых до долей секунды отрезках времени человек не способен мгновенно перерабатывать получаемую информацию; он, как теперь говорят, всего лишь одноканальная счетно-решающая система, склонная к ошибкам в отборе и оценке сигналов. Но это не значит, что человек не пригоден больше для управления современными машинами, нужно лишь вовремя переориентировать его способности. Мы же, конструкторы, не всегда, к несчастью, достаточно оперативно предугадываем и разрабатываем то, что нужно дать в помощь летчику... Вот о чем говорит катастрофа "семерки", а не о слабости Димова и не о пороках испытательской практики. Автоматические устройства по мере развития авиации должны восполнять то, чего человек лишен в силу своей природы. Заменить же его удастся, когда соберут дубликат конструкции мира. Это справка для дураков...
Старик закашлялся и сник, изнемогая от удушья. А когда кашель оставил его, он долго сидел отдуваясь, пузыря щеки.
– Нам предстоит разработать принципиально новую систему управления... многократно резервированную, достаточно сложную в коммуникационном отношении, наконец, конструктивно сложную из-за большого количества исполнительных устройств для обеспечения безопасности полета. Кроме прочего, важнейшим критерием качества новой системы управления является величина запаздывания отклонения рулей по усилиям на органах управления. Думаю, через месяц, много – полтора, начнем устанавливать на "девятку" новые, более эффективные демпферы тангажа, затем автомат дополнительных усилий, который потребует серьезных полетов по доводке. Кто из летчиков назначен на "девятку"?
– Лютров, – подсказал Данилов.
Сощурившись, Старик посмотрел на Лютрова и улыбнулся.
– А вторым?
– Извольский.
– Ты, что ли? – Старик смотрел на Витюльку откровенно улыбаясь.
– Я,
– Не боишься, что пришибет?
– Не, он смирный.
В комнате дохнуло весельем. Старик смеялся, пока не закашлялся.
– Вот и все, – сказал он, пряча платок в карман. – Все, что касается "семерки". "С-14" – первая машина с таким весом и такими летными данными. Первая! Это следует уяснить тем, – он посмотрел в сторону Боровского, – кто пытается давать субъективные толкования происшедшему несчастью. – Он минуту помолчал, оглядывая лица летчиков. – Неужели вы... могли предположить, что я вот так просто прощу человеку, хоть в малой степени виновному в гибели людей? Я приехал не для того, чтобы наказывать за чванство, спесь и всякое дерьмо. Но мне не безразлично, что вы думаете обо мне... и как расходуете энергию своих нервов, и, наконец, что думаете о тех, с кем работаете. А потому предупреждаю: противопоставляющих интересы собственной персоны интересам дела выгоню за ворота. Надеюсь, в моих словах нет неясных мест. Вы свободны.
Выходя из кабинета Главного, Гай-Самари, как это показалось Лютрову, демонстративно подошел к Боровскому и, положив руку ему на плечо, стал говорить о чем-то с выражением живого участия на лице. Разговор их продолжался и в приемной.
Ожидая, пока Гай освободится, чтобы вместе ехать домой, Лютров стоял рядом с Костей Караушем, смущавшим своими комплиментами светловолосую секретаршу Добротворского, чей кабинет находился напротив апартаментов Главного. От генерала вышел Руканов. Приметив у окна Гая, он направился к нему и потянул за рукав, приглашая для разговора наедине, что, на его взгляд, было важнее беседы Гая с попавшим в немилость Боровским. Но произошло весьма неожиданное. Всегда вежливый Гай вдруг слишком громко, чтобы это было случайным, одернул своего ведущего:
– Володя, ты же видишь, я с человеком разговариваю!..
Опешив от такого поворота дела, Руканов поправил, очки и растерянно оглядел приемную. Костя Карауш с таинственным видом поманил его пальцем. Когда Руканов подошел, Костя сделал вид, что собирается сообщить ему нечто по секрету. Руканов подставил ухо, ожидая, видимо, услышать объяснение странному поведению Гая.
– Поимей уважение! – подражая Гаю, громко сказал Костя.
Последним из кабинета Главного вышел Данилов. Он подошел к Боровскому.
– Игорь Николаевич, планируется большой полет на вашей машине, не возражаете, если вторым летчиком с вами полетит... э...
– Хоть мешок сажайте, – сказал, как выругался, Боровский.
Опустив голову, Данилов пошел к выходу. У него был вид человека, который ненароком сделал больше зла, чем хотел.
"Не везет человеку, – подумал Лютров, когда ему сказали, что у ведомого Боровским "С-440" зависла на полпути правая стойка шасси. – Неделю назад получить выволочку от Старика, а теперь еще это. Не слишком ли?.."
Боровский кружил над аэродромом – вырабатывал топливо. Вдоль полосы выстроились пожарные машины. Слушая в диспетчерской переговоры Боровского с руководителем полетов на КДП, Юзефович посчитал необходимым сказать и свое слово.
– Передайте, пусть сливает топливо и садится на грунт, – Юзефович даже зарумянился от чувства сопричастности к событию и так оглядел присутствующих, словно приглашая их оценить сказанное.
Через минуту в динамике послышался медлительный бас "корифея":
– Скажите тому, кто вам это посоветовал, чтобы он учил свою бабушку... Сливать – значит облить топливом крылья и помочь машине загореться. А садиться на грунт с одной ногой на такой машине, когда под самолетом бетонная полоса, может только ненормальный.
У Юзефовича вытянулось лицо. Стоявший у окна Костя Карауш запричитал:
–Айя-яй!.. Делай людям добро после этого!
За посадкой наблюдало множество людей. До последней секунды "С-440" катил по полосе так, будто обе стойки основного шасси были в порядке, и только когда скорость упала до предела, самолет нехотя прижался правым крылом к бетону, развернулся поперек полосы и замер. Это была мастерская работа. Подъехавшим пожарникам нечего было делать.
Возвращаясь на "РАФе" с места аварии, Гай-Самари заметил:
– Мне хочется высказать ему свое восхищение, но... Сидевший напротив Чернорай возразил: – Боровский запросто мог сгореть, хвалить его не за что.
– Что ты имеешь в виду?
– Лопасти винтов. Надо было зафлюгировать их со стороны невыпущенной ноги. Если бы он это сделал, винты бы не вращались, не размалывали сами себя на бетоне и не пробили бы обломками топливные трубы, размещенные в плоскости вращения. Ты видел пробоины на гондоле среднего двигателя?..
О чем бы ни говорил Чернорай, у него было неизменное, всегда безучастное выражение лица, как у человека, которому все происходящее вокруг однажды уже показывали. И оттого наблюдательность его производила всегда неожиданное впечатление. Рядом с ним как-то некстати были восторги, споры, горячность.
Было известно, что Соколов сам добился перевода Чернорая из стратегической авиации к себе на фирму. В воинской части, где служил Чернорай, произошло две аварии во время полетов на двух разных самолетах Старика. В первый раз самолет вошел в штопор, и все члены экипажа по приказу Чернорая покинули корабль. Оставшись один на борту, командир вывел самолет из штопора в самые последние минуты. Второй раз, тоже оставшись один, он посадил большой самолет на вынужденную, рискуя не только машиной, но и самим собой. Соколов поехал посмотреть место приземления – узкую полоску луговой поймы. Самолет не имел ни одной видимой поломки и стоял в десяти метрах от обрыва реки, как на выставке.
– Кто сажал?
– Майор Чернорай.
– Это который в штопор попал?
– Так точно.
– Хочешь ко мне? – спросил он майора после разбора аварии.
– Кто к вам не хочет! – ответил Чернорай. Его назначение ведущим летчиком нового лайнера было далеко не случайным, это понимали все...
Но выволочку, которую устроил "корифею" Старик, по справедливости должен был бы разделить и Нестор Юзефович.
Как это нередко бывает с выскочками, Юзефович более всего был озабочен самоутверждением.
Он принадлежал к той категории людей, которые нисколько не сомневались в своей пригодности к любому посту, и если чего и не хватало им, чтобы выдвинуться, так это подходящего случая. Юзефовичу такой случай представился. Бывший заведующий складом цветных и черных металлов принял обязанности заместителя начальника одного из филиалов фирмы. Увы, не надолго. Юзефович остался без места сразу после окончания войны, когда вставшие перед КБ задачи потребовали коренной реорганизации дела.
Вот тогда-то в руки Соколова и попало письмо на трех страницах, в котором бывший заместитель начальника филиала просил предоставить ему работу, мотивируя просьбу многословным описанием тяжелого положения семьи.
– Кто это? – спросил Старик Разумихина, разбирая папку "На подпись".
– Ну-ка... А, этот,– лицо Разумихина, приняло нехорошее выражение. Это Юзефович.
– Вижу. Ну и что? – Старик не терпел неясных ответов.
– Тяжелый человек... С ним никто ужиться не может, в каждом видит личного врага.
– Ишь ты, гусь.
Старик крутил в руках лист бумаги, не зная, что с ним делать.
Отчего он не закрыл ему двери на фирму? Ведь одного слова Старика хватило бы, чтобы Юзефовича и след простыл в авиации.
К неудовольствию Разумихина, Старик отложил письмо в сторону.
– Узнай. Если врет, никакой работы. И Разумихин добросовестно выполнил поручение.
Он разыскал человека, который лучше многих знал семью Юзефовича и мог рассказать о ней, не лукавя перед начальством. Человеком этим был рабочий Иван Ефремов, высокий пожилой медник, с виду неприветливый и уж никак не добрый, живущий по соседству с Юзефовичем и сделавший его сыну – калеке от рождения – особенные протезы, благодаря которым мальчик мог передвигаться по квартире.
Иван Митрофанович Ефремов был известным человеком. Соколов, не моргнув глазом, мог бы отказаться от услуг иного доктора наук, но посчитал бы тяжким уроном для опытного завода фирмы, вздумай Ефремов уволиться. В свои нередкие и все-таки всегда неожиданные посещения завода Соколов первым делом шел в медницкий цех, к грохочущему механическому молотку, за которым с листом дюраля обычно простаивал Ефремов. Приметив Главного, медник не торопясь останавливал молоток, откладывал работу, вытирал почерневшие от алюминия руки и хрипло произносил, улыбаясь одними глазами:
– Здравствуй, Николай Сергеевич.
Внимание Соколова было данью уважения к высокому искусству медника, одного из немногих на заводе, кто способен был выбить из листа дюраля сложнейшие по кривизне детали обшивки самолета, да так, что они ложились на уготованное место, как влитые. А в те трудные военные годы, когда Главный месяцами не покидал завода, налаживал выпуск самолетов, Ефремов, этот мрачный полуоглохший человек, приходил в редкие свободные дни на квартиру Соколовых, чтобы хоть чем-нибудь помочь по хозяйству. Ремонтировал водопровод, конопатил окна, прочищал батареи отопления, чинил ботинки сыну Соколова, тогда еще школьнику. Нередко перед началом работы он поднимался в апартаменты Соколова в здании КБ, куда пускали по специальным пропускам, и говорил вахтеру:
– Вызови Николая Сергеевича.
– Вы кто такой?
– Скажи, Ефремов зовет. И стоял, пока Главного не вызывали.
– Возьми, – медник отдавал ему сверток. – Юля Николаевна наказывала теплые есть, в тряпицу укутала.
Обычно в свертке лежали пирожки с картошкой и луком, любимое лакомство Соколова.
Непростое, по-своему примечательное зрелище составляли эти два человека – известный авиационный конструктор и рабочий-медник, в чем-то главном повторявшие друг друга.
Что же общего было между ними? О чем они могли беседовать?
Люди недалекие усматривали в их общении что угодно, только не естественное в своей простоте уважение друг к другу работников одного времени, одного духовного облика, равных смыслом прожитого и будущего – их трудом, той главной сущностью людей, ценность которой непреходяща.
Как и Соколов, Ефремов не ждал указаний, когда видел нужду в своих способностях, за что не раз вызывал гнев мастера, считавшего, что тот занимается "черт знает чем, какими-то самоделками". Где мастеру было знать, что единственная медаль, которой его наградят, появится у него благодаря "самоделкам" Ефремова.
В 1942 году из Англии стали поступать самолеты "харрикейн", истребители далеко не первоклассные, да еще и со снятым вооружением. Пригнанные машины стояли в ожидании, пока их оснастят оружием. Работу по изготовлению лафетов под необходимое вооружение для ста пятидесяти "харрикейнов" поручили как раз тому филиалу, где работал Юзефович. На изготовление конструктивно довольно сложных лафетов шли в основном толстостенные цельнотянутые трубы из высоколегированной стали. Но едва было налажено производство изделий, как имевшиеся в запасе трубы кончились, а поступление новых было столь мизерно и нерегулярно, что выпуск лафетов практически прекратился. Чем это грозило Юзефовичу, он понимал хорошо, и носился по всем поставщикам, складам, но труб нигде не было. "Харрикейны" стояли. Юзефовичу позвонили и вежливо попросили назвать срок оснащения изделиями английских истребителей. Он сказал, что "приложит все силы, чтобы через неделю...". Прошла неделя, а труб не было. Юзефовича снова предупредили. Он вызвал начальника отдела снабжения, принялся стучать по столу и кричать, что тот работает на немцев. Но и после этого трубы не появились.
Как раз когда Юзефович выяснял, на кого работает начальник отдела снабжения, в кабинет главного инженера филиала вошел Иван Ефремов.
– Ты что? Что это? – спросил главный инженер, не понимая, для чего медник положил ему на стол кусок трубы. Медник молчал.
– В чем дело, Иван Митрофанович? Чего ты ее мне приволок? – заорал главный инженер, вспомнив о глухоте рабочего.
– А ты – гляди, разуй глаза.
Совет был как нельзя кстати: на столе лежала самодельная труба со сварным швом по всей длине.
– Согнул?! Из листа?
Ефремов кивнул.
– А лист? Лист, где брал?
– Его на складе – завались, никому не нужен.
Главный инженер был изумлен: не только толщина стенок, точность и чистота изготовления трубы отвечали всем требованиям, но и прочность ее почти не уступала цельнотянутым.
Сборка конструкций началась в тот же день и не прекращалась до тех пор, пока все сто пятьдесят "харрикейнов" не были оснащены лафетами.
...Беседа Разумихина с медником состояла в основном из вопросов и длинных пауз. Ответы Ефремова были односложны и назревали в нем не вдруг. Но и сказанного им было достаточно, чтобы получить представление о семье Юзефовича. А поскольку Разумихин не мог позволить себе и тени неправды в отношениях с Главным, чье уважение ставил выше своих симпатий, то и доложил ему все, что услышал и от кого услышал.
Есть на удивление безрадостные, глухие ко всему внешнему, живущие как в бреду семьи. Такая семья была у Юзефовича, на чьем иждивении состояла престарелая теща и жена – толстая, рыхлая женщина. Эти родные по крови люди были посторонними друг другу, да и всем вообще. Единственное, что их объединяло, – это крыша над головой да тягостная привязанность к четвертому члену семьи – сыну Юзефовича, калеке от рождения.
Выслушав Разумихина, Главный написал наискось по письму: "Разумихину. Устрой куда-нибудь. Соколов".
В ту пору заканчивалось строительство летно-испытательной базы, и Разумихин вызвал к себе ее будущего начальника. Протянув письмо Добротворскому, сказал:
– Посади эту ... где-нибудь.
Зная Разумихина, Добротворский не придал значения оскорбительному слову и, ничтоже сумнящеся, назначил Юзефовича помощником ведущего инженера, в обязанности которого входило в основном разъезжать по фирмам-смежникам и "выколачивать" своевременные поставки самолетного оборудования.
В новом для окружающих качестве Нестор Юзефович начался после единственного в своей жизни прыжка с парашютом – из той самой машины, которую так и не успел посадить Иван Моисеев. Подсказкой для несколько поспешного назначения помощника ведущего инженера и. о. начальника комплекса послужили несколько причин. Во-первых, Юзефович мозолил глаза, ожидая компенсации за пережитый ужас; во-вторых, как помощник ведущего сгоревшей машины он остался "безлошадным"; в-третьих, после ухода на пенсию прежнего начальника комплекса под рукой не оказалось кого-нибудь в равной степени находящегося не при деле.
Получив должность с оговоркой и. о., Юзефович старался уверить начальство в своем безусловном служебном соответствии, "потому как он имеющий опыт".
Это было трудно. Юзефович боялся находящихся у него под начальством дипломированных инженеров, грамотных, знающих, которыми фирма щедро пополнялась в последние годы. Что противопоставить умным зубастым инженерам? Заслуги? Стаж? Старо. Утверждалась эзопова мудрость: жизнь, как басня, ценится не за длину, а за содержание. Оставалось одно – как можно чаще ставить людей в положение зависимости от персоны и. о. начальника комплекса. Как и все недалекие люди, Юзефович никому не доверял. "Никому верить нельзя, каждый ищет, где больше платят". "Мне не важен опыт, мне не важно образование, мне важно содержание". (Последнюю фразу любил повторять Костя Карауш.) Невежество и подозрительность Юзефовича все преломляли на свой лад. Юзефович усматривал низкие цели в желании помочь делу без корысти, не по обязанности; оскорбительный намек – в модном костюме подчиненного; вызов – в умении быть вежливым с тем, с кем он почитал себя вправе обращаться по-хамски; провокацию – в приглашении к языку формул, и так без конца. Чтобы оказаться в центре кляузных событий, затрагивающих подчиненных, нужно было заставить их проникнуться той же тревогой за свое место, в каковой пребывал он сам. Пусть маленькая эта власть, но она принуждает людей смотреть на него как на и. о. начальника комплекса, первыми протягивать руку, нести бумаги на подпись, так или иначе зависеть от него. Он изо всех сил насаждал вокруг себя атмосферу недоверия, подсиживания, сведения счетов по мелочам, чтобы не остаться однажды в обстановке ясности, которая разом выкажет подлинные величины каждого; он боялся чистоты, как иные породы рыб боятся прозрачной воды.
Уязвленное самолюбие Боровского оказалось на руку Юзефовичу. Юзефович был не настолько глуп, чтобы видеть в Боровском родственную душу, но достаточно умен, чтобы угадать возможность его использования, как биты для игры. При всяком удобном случае он давал понять "корифею", что лично он за его назначение командиром нового лайнера, но Боровский должен сам действовать, "показать этим соплякам", что с ним шутить накладно, иначе его затрут и т. д.
Боровский вынес из этих бесед главное – подтверждение своей правоты, а затем бесхитростно лез напролом, не желая соглашаться на "вторые роли" в фирме, где отработал тридцать лет, не допуская и мысли, что рядом с ним работают летчики, ни в чем или почти ни в чем ему не уступающие.
Лето началось туманами и обложными дождями, словно расплачивалось за ясноглазую весеннюю теплынь.
Из-за плохой погоды несколько раз отменяли первый вылет "С-441". Бесконечные отсрочки измотали экипаж, механиков, ведущих инженеров, аэродромные службы. Нависшая над летной базой хмара на картах синоптиков выглядела широкой заштрихованной полосой, протянутой от Скандинавии до Приазовья. Плавно изгибаясь, полоса эта разделяла два эпицентра с почти равным атмосферным давлением, и облачность как бы застыла между ними.
По утрам на площадке перед зданием летной службы собиралось множество автомобилей, фото– и кинорепортеров, спецкоров газет. Техника заставляла киношников всякий раз заново выстраиваться по сторонам взлетной полосы, устанавливать треноги киносъемочных аппаратов и тягостно ждать, пока на КДП не объявляли отбой.
Синоптики на вопросы о видах на следующий день неизменно отвечали:
– Может, прояснится, а может, и нет.
– Как у той бабушки? – усмехались уставшие ждать корреспонденты.
– Какой бабушки?
– Которая надвое сказала.
Репортеры побывали у всех, кто соглашался сказать "два слова" об экипаже.
Операторы, назначенные на самолет сопровождения к Борису Долотову, с утра садились "забивать" в домино вместе с экипажем, в полной уверенности, что они-то не опоздают сделать свое дело. После каждой партии двое проигравших должны были пролезть под бильярдным столом, играть же в бильярд было невозможно из-за наплыва жаждущих запечатлеть или описать первый вылет "С-441". Чаще других выигрывали Долотов и Костя Карауш. Это казалось несправедливым, подогревало страсти осовевших от безделья болельщиков.
– Умственная игра, – иронизировал, ни к кому не обращаясь, один из спецкоров, называвший себя писателем, – вторая по сложности после перетягивания каната.
– А вы присядьте, – советовал Карауш. – Попробуйте, инженер человеческих душ.
Спецкор не выдержал... И через десять минут, растопырив длинные руки и худые ноги, писатель проползал под бильярдом.
Наконец небо очистилось. Еще при выезде из города Лютров заметил голубые просветы между облаками, а когда подъезжал к базе, Чернорай выруливал на старт.
По всей километровой линии рулежной полосы плечом к плечу стояли люди. И хотя давно прошли те времена, когда новый самолет мог попросту не взлететь, первый вылет по сей день таит нечто, вызывающее тревогу. И чем дольше тянутся приготовления, тем сильнее беспокойство в душах людей.
Слева от застывшего на стартовой площадке лайнера стоял "ЗИЛ" Главного. Соколов мерил шагами кромку бетона, не поднимая головы, выслушивал ведущих инженеров КБ и летной базы, коротко говорил что-то, изредка вскидывая глаза на собеседника. Когда Чернорай доложил о готовности и об этом передали Главному, тот сел в автомобиль, и шофер ходко покатил вперед, по непомерно широкой для "ЗИЛа" взлетной полосе. Все свои самолеты Главный провожал в первый полет у места отрыва от земли.
Долотов уже с полчаса утюжил небо над летным полем. На кромках лишенных стекол иллюминаторов его самолета свистел воздух: в отверстия, как в бойницы, фотографы и кинооператоры нацелили свою глазастую технику. Дождавшись, когда Долотов вышел на прямую к месту старта, Чернорай вывел двигатели на взлетный режим и снял корабль с тормозов.
Люди затаили дыхание. Теперь лайнер будет бежать, пока не взлетит. Время разбега отсчитывалось ударами сердец, и с каждым ударом сердце каждого словно увеличивалось в объеме. Магия рождения самолета никого но оставляет равнодушным, независимо от степени причастности к его созданию. Да и как ее измерить, эту степень?
"Наш!" – это и общая награда, и общее звание, и общее достоинство, и одинаковый для всех хмельной вкус радости.
Наблюдая за разбегом, Лютров испытывал чувство, похожее на страх и знакомое мотогонщикам, оказавшимся на заднем сиденье мотоцикла.
Оторвалось от земли колесо передней стойки шасси, острое окончание фюзеляжа подалось в небо. И вслед за тем последовало как бы прощальное касание бетона многоколесными тележками основного шасси. Уже в воздухе, но еще не в небе, лайнер обрушивает на Главного и всех, кто стоит рядом, победный рев четырех двигателей.
На дрожащих от волнения губах Соколова проскользнула, прячась в глубоких складках щек, растроганная улыбка. От сострадания к этой улыбке, вызванной, может быть, последней радостью великого инженера, у Лютрова перехватило дыхание.
После трех проходов над летной базой Чернорай старательно посадил машину и зарулил на стоянку.
Напряжение ожидания перешло в открытую радость. Экипаж сходил по трапу навстречу улыбкам, рукоплесканиям; победа десятков тысяч людей сделала четверых из них триумфаторами.
Чернорай не показался Лютрову взволнованным – ни когда его подбрасывали над головами, ни когда его истово целовал Старик, ни когда он отвечал на вопросы разгоряченных журналистов, ни на коротком разборе полета в кабинете начальника базы. Апартаменты Старика превратили в банкетный зал.
Торжественное застолье началось сдержанно, театрально, а закончилось весело и бестолково. Говорились речи, тосты, от поцелуев у Чернорая вспухли губы. Все ждали, когда избранный тамадой Боровский даст слово Гаю, сидевшему справа от Лютрова. Шеф-пилот умел говорить так, что все сказанное им запоминалось.
И вот Гай поднялся. Костюм цвета мокрой золы с красной искоркой, тускло-красный галстук. Красивое лицо его было серьезно и спокойно, он уже знал, что скажет, и все, глядя на него, смолкли, притих звон вилок.
– Этот год – как жизнь, – просто сказал Гай. – Начался он с проводов в последний путь четверых наших товарищей, наших друзей. Сегодня – большой праздник: Слава Чернорай вместе с нашими самыми молодыми ребятами Федей Радовым, Гришей Трофимовым и Колей Харебовым поднял в воздух самолет, которым мы можем гордиться. Это большой праздник. Но есть старый обычай: в день большого праздника выплескивать из бокалов часть вина, дабы поубавить себе удовольствия, потому что день твоей радости может совпасть с горем других. Этот обычай напоминает: не забывай о тех, кто не может разделить с тобой твоего веселья. Слава Чернорай и все сидящие здесь не обидятся на меня, если я в такой день приглашу помянуть тех, кто был рядом с нами и кого уже нет, кто никогда больше не придет на наши праздники: Георгия Димова, Сашу Миронова, Сергея Санина, Мишу Терского. Пусть каждый из нас выплеснет из себя чуточку праздника и вспомнит о них!
Выпили молча. А затем сидевший справа от Гая Костя Карауш, растроганный, поцеловал оратора.
– Люблю тебя, Гай! Умница!
Через час, когда вино и время ослабили напряжение от рвущегося наружу запаса слов, когда уехал Старик и его помощники, голоса за столиками стали вольными, разговоры потекли десятками самостоятельных ручейков.
Когда удалилось и базовское начальство, Костя принялся "давить" своим шумным косноязычием начальника бригады прочности деликатнейшего Бунима Лейбовича Шалита, к несчастью сидевшего рядом, справа от Кости. И вот уже от его анекдотов смеется, закинув голову, Гай, утирает слезы Буним Лейбович, довольный хохочет Костя.
Механик Пал Петрович влюбленно глядит на тамаду и говорит что-то, не замечая, что его никто не слушает.
Рядом с ним улыбается собственным мыслям Козлевич. Они у него сейчас настолько хорошие, что от удовольствия он нет-нет да и принимается хлопать в ладоши, приговаривая на мотив: "Валенки, валенки, не подшиты, стареньки":
– Ла-адушки, ла-адушки, где были, у бабушки!..
Если ему еще выпить, он станет генеральски строгим, начнет подходить к знакомым и незнакомым, говорить вступительно: "Ну!" и, не меняя выражения лица, плотно целоваться – как благодарить за службу.
Сидящий справа от него Долотов, судя по оживлению облепивших его молодых ребят из КБ, тоже "завелся". Замкнутый, необщительный, Долотов был человеком особых статей. Начать с того, что ему везло как заговоренному. Дважды кряду: сначала в экипаже испытателей серийного завода на "С-440" машину затянуло в неуправляемый крен из-за чрезмерно заниженной скорости захода на посадку с остановленными на одной стороне двигателями, они "промазали" полосу и врезались в ограду летного поля; и во второй раз на этой же машине с Тер-Абрамяном во время вынужденной посадки на лес, – в обоих случаях летавший вторым летчиком Долотов был единственным, кто мог рассказать о случившемся сразу же после аварии. Исход же аварии первого предсерийного "С-14", у которого во время захода на посадку внезапно остановились двигатели, выглядел неправдоподобно: упавшая машина разломилась надвое, а между тем никто из экипажа не пострадал. Вел самолет Долотов. На его счету значилось первое поражение воздушной цели истребителем-перехватчиком ракетной атакой "в лоб"; он поднимал "С-14", испытывал стартующие под крыльями самолета-носителя крылатые ракеты... Но никакие происшествия и никакие работы не делали его разговорчивее, ничего не меняли в складе характера. То малое, что было известно о нем, не позволяло составить сколько-нибудь законченного представления о его прошлом. Говорили о тяжелом детстве парня, об эвакуации из Ленинграда детского дома, где он рос, о бомбежке эшелона с детьми под Ярославлем, о лице фашистского летчика, увиденного Долотовым в открытом фонаре "Ю-88", когда тот уходил от земли, оглядывая результаты очередной атаки беззащитного эшелона. Все это, видимо, особым образом вылепило характер Долотова, наделив парня проницательным и беспощадным умом. Летавших с ним Долотов удивлял настойчивостью, с какой добивался безукоризненного выполнения указанных в задании полетных режимов. Грубоватые остроты Кости Карауша обходили Долотова стороной, не иначе одессит имел случай убедиться, что шутить с этим парнем накладно.
Жена Долотова была дочерью прославленного аса второй мировой войны, командира авиаполка на востоке, в котором после училища служил Долотов. Его знакомству с будущей женой как-то способствовало то, что в учебном бою Долотов одолел аса на своем "МиГ-15".
Лютров, Гай-Самари, Санин, Костя Карауш и в особенности Извольский, которого Долотов уважительно называл по имени-отчеству – Виктор Захарович, – все они, каждый по-своему, любили Долотова, но не пытались навязать ему свое общество. Отчего-то не казалось странным, что на работе у него нет близких друзей. Будучи безупречным работником, Долотов оставался "человеком в себе" в отношении тех проходящих событий дня, о которых принято перекинуться словом в свободную минуту. О его отношении к Гаю Лютров узнал случайно, будучи во второй кабине нового истребителя-спарки. На правах летчика-инспектора Долотов выпускал его на облетанной им машине. Они заканчивали обязательный часовой полет, в котором выпускаемый проделывает все предложенные инспектором маневры. Лютров посадил спарку в самом начале большой полосы и почувствовал, что Долотов взял управление.