355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Нежность к ревущему зверю » Текст книги (страница 6)
Нежность к ревущему зверю
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Нежность к ревущему зверю"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

– Ты родился дипломатом, Гай, – говорил ему Костя Карауш, его земляк.

– Я рос в Одессе, Костик, – улыбаясь, отвечал Гай.

– Я тоже, – с кислой миной парировал Карауш, давая понять, что не только обаятельные мужчины вскормлены Одессой.

Что касается происхождения, то родословная Гая не поддавалась расшифровке. По воспитанию он был типичным русским парнем, разве что красив был не по-здешнему. Как-то в непринужденной беседе с молодящейся дамой из КБ Гай заметил, что принадлежность к нации определяет не прадед по материнской линии, а врожденная способность думать и говорить на языке народа, среди которого ты родился и вырос. Фамилия, порода, кровь – это мистика; всякое стремление к обособленности на этом основании или глупо, или подозрительно.

– А все-таки кем вы себя чувствуете? – не сдавалась дама-физиономистка.

– Зулусом, – не очень вежливо ответил Гай и заторопился куда-то.

– Юмор какой-то, – растерянно улыбнулась дама.

– Юмор, – это когда смешно и тому, над кем смеются, – глубокомысленно пояснил Костя Карауш, – а сатира – это когда ему уже не смешно.

– Да? – сказала дама, ничего не разобрав.

– Не иначе, – подтвердил Костя. А когда дама ушла, добавил:

– Дура. Ей хочется видеть в Гае "восточного человека", милого ее склонностям.

У Гая были иссиня-черные волосы, заиндевевшие мазками седых прядей, зачесанных от висков за уши; лоснившиеся от старательного бритья сизые щеки, всегда гостеприимно распахнутые глаза цвета орехового комля, решительный нос, размашистая походка и широкая душа, раскрытая для всякого доброго человека. Все в нем бросалось в глаза, все было незаурядным. Он напоминал людей искусства – актеров, художников, в традиционном представлении о людях свободных профессий.

Рассказывая о себе в тоне печальной иронии, Гай говорил, что его мама преподавала музыку. Он запомнил это потому, что "ученики приходили к ним в комнату и давили гаммы, как клопов". Может быть, это помогло им, и они стали Рихтерами и Гилельсами, но когда теперь он слышит пианино, у него отваливается нижняя челюсть, а шея и щеки покрываются красными пятнами.

Его жизнь укладывалась в анкету с той легкостью, с какой она заполняется у тех, кто не знает темных пятен в своем прошлом, кто, не мудрствуя, старательно идет по однажды избранной дороге. С восьмого класса перешел в спецшколу ВВС, оттуда в летное училище, потом служба в воинских частях на востоке. Школу летчиков-испытателей закончил одновременно с вечерним факультетом института и после назначения на фирму Соколова сменил ушедшего на пенсию начальника летной службы Тримана знаменитого авиатора тридцатых годов, ровесника Чкалову, Громову, Спирину. Слабость Старика к Гаю выказывалась в том, что он назначал его на самые сложные заказы, на испытания экспериментальных образцов тех самолетов, которые несли в себе наибольшие надежды КБ. Говорили, что Гай был единственным из летчиков за всю историю фирмы, которого Старик называл по имени, в то время как родного сына величал по имени-отчеству. И не чудачества ради, а дабы не отличать от тех работников, на которых простиралась не знающая компромиссов десница Главного. Ведущие инженеры из бригады тяжелых машин слышали, как на вопрос директора серийного завода, кто такой Гай-Самари и почему именно его присылают поднимать головной экземпляр запущенного в серию "С-44", Старик сердито ответил:

– То есть как кто такой? Летчик. Божьей милостью.

До той минуты, когда Гай сшиб своей "Волгой" студентку медицинского института, рискованно перебегавшую улицу, он был непременным участником холостяцкого времяпрепровождения в компании с Лютровым и Саниным. Памятное происшествие повлекло за собой непредвиденные последствия, развивавшиеся с быстротой и поворотами в стиле новелл О' Генри.

Не дожидаясь, пока прохожие накостыляют ему за содеянное или подоспеет милиция, Гай мигом отвез пострадавшую в травматологический пункт ближайшей больницы, благо она находилась неподалеку, и в первые дни просиживал у ее больничной кровати на втором этаже столько, сколько было позволено, а затем и того больше.

На базе уже ползли слухи о "трагическом" происшествии.

Движимый состраданием к земляку, Костя Карауш спросил Гая, будучи с ним на борту "С-44" в одном из долгих полетов:

– Что это за история с пешеходом, Гай? Ты сбил кого-то?

– Да, Костик, – улыбнулся Гай. – Это оказалась моя жена.

Больше Костя ни о чем не спрашивал, он ничего не понимал: у Гая никогда не было жены. А произошло вот что.

К концу пребывания в травматологическом отделении, когда привели в порядок раздробленные пятки девушки, ее ждала еще одна неожиданность: неудачливый шофер предложил ей стать его женой. Надо полагать, едва подлечившаяся студентка почувствовала себя в состоянии шока второй раз, иначе трудно объяснить ее согласие. Золотоволосая медичка знала о своем женихе не более того, что можно увидеть в ее положении. Но что-то успело разглядеть, хоть и была почти вдвое моложе своего жениха. Наверно, не только его умение носить костюмы с непринужденностью манекенщика, но и ту самую живую душу – что сама по себе сказывается в человеке и зовется обаянием

Она говорила Лютрову, что влюбилась в Гая уже постфактум, выигрыш выпал при игре втемную. Впрочем, они разделили его поровну – жили на редкость дружно и как-то легко, необременительно друг для друга, точно два хороших человека, знали, были уверены, что встретятся, будут любить друг друга и что это в порядке вещей. С тех пор, со времени их необычного знакомства, прошло более трех лет, а чуть пополневшая жена Гая, уже врач-педиатр, все еще глядела на мужа как на обретенное чудо, словно не решалась до конца поверить, что оно принадлежит ей.

Когда Лютров заходил к Гаю, жившему в одном доме с ним, а это случалось особенно часто после гибели Сергея Санина, и они, послушные привычке, заводили профессиональные разговоры, она никогда не прерывала их, находила себе какое-нибудь дело в затененном углу большой комнаты, старалась как можно "меньше присутствовать" и украдкой поглядывала на них через плечо. Хотела она того или нет, все в ее облике выражало обезоруживающе стыдливую совсем девическую привязанность к мужу. И для этого ее чувства все на свете, казалось, было пустяками, кроме того, что Гай жив, Гай здоров, Гай курит, Гай смеется, кроме того, что он рядом.

Она легко и быстро нашла общий язык с друзьями Гая и была пленительна своей непосредственностью, открытостью, умением принимать человека таким, какой он есть,– редкое свойство красивой женщины.

Если верить многодетному Козлевичу, а он считал, что знает толк в докторах, то жена Гая ко всему прочему была еще и отличным детским врачом, готовым приехать по первому звонку, днем и ночью, если у кого-нибудь из сорванцов Козлевича появилась сыпь на животике или синяк на затылке.

– А-ты можешь а-поверить мне,– говорил, слегка заикаясь, Козлевич какому-нибудь коллеге-отцу,– лучше жены а-Доната никто тебе не поможет.

Союз двух счастливых людей, мужчины и женщины, выпадал из стойкого представления Лютрова о хлопотности семейной жизни. Если бы он не знал Гая, то решил бы, что его дурачат. В такие минуты Лютров считал, что не женат и не живет такой же привлекательной жизнью лишь потому, что подобное совпадение счастливых случайностей – редкость, а он не одарен ни обаянием Гая, ни его удачливостью. Но теперь, вернувшись из Перекатов, Лютров начинал подозревать, что по-настоящему никогда не пытался определить, почему все-таки вот такая семейная жизнь заказана для него? И вспоминал голос Валерии: "Я позвоню вам, из автомата только..." – счастье представлялось ему и близким и невозможным.

У подъезда летной части Лютров встретился с Володей Рукановым, ведущим инженером истребителя-бесхвостки. Неулыбчивый ведущий Гая-Самари отличался неколебимой серьезностью, способной охладить всякую попытку к легкомыслию, как если бы к этому его обязывала принадлежность к когорте людей, обремененных ответственностью за скверные порядки в этом мире.

Блеснув ограненными стеклами очков с золотыми дужками, он посмотрел на Лютрова так, словно определял, готов ли тот слушать или ему еще подождать.

– К концу дня приедет Николай Сергеевич. Есть распоряжение собрать летный состав в его кабинете. Руканов сделал паузу и добавил:

– Ему сообщили, что Боровский обвинил службу летных испытаний в катастрофе "семерки", не менее того... Коль скоро потребовалось вмешательство Главного конструктора, особое мнение Боровского может дорого ему обойтись, не так ли?

"А тебе-то с какой стороны это важит?" – подумал Лютров, ничего не ответив Руканову.

...Методсовет перед первым вылетом, в сущности, необходимая формальность – так считали многие молодые летчики.

Внешне как будто все так и было. Ведущие конструкторы различных самолетных систем вкупе с представителями фирм-смежников вслух докладывают о том, что куда продуманней изложено в соответствующих документах, – о готовности систем и изделий к первому испытанию в воздухе. На стенах зала заседаний висели раскрашенные схемы, диаграммы, таблицы. Выступающие знакомили присутствующих с принципами обеспечения надежности работы изделий, с резервированием возможных отказов дублирующими устройствами, с методами проведенных наземных или летно-лабораторных испытаний всего, что входит в жизнеобеспечение самолета. И на этот раз, как и обычно перед первым вылетом, вопросов почти не было. Следуя привычному порядку, председатель спросил командира о готовности экипажа, зачитал короткую записку о рекомендуемых метеорологических условиях и пожелал успеха присутствующим.

Но пустая трата времени на подобных методсоветах была лишь кажущейся. Лютров знал, как важно для летчика до конца поверить в готовность машины, и не по документам, а на этом, столь представительном "конклаве", обладающем пропастью знаний и опыта по каждому освещаемому докладчиками вопросу; как важно для летчика их молчаливое согласие с выводами докладчиков. Это не просто их согласие, это молчание тех, кто может подняться, подойти к схеме и своей эрудицией перечеркнуть поспешные заключения, высказать полновесное сомнение в правильности предпосылок для успокоительного вывода. Это молчание успокаивает любое тревожно стучащее сердце. И потому внешне театрализованное, обреченное на якобы сонливую бездеятельность совещание, по существу, имеет значение той главной подписи, которая как будто ничего не меняет в существе дела, но подтверждает подлинность документа.

Когда почти все разошлись, Лютров подошел к Чернораю.

– Голова кругом, а?

– Не говори, Леша. Уж скорей бы вылет! Чувствуешь себя как в лифте, который никак не остановится...

Лютров направился в комнату отдыха летчиков, чувствуя, что соскучился по лицам ребят за время командировки и работы в КБ, по стуку бильярдных шаров, по вечным перепалкам круглолицого Козлевича с Костей Караушем, по мальчишескому смеху Витюльки Извольского. И даже хмурый Борис Долотов являл собою какую-то часть привычной картины жизни летной службы базы, без него тоже чего-то не хватало.

Комната отдыха – залитое светом помещение с огромными, во всю стену, окнами, формой напоминало половину шестиугольника, средняя грань которого выходила на летное поле. В центре стоял бильярд, слева от входа два шахматных столика, затем круглый, прочно сработанный стол для домино. Стулья, диваны, столики с отечественными и зарубежными журналами на них стояли у боковых стен. На низких подоконниках пестрели выпуски экспресс-информации, справочники, каждый вечер убираемые Глафирой Пантелеевной в стеклянный шкаф. Иногда в компанию деловых изданий попадал завезенный из заграничной поездки рекламный журнал с не очень одетыми красотками, восседающими за рулем спортивных автомобилей, катеров, яхт; рекламные проспекты авиационных выставок, все с теми же стереотипными улыбками безымянных девиц, как если бы присутствие их загорелых телес превратилось в некую форму благословения прогрессу.

Единственный портрет, висевший рядом с большой, в половину задней стены картой страны, изображал Николая Сергеевича Соколова.

Портрет был скверным. В генеральской форме с регалиями Старик выглядел нарочито благолепно, каким он никогда не бывал в жизни, как никогда в жизни не был военным, в чем нетрудно было удостовериться по старомодным овальным очкам, они-то были всегдашними, сросшимися с гражданским обликом Главного.

Как правило, в комнате было тихо, как в холле санатория, но при нелетной погоде, в дни собраний, иногда по утрам, когда в ней оказывалось много народу, становилось шумно, стучали костяшки домино, травил "правдивые истории" Костя Карауш, обменивались новостями вернувшиеся из командировки, обсуждались летные происшествия. Но прояснялось небо, в диспетчерской трезвонили телефонами ведущие инженеры, и комната отдыха с разбросанными на подоконниках брошюрами пустела.

И на этот раз в кресле у залитого солнцем окна сидел, откинув голову на спинку, Гай-Самари. Он, видимо, только что вылез из своего "малыша", у висков еще не рассосались красные пятна от зажимов защитного шлема.

– Привет, боярин! Один?

– А-а, Лешенька! Дорогой мой!

Придержав в своей руке руку Лютрова, он качнул головой в сторону самолетной стоянки, где черно-оранжевый тягач подталкивал к отбойному щиту истребитель-бесхвостку.

– Я с утра на "малыше". Никак не мог быть на совещании.

– Видел.

– Ну и как глядится?

Зная пристрастие Гая к истребителям, Лютров пошутил:

– Разве это ероплан? Крыла чуть-чуть, горючего два ведра, а хвоста и совсем нет.

– Так зато научная вещь, начисто лишена чувства юмора.

– Пробовал шутить?

– Искушался.

– Извольского выпустил на нем?

– Давно. Уже готовится к полетам на штопор? Ты знаешь, у него идет на "малыше": каждый полет, как наглядное пособие, – чисто, грамотно.

– К осени освободится?

– Витюлька?

– Да.

– Непременно. Программа на двенадцать полетов. Разговору мешал нарастающий, секущий звук турбовинтовых двигателей "С-440".

– "Корифей" намыливается? – спросил Лютров.

– Он.

– Надолго?

– Нет, здесь в зоне.

– Тебе твой ведущий ничего не говорил о приезде Старика?

– Нет. По какому случаю?

– Я потому и спросил, надолго ли полет у Боровского. Помнишь, на совещании у Данилова "корифей" разыграл негодование, раздухарился из-за чепуховой неточности в составлении программы испытаний этого своего корабля, связал ошибку с катастрофой "семерки" и выдал все вместе за принципы постановки испытательной работы на базе?

– Ну! Я еще подумал, что примерно так фабрикуются теоретические предпосылки для правительственных переворотов в банановых республиках... И кажется, Данилов пожаловался Старику?

– После истории с Чернораем Данилов не посчитался со скверным настроением Боровского...

– И поехал к Старику?

– И поехал к Старику.

– Допек "корифей" Данилова, да и свидетелей много было. Так что Старик?

– Его ждут сегодня на базе. Решил поговорить разом со всеми.

– Читай: с Боровским, – Гай жестом отстранил всякие предположения о каких-то иных целях Главного. – Главный отвинтит ему уши.

– Ну, если уж Володя Руканов озабочен, суди сам. С него-то какой спрос?..

– Никакого. Но милый Володя себе на уме. Уж он-то настроится на нужную волну. В его тактических методах продвижения по службе должное место занимает умение блюсти реноме вышестоящих товарищей. Усек?.. Не собственный престиж, а "ихний", и он делает это с рвением и тактом хорошего дворецкого. Это не дешевый подхалимаж, а стратегия. Володя никогда не скажет болвану, что он болван, не встанет и не уйдет из зала, когда на трибуне битый час "докладает" тот же Юзефович, как это третьеводни проделал Долотов, а вслед за ним начальник бригады прочности Буним Лейбович. Руканов не прост, Лешенька! Он врос в дело, как хорошо подогнанная пружина. Если ты услышишь от него нечто определенное, можешь быть спокоен, тебе выдали результаты трижды проверенного... Он пришел в авиацию не ваньку валять, он знает дело, он понял, что Старик любит работников. Кто из ведущих может похвастаться тремя вызовами в КБ для сугубо конфиденциальных бесед? Кстати, Володя ни словом не обмолвился не только о вызовах к Главному, но и о предмете разговора. Казалось бы, слухи о внимании Старика ему же на пользу? Ан нет, он тоньше, ему не нужно дешевой популярности. Достаточно того, что о нем прослышал Главный со товарищи. К тому же он знает, как трудно обрести безусловное доверие Деда и как легко его потерять. Но что ни говори, для руководителя базы, для первого зама Старика и даже для министра Володя наиболее предпочтительный вариант. Я не из тех, кто с чистой совестью бросит в человека камень только за то, что он хочет сделать карьеру...

Слушая Гая, Лютров мысленно сравнивал его наблюдения со своими.

Уравновешенная порядочность Володи Руканова, тихая склонность оставаться в стороне от всего, что не безусловно или может дурно повлиять на его репутацию толкового инженера, настораживали. Что похвального в том, что Володя никогда не воевал с начальством, да и вообще никак не высказывал своего отношения к драке, предпочитая в лучшем случае "при том присутствовать"? Настоящее дело не оставляет времени для "делания карьеры",

– Боровский тоже на свой манер фрукт, но – работник! – продолжил Гай-Самари. И с отличным послужным списком, за что ему да простится грех гордыни. Ведь куражится-то из опасения остаться в стороне от больших дел, от настоящей работы. Ну, есть у человека эдакое... Но брось на одну чашу весов эти качества, а на другую положи летный талант "корифея"? Слон и моська.

– Стремление "делового человека" заполучить право руководить, наставлять, командовать из убежденности в своем призвании к этому и добиваться пусть громкой, но трудной работы – не одно и то же.

– Володя очень способный инженер.

– Донат Кузьмич! – прервал Гая диспетчер. – Вас к телефону. Секретарь Добротворского.

– Понял. Иду. Уже беспокоятся, чтобы я вас, позвонков, не растерял до приезда Деда.

Гай вышел.

"Нельзя бросать камни в человека только за то, что он хочет сделать карьеру". А ты либерал, Гай!..

"Сколько их, которые хотят? Когда он ее сделает, будет поздно, подумал Лютров, – а ты сейчас даешь его сомнительным поползновениям эдакое оправдание..."

Вернулся Гай.

– Все правильно,– сказал он Лютрову, – сейчас говорил с Даниловым. Просит сажать всех, кто в зоне, вызывать, кто отдыхает, и никого не отпускать с работы.

– Слухи подтвердились?

– Если Володя сказал, это уже не слухи. Едет. Знаешь, я боюсь Старика. А, что там я: когда он разговаривает с инженерами в КБ, у тех дрожат руки и мозги перестают работать. Почему? Никто не знает. Ведь он ни разу не злоупотребил властью. В чем дело, Леша?

– Не его боишься, а самого себя рядом с ним. Так и кажется, что ему видна твоя глупость. Это и есть самое страшное. Для меня, во всяком случае.

– Ты, пожалуй, прав. Когда Долотов выскочил за звук на "С-14", помнишь?.. Он вызвал его к себе, а заодно и меня. "Ну, говорю, Боря, сейчас из тебя вытряхнут твои партизанские способы доводить машины". – "Бить будет?" – спрашивает и криво улыбается. Да ведь вижу: улыбается-то звуку своего вопроса, а не сути. Идет как на растерзание. И я, глядя на него, начинаю верить: вот войдем сейчас к Старику и получим полновесные затрещины. Зашли. Сели. У него генерал, Данилов, какие-то ученые мужи из летного института. "Извините, говорит, мне надо вот с этими разгильдяями словом перекинуться". Те вышли. Сидим. У меня левая нога трясется, так я ее рукой прижимаю. Гляжу, Долотов поднимается. Голова опущена, лицо белое. "Я больше не буду..." – "Господи, думаю, что он говорит!" Старик встал, подошел к нему и то с одной стороны в лицо заглянет, то с другой. И молчит. Наконец положил руку на загривок, тряхнул, похлопал, прическу ему пригладил. "Иди", – говорит. И все. Боря – пулей в дверь. А Старик глядит ему вслед. "Хорошие люди у нас, Донат, а? Не бывает лучше. Но выговор ты ему, подлецу, напиши. За моей подписью. Он на меня не обидится, а Другим наука. Другие-то могут оказаться невезучими".

– Кстати, это произошло тогда, когда ему нужно было уехать. Я о Долотове.

– Думаешь, не простое совпадение?

– Трудно сказать. После его сумасшедшего полета машину поставили на нивелировку, стали снимать двигатели, вот он и освободился. Кажется, это было в феврале?

– Вроде так. У него ежегодные поездки на восток, наверно, какой-нибудь дружеский сабантуй, а? Говорили еще, что не то жена, не то теща кому-то в жилетку плакалась. Ты не видел ее, Борькину жену? Тоненькая, глазки растопыренные, пальчики прозрачные, когда подает, брать боязно. Чуть что в краску. Ей бы белый передничек да в школу, в седьмой класс. Не верится, что она женщина. Ну, да ладно. Твои-то дела как, что с "девяткой"?

– На тренажере все получается.

– И много нового?

– Демпферы рысканья, тангажа, а главное – автомат дополнительных усилий на штурвале.

– На строгие режимы?

– Да.

– Будешь уточнять, когда и как он должен срабатывать?

– Да у них все подобрано предположительно.

– Человек предполагает, а бог располагает. В экипаже-то знаешь кто?

– Да. Извольский, Козлевич, Карауш? Гай кивнул. Он не сказал: "Знаешь, кто за Санина?" – но каждый раз, когда он видел чью-либо фамилию в графе "штурман-испытатель", которого записывают третьим в полетном листе, ему, как и Лютрову, казалось, что человек этот занимает место Сергея Санина. Вот и сейчас они вместе вспомнили об этом и замолчали, глядя, как заруливает на "С-440" посаженный раньше времени Боровский.

Минуту они наблюдали, как спускается по приставной лестнице экипаж подрулившего самолета.

Одним из последних, вслед за высоким седым ведущим инженером, вышел Боровский. Движением руки с затылка на спину снял кожаный шлем и, обнажив коротко остриженную голову на сильно загорелой шее, стал похож на профессионального боксера из американских фильмов. Его нельзя было не выделить из всех, кто проходил мимо, поднимался по трапу или спускался с него; медлительный, рослый "корифей" будто и не замечал суеты вокруг самолета, не вдруг поворачивал голову к тем, кто обращался к нему, отвечал коротко и так, что переспрашивать не всякому, хотелось. И только когда его подозвал к передней' стойке шасси и стал ругаться, показывая на спаренные колеса, старейший бортмеханик Пал Петрович, Боровский склонился к нему и принялся что-то объяснять.

– Чего это он? – спросил Лютров Гая.

– Пал Петрович?.. Он всегда ругается после рулежек, считает, что на его корабле надо пошустрее разворачиваться. У него теория: чем медленней движется машина на развороте, тем большие напряжения на резину передней ноги.

– У "корифея" есть склонность к малым радиусам на разворотах...

Когда Боровский прошел от самолета к зданию летной части, Гай медлительно произнес:

– Вот и на совещании у Данилова он слишком круто повернул... А Старик – это не Пал Петрович...

– А, товарищ Лютров! Приветствую будущего командира! Здоров, Леша! Где пропал?

Это зашел летавший с Боровским Костя Карауш. На его сером комбинезоне было расстегнуто едва ли не все, что возможно расстегнуть, так что коричневая исподняя рубаха просматривалась до пояса. Защитный шлем он держал за ремешки, как котелок.

– Гай, чего это нас посадили? Дед собирает? Зачем?.. Серьезно? – Костя присвистнул.– Ну, отцы-командиры, я вам не завидую. Так просто Дед не приедет, он вам пыжа воткнет!.. Мне? А я чего? Я – беспартийный.

– Нет, Леша, ты видел эту казанскую сироту?

Главный подъехал к административному корпусу на своем "ЗИЛе", покойном и прочном, как старое кресло. Он тяжело вынес из машины тучнеющее тело, освобожденно выпрямился и оглядел встречающих – Добротворского, Данилова и стоящего в стороне от них Иосафа Углина, бывшего ведущего инженера "семерки", одетого в поношенный селедочно-серый костюм.

Видимо, так и не вспомнив, кто это, Соколов изумленно поверх очков поглядел на ведущего и ему первому протянул руку.

Главный был по-стариковски суров, однако разговаривал неожиданным для его вида молодым ироническим баском, обладал цепкой памятью и неслабеющим трудолюбием. Каждое появление Соколова на базе воспринималось окружающими как подтверждение принадлежности знаменитого имени живому человеку, строившему летательные аппараты, когда еще не многим было знакомо слово "авиация". В день его шестидесятилетия одна солидная газета написала: "В этом человеке ярко воплотился русский инженерный гений, духовная сущность которого неотделима от подвижнического служения народу, от сыновней любви к Родине, и осознанного долга споспешествовать ее славе". И это было правдой. Его ум пестовал самолетостроение почти от его истоков до сверхзвуковых кораблей; о творческой интуиции Главного, академических знаниях, умении найти лучшее из сотен возможных решений рассказывали в стиле анекдотов об остроумии Пушкина.

Вот это, и только это, давало ему непререкаемое право управлять работой одного из крупнейших в стране конструкторских бюро.

Смолоду неказистое, к старости лицо его оплыло глубокими складками; белые короткие волосы не скрывали неправильной формы шишковатую голову; одряхлевшие, сурово нависшие веки затенили нетерпеливые глаза-льдинки, всевидящие, всепонимающие. Создавалось впечатление, будто Старик давно и прочно огрубел, отстранился от живого пульса дней, от необходимости общаться с окружающими, но как только он начинал говорить, это впечатление исчезало. Властный низкий голос, то насмешливый, то пытливый, недвусмысленно выдавал великолепного собеседника, не терпящего бесед применительно к его возрасту. Все в поведении и одежде было без позы, без претензий. Носил двубортные пиджаки, сорочки без галстуков, но застегнутые на все пуговицы, зимой – дубленое полупальто, треух, легкие войлочные ботинки. Глядя на него, трудно было поверить, что не только самолеты, но и КБ, аэродром, подъездные дороги, жилые кварталы фирмы назывались его именем, хотя никто никакими указами этих названий не присваивал. Из-за внешней непрезентабельности он легко терялся на людях, подчас попадая в курьезные истории.

Рассказывали, как-то в конце рабочего дня, когда в сборочном зале завода уже было нелюдно, Старик рассматривал многощелевые закрылки поставленного в ангар "С-44". На крыле несколько работниц торопились окончить клейку лоскутов ткани к элеронам. К утру намечалась наземная отработка управления, а потому работа была срочная. Вид лысого старика в плохоньких очках вывел из равновесия одну из женщин. Что пришло ей в голову, бог весть. Скорее всего, как всякая женщина, она чувствовала себя неловко, будучи обозреваема снизу.

– Что уставился, старый хрен! – напустилась она на Главного. – Стал и стоить, будто дело делаить! А ну уматывай!..

Узнавшие Главного одергивали подругу за халат, шептали:

– Замолчи! Чего мелешь?.. Вот дура...

Это был едва ли не единственный случай, когда на Старика прикрикнули; ни один человек в здравом уме не решился бы на такое.

Главного легко угадывали по манере отрешенно опускать голову при ходьбе, закладывать руки за спину и потешно взбрыкивать ногами, когда на пути попадался камешек. Чем больше он был озадачен, тем дальше зафутболивал всяческую нечисть из-под ног.

Впервые встречаясь с человеком, он величал его только по имени-отчеству, однако всем сослуживцам говорил "ты", и это не выглядело невежливо.

Иногда кто-нибудь из новичков инженеров, следуя моде демонстрировать "широту взглядов", небрежно замечал о старческой немощи Главного, о том, что Старик "не тот", а если и продолжает руководить фирмой, то номинально, гонорис кауза, так сказать, вроде почетного президента. Такие высказывания в кругу старых работников базы оборачивались для "смельчака" тем же, чем обернулась попытка забросать грязью Вольтера на известном рисунке Домье: хулитель оказывался по колено в грязи. "Смельчак" трезвел, понимая, что сморозил глупость. Одному из таких верхоглядов Костя Карауш сказал:

– Никогда и никому, кроме мамы, не доказывай, что ты вундеркинд.

Едва Старик скрылся за двойными дверями с надписью золотом по небесно-голубому "Главный конструктор", как в диспетчерской длинно зазвонил телефон.

– Николай Сергеевич приглашает летный состав. Лютров вошел последним, вслед за Витюлькой Извольским. Все старались сесть подальше, стулья возле большого, как бильярд, стола, где сидел Старик, исподлобья оглядывая входивших, пустовали. Лишь Нестор Юзефович, нимало не смущаясь, что выглядит фигурантом, представляя собою заболевшего Добротворского, одиноко восседал одесную начальства, с подобострастной строгостью оглядывая каждого входящего, словно тот должен был входить как-то иначе. Между Гаем и Саетгиреевым, опустив голову и теребя брелок на связке автомобильных ключей, сидел начальник отдела испытаний Данилов. Под его пальцами то и дело поблескивал кружочек металла, сделанный в виде древней монеты с изображением чеканной головки женщины.

Минуту в большом кабинете, залитом лучами закатного солнца, было тихо. Забывшись, Старик чертил что-то на листе бумаги, подперев левой рукой тяжелую голову.

– Все? – спросил он.

Ему никто не ответил, даже Юзефович; скажешь "все", ан какой-нибудь подлец и подведет.

Старик переводил взгляд с одного лица на другое, покручивая в руках пестрый карандаш. И неловкое молчание, и причина, ради которой они собрались, и то, что предстояло услышать, было настолько чуждо человеческой величине Главного, что Лютрову стало стыдно за амбицию Боровского. Для Юзефовича подобные истории были вполне в масштабе его личности. Он и сейчас, как губка, напитывался сдавленной атмосферой скандала, освященного присутствием Главного. Одно это сознание, что Старик участвует в привычных Юзефовичу делах, было невыносимо. Хотелось, чтобы Дед закричал, обозвал всех последними словами.

– Ты! – как удар гонга прозвучал голос Старика.

Карандаш в руках Главного нацелился в грудь Гая.

– Что скажешь о катастрофе "семерки"?

Гай поднялся, машинально проверил, на месте ли галстук:

– Мне... известны выводы аварийной комиссии.

– Мне тоже, – перебил его Старик. – Я хочу знать, считаешь ли ты эти выводы обоснованными?

– У меня нет оснований ставить под сомнение документы комиссии, – Гай наконец понял, чего от него хотят.

Старик махнул рукой, садись, мол, и направил карандаш в сторону Чернорая.

– Ты?

– Считаю заключение комиссии убедительным, – мешковатый и широкоплечий, Чернорай переступил с ноги на ногу и сел.

– Ты?

– Чего я, умнее других? – Долотов покосился на "корифея".

– Ты? Ты? Ты?

Последним поднялся Лютров.

– Под заключением комиссии стоит моя подпись.

Старик кивнул, подводя черту, и замолчал. Заметно было, что в этой части собеседования он и не ожидал иного результата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю