355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Нежность к ревущему зверю » Текст книги (страница 16)
Нежность к ревущему зверю
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Нежность к ревущему зверю"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

...Свои два дня перед этим очень недолгим полетом Лютров просидел в кабине "девятки".

Он сделал отметки на выдвижной колонке штурвала и после многих сотен попыток добился нужной точности рывка. Это было непросто еще и потому, что следовало учитывать характер реверса – деформации крыльев, уводящей самолет в крен с увеличением скоростного напора, для противодействия реверсу штурвал нужно было развернуть почти до упора влево, перехлестнув руки в подобие буквы X.

Взлетали после полудня.

– Ну, Алексей Сергеевич, ни пуха ни пера, – напутствовал Углин.

– Пошел к черту! – весело огрызнулся Витюлька и подмигнул стоящей у своего "РАФа" Наденьке.

В первые минуты все как обычно – взлет с энергичным набором высоты. "Девятка" шла вверх легко, топлива было немного.

Войдя в зону, Лютров перевел двигатели на форсированный режим.

Выхлопные отверстия изрыгнули ракетные клинья пламени, тяга возросла на несколько тонн. Когда ускорение перестало ощущаться, Лютров включил магнитофон и проговорил разом на запись, на землю и Извольскому:

– Начинаю режим.

Штурвал развернут, элероны зафиксированы в противодействие реверсу, Лютров делает небольшое плавное движение от себя и быстрый рывок с установкой штурвала в исходное положение. Есть!..

Под стрелкой указателя перегрузок вспыхнуло красное очко – сигнал опасности.

Эксперимент занял одну и две десятых секунды, а перегрузка достигла вдвое более допустимой величины.

Миражей больше не было. Машина не вышла из послушания, но они скользнули за пределы разумного риска. Если бы Углин заправил машину не на часовой полет, а полностью, она развалилась бы.

Началась отладка устройства, контролирующего действие летчика при аналогичном маневре. Автомат дополнительных усилий получал необходимую настройку для вступления в действие, предохраняющее самолет от выхода на перегрузку, превышающую максимально допустимую. Заодно "девятку" поставили в ангар на нивелировку, чтобы проверить, нет ли изменений в проектной геометрии конструкции самолета.

Умей Лютров со стороны взглянуть на собственное душевное состояние, он понял бы, что живет по одному установленному для себя закону, имя которому – Валерия.

Но сколь велика была зависимость этого открытия от девушки, которую звали Валерией, столь же зыбка и неодолима была связь между его любовью и ее самостоятельностью, отдельностью ее существа!

Он робел прикасаться к ней, как в детстве к ракушкам мидий, которые собирал на камнях у моря: стоило дотронуться до них, и створки сжимались, пряча все нежно-живое, розовато телесное, оставляя глазам один каменно-жесткий голыш, который можно было раскрыть только лезвием ножа, но уже невозможно увидеть того, что видел раньше, – нож оставлял неизбежный след насилия, грубое откровение раны.

Для тревоги достаточно было, если в звуке ее голоса приглушались нотки искренности, во взгляде угасала заинтересованность, внимание к тому, что он говорил. Лютров начинал чувствовать вею непрочность происходящего, оно казалось ему ненастоящим в какой-то главной основе. Но если на следующий день Валерия выглядела приветливой, страхи разом исчезали, и опять такими непростыми становились их прогулки по тропинкам Загородного парка, застывшего в морозном покое под глазасто мерцающим небом...

Он помнил каждый день, проведенный с Валерией, каждый час лесной тишины, помнил снег в лесу, пухлым пологом покрывавший землю и добиравшийся к верхушкам самых высоких травинок; помнил затаенно темнеющий хвойный настил, укрывшийся от зимы под нависшими шатром ветвями старых елей; помнил, как вечереет в лесу: у ног светлее, чем над головой, и такое спокойствие разливалось в душе в эти минуты, будто они совсем близкие люди и не предчувствуют, а знают о тех новых днях и вечерах, когда вот так же будут шагать в ногу, вслушиваться в молчание леса, в согласный хруст снега под ногами, оглядывать верхушки старых сосен в поисках дятла, смеяться...

Вчера после театра вдруг – метель!.. Снег сыплет вовсю, наметает сугробы у каждого угла, у всего, что торчит из земли, стучится во все без разбора окна домов, по-собачьи ошалело мчится вслед автомобилям!

Вспоминая свою радость от ее детского веселья, когда не ему, а ей удалось остановить такси у оперного театра, Лютров переживал неуемное желание поделиться с кем-нибудь этим своим ликующим состоянием, будто знал, как научить людей быть счастливыми.

Потому-то он и начал памятный ему разговор с Извольским о Томке, искренне считая его выбор неправомерным, ибо Томка совсем не та девушка, которая нужна Витюльке. Но едва Лютров начал этот разговор, подвозя Извольского в своей "Волге" с работы в город, как сразу же пожалел об этом.

Витюлька заметно поскучнел, как-то неприязненно сощурился и замолчал, глядя в лобовое стекло машины.

– Витя, ты извини, если я...

"Дернуло же меня за язык!.." – с досадой подумал Лютров.

– Брось, Леша. Ты вроде Долотова... Мы как-то с ним часа три носились над Сибирью. "Отдохни, говорю, я подержусь".– "Ничего, говорит, я не устал". – "Ну и шут с тобой", – думаю. Сижу подремываю... Вдруг толкает: "Гляди, видишь деревню возле железки?" – "Ну?" – "Лубоносово. Там моя мать похоронена, приемная". – "Давно умерла?" – "В пятьдесят первом, говорит, в феврале". – "Навещаешь?" – спрашиваю. Кивнул: "Каждый год". Вспомнил я тогда, сколько и чего об этих его поездках наговорено, и подумал, как иногда неправильно объясняем мы непонятное в человеке. А у Борьки и дел-то, что живет, как совесть велит... Вот и он рассказал мне о Лубоносове, чтобы я не обижался, не думал, что не доверяет... Костя Карауш недавно прошелся насчет моего роста и твоей величины, а Борис ему: "Для дураков весь мир и люди в двух измерениях. Ты лучше поищи в них чего тебе не досталось".

Витюлька вытащил сигарету и долго закуривал, обламывая спички. Нервно затянувшись, он стал говорить с несвойственной ему беспощадностью в голосе:

– Увы, мир в двух измерениях не только для дураков... Когда я увидел твою девушку, я даже растерялся – очень она похожа на некую... теперь уже даму. В студенческие годы жил я в Радищеве. Помню лето. Погода тихая, легкая, лучистая, и стоит у дверей девушка. "Вам кого?" – "Вас, наверно". -"Меня?" – "Вы Извольский?" – "Да". – "А ваш папа Захар Иванович?" – "Да". – "Я у вас буду жить". Оказалось, батя предложил коллеге провести август у него на даче. Первой приехала дочь... Если бы ты знал, Леша, как я любил ее и что со мной творилось, когда я услышал ее разговор со своим отцом: "Уж не думаешь ли ты выдать меня замуж за этого уродца?.. Умора". Я не знал, куда себя девать от стыда.

Извольский потер лоб, будто стирал проступившее воспоминание.

– Так-то, Леша... Ты говоришь: Томка. А что Томка? По крайней мере, ей и в голову не приходит называть меня уродцем...

Долго Лютров не мог простить себе начатого разговора. И в самом деле, откуда ему знать, с кем следует, а с кем не следует общаться Витюльке?.. Говорят, убить журавля так же просто и так же постыдно, как ударить ребенка. И Витюлька представлялся ему раненым журавлем, которого он своими советами да участием лишал надежды на выздоровление.

...Все вечера января они проводили вдвоем.

– Ну, вот мы и опять вместе, – говорила она, усаживаясь рядом.

И они неслись в машине за город, отправлялись на стадион – посмотреть балет на льду, бродили по уже забытым Лютровым залам музеев, по заповедным пригородным усадьбам, просиживали по два сеанса в кино.

С каждым днем он все ревностнее, все бережливее думал о том, что хоть как-то относилось к ней, занимало ее, было ее жизнью, не замечая, что воспринимает все серьезнее, чем следует, словно боялся недосмотреть, не прийти вовремя на помощь, не уберечь...

– Вы со мной как с ребенком, – смущенно улыбалась Валерия. – А мне нравится. Бабушка говорила... Вы не будете смеяться?.. "Ты, внученька, как встретишь хорошего человека, дай ему побаловать тебя. Мужчинам приятно старшими себя понимать, заботиться... Твоя мать в молодости все по-своему норовила, да вот радости не знала".

– Ну и хитрая ваша бабушка!

– Нет, она добрая.

После веселого американского фильма в кинотеатре "Ермак" они отправились поужинать в расположенную неподалеку гостиницу.

Шагая по свободному проходу ресторана, она привычно опиралась обеими руками на его локоть, то и дело обрадованно поглядывая на него снизу вверх. На ней было светло-сиреневое платье, волосы подвязаны надо лбом такой же лентой, в ушах, покачиваясь, тускло поблескивали две капли жемчуга. А в том, как она чуть боком шагала, заглядывая ему в лицо, и как при этом некрасиво морщилось платье, угадывалось девчоночье неумение следить за собой, носить одежду. Но именно это и придавало ей ни с чем не сравнимое очарование...

Их ждал загодя заказанный Лютровым столик. Они едва успели присесть, а официантка, по-доброму улыбаясь, уже подавала сухое вино, закуски, вазу с апельсинами.

Выдавая все то же покоряющее неведение, как держать себя за столом, Валерия откинулась на спинку стула и откровенно улыбалась всему, что видела вокруг, его словам и своим словам. Пахучая теплота ресторана и приглушенный говор людей, то потопляемый в ненавязчивой музыке, то всплывавший из нее, придавал их беседе, да и молчанию, ту медлительную задушевность, какой нигде, как в ресторане да у костра, и не бывает.

– Леша, вы знаете, на кого похожи?

– Ну-ка?

– На Грегори Пека.

– Это кто же такой?

– Вы только что видели его в "Римских каникулах"?

– На этого красавца?

– О, ему далеко до вас?

– А вы даже не знаю, на кого... Может быть, на маму?

– Ага. Только она красивее... Как здесь хорошо!.. А помните, как мы сидели в аэропорту?

– Еще бы!

– Ваш друг преподнес мне цветы!

– Тюльпаны. Они очень подходили к вашим глазам.

– В первый раз в жизни мне подарили цветы. Так интересно было... И так досадно, что никто из знакомых девочек не видел меня с вами. Что это принесли?

– Маслины. У меня к ним с детства особое отношение. Попробуйте.

– Боже, соленые?

– Такими они и должны быть.

– Огурцы куда вкуснее...

– К маслинам нужно привыкнуть...

– Их что, как горох выращивают?

– Нет, на деревьях. Помните, кино "Нет мира под оливами" ?

– Мы в понедельник смотрели.

– Это и есть плоды олив, под которыми не оказалось мира. Они растут и у меня на родине.

– В Крыму?

– Да, у самого синего моря.

– Живет старик со старухой у самого синего моря...

– Верно. Дядя Юра и бабка Анисимовна. И я с ними жил.

– А я даже не видела моря.

– У вас много времени впереди, успеете.

Рядом с их столиком остановился индус в тугой чалме и женщина в сверкающем сари.

– Вы возражать нет? – серьезно спросил индус Валерию.

– Что вы, пожалуйста, – она удивленно подняла брови.

– И вы – нет? – индус повернулся к Лютрову.

– Нет, нет, пожалуйста.

Индус вздрогнул в поклоне, усадил женщину и присел сам.

Он без улыбки заговорил о чем-то со своей спутницей, а у той тихо цвело на лице нежное, удивительно женственное выражение. Всякий раз, когда Валерия поворачивалась в ее сторону, она трогательно, как ребенок, улыбалась ей.

– Много в городе иностранцев, правда?

– Туристы.

– А вы были за границей?

– Нет.

– Поехали бы?

– Не знаю.

– Я бы поехала. Интересно... Но сначала к морю. Так хочется посмотреть... И – парусник...

Створки мидии оставались открытыми. Лютров любовался ею.

– Леша, а вы были счастливым?

– Да. Пожалуй, два раза. Когда получил диплом летчика и... на Новый год.

Приметив, что она не поняла его, он прибавил:

– В Радищеве.

– Вот узнаете меня и не будете так говорить. Просто не сможете. Я знаю.

Она улыбалась, опускала глаза, казалась растерянной, как человек, на которого смотрят с сожалением.

– Когда любят, то не почему-то, Валера... А любят – и все тут.

– Правда... В детстве я влюбилась в чистильщика ботинок. Он носил черные усы, каких ни у кого в городе не было. Однажды решила почистить у него туфли. Чуть не умерла от волнения...

Выпив кофе, индийцы встали. Прощаясь, женщина в сари ласково положила невесомую руку на плечо Валерии.

– Какие они сказочные, эти люди... – сказала Валерия, глядя им вслед.

...На улице было совсем не холодно. Или так казалось после теплоты ресторана. С неба сыпал снег, такой мелкий, что кожа лица едва ощущала эту холодную пыльцу, нескончаемо мерцавшую в лучах фонарей. Они целый час шли пешком через весь город.

И все, о чем говорила Валерия, и самый голос ее выражали, казалось ему, то окончательное, всеразрешающее доверие, что теперь самые важные слова не будут ни трудными, ни неожиданными. Это как если бы избегавший тебя ребенок наконец понял, что бояться нечего, и пошел навстречу, протягивая руки...

– Я уезжала сюда и думала, вот теперь начнется настоящая жизнь, все будет по-другому... Я так загордилась после встречи с вами в Перекатах. Все смотрела на тюльпаны и вспоминала вас, все думала, что теперь все люди будут со мной такими же уважительными, как этот большой летчик...

Охватив пальцами обеих рук его локоть, она время от времени прижимала его руку к себе. И если бы она знала, какое счастье было для него чувствовать на локте тяжесть ее тела!..

Валерия все говорила и говорила, легко шагая в ногу с ним и не спуская глаз с его и своих ног.

– ...Во мне все так радостно напряглось, я стала как парус под ветром. Это в пионерском лагере, когда наступало время спать, я очень скучала по бабушке, и оттого мне всегда не спалось. В жаркое время наши кровати стояли под парусиновым навесом, я лягу на спину и все гляжу и гляжу вверх, на стропила, они хорошо были видны от лампочки на столе дежурной... Все мне хотелось, чтобы скорее наступило завтра, а потом еще завтра, еще... Скорей бы к бабушке. Гляжу раз и вижу: парусина вздулась куполом да как хлопнет по доскам! Я испугалась, одеяло до глаз натянула, а она опять поднялась под ветром, ну, думаю, сейчас как хлопнет, но парусина опустилась так тихо, безнадежно... И тогда мне показалось, что прибитая к стропилам парусина скучает оттого, что она не парус... Вот ей и снится по ночам, будто она носится по синему морю. С тех пор я уже не боялась, когда она хлопала, а стала жалеть ее... Решила, что ей без моря тяжелее, чем мне без бабушки: я когда-нибудь уеду, а она останется... И если крыша опять принималась хлопать, я говорила ей голосом бабушки: потерпи, вот тебя отыщет капитан и ты будешь красивым летучим парусом... Когда меня обижали в детстве, я самой себе казалась прибитым парусом и все ждала капитана...

На набережной они немного постояли. Он говорил, что после встречи с ней на вокзальной площади верит в чудеса, а она недвижно смотрела куда-то мимо его плеча, за реку.

И вдруг протянула руки, обвила его шею, прижалась, щекой к плечу и заговорила сбивчиво, посапывая носом, сквозь слезы:

– Я вовсе не чудо, вы обманываете меня... Так хочется, чтобы это было правдой!.. А вдруг потом вы соскучитесь со мной, как отчим с мамой. Станете обижать...

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза:

– Вы не будете обижать меня?..

– Что вы!.. Я не умею...

– Не надо, ладно?.. Я всегда так радуюсь, что вы любите меня. И боюсь чего-то...

Он впервые проводил ее к подъезду дома, впервые целовал ее горячие губы, щеки, мокрые ресницы глаз.

Шагая домой, он чувствовал легкую пустоту в себе, будто наконец свалилось с плеч все, что мешало им понимать друга друга, и выяснилась возможность счастья... Еще не дойдя до своего дома, он уже тосковал. И никак не мог забыть тяжести ее тела у себя на руке, и этого ее рассказа о парусе, и просьбу не обижать... "Глупая,– думал он с нежностью,– глупая..."

Пока "девятку" готовили к полету на большие углы, Лютров попросил Данилова разрешить ему облетать "С-224".

– Что это ты надумал? – спросил Гай-Самари, когда получил указание Данилова. – На сегодня же "девятка" в заявке?

– Заявка на два часа, а сейчас десять. В диспетчерской, где сидел Гай, было много народа, и Лютров не стал объяснять, почему он напросился облетать машину, которую вел Долотов.

Приехав на работу в том светлом приподнятом настроении, когда все кажется праздничным, Лютров вдруг как бы осекся, наткнувшись на хмурую физиономию Долотова. Тот молча стоял у окна комнаты отдыха и, засунув руки в карманы, оглядывал летное поле. Здороваясь с ним, Лютров вспомнил, что вскоре Долотову предстоит отпрашиваться, чтобы уехать, и, зная теперь, куда он уезжает, упрекнул себя, что до сих пор не подумал восстановить в своей летной книжке очередную инспекторскую отметку о проверке техники пилотирования "С-224", чтобы в случае надобности подменить Долотова.

– Хлеб отбиваешь? – пошутил Долотов, шагая с ним на спарку.

– Ага.

– Валяй, я человек не жадный...

– Женюсь, подрабатывать решил.

– Врешь!

– Зачем?

– Ну, в таком разе – шут с тобой... Нет, правда?

Лютров не без удовольствия отметил, как шевельнулась на лице Долотова такая редкая у него улыбка. Уже в полете Долотов вдруг спросил:

– Детишек любишь?

– Люблю, Боря... А у тебя нет?

– У меня теща есть.

– Не понял.

– Теща, говорю, решает за жену, иметь ли ей детей...

– Чепуха какая-то. При чем тут теща?

– Черт ее знает при чем... Давай на посадку.

– Понял, на посадку.

Полет на устойчивость и управляемость самолета на предельно малых скоростях и больших углах к встречному потоку определяет поведение машины при выходе на критический угол атаки в той последней точке, перешагнув которую самолет или переваливается на нос, переходит в пике, или сваливается на крыло, на хвост, входит в штопор, в беспорядочное падение.

Испытания машины на большие углы считаются и сложными, и опасными. Как и величина критического угла, поведение самолета при выходе за критический угол не может с достаточной точностью быть предсказано инженерами после продувок самолета в аэродинамической трубе. В определенной мере это постоянное неизвестное каждой опытной машины.

В полетном листе снова значились только две фамилии: Лютров и Извольский.

Сгущавшиеся было с утра облака стали расползаться, и после полудня небо почти очистилось.

Они набрали высоту и некоторое время шли на малой скорости.

– Шасси, Витюль...

Извольский выпустил шасси и закрылки.

– Начинаю режим.

Лютров принялся понемногу брать штурвал на себя, скорость все больше затормаживалась, а "девятка" все больше вздыбливалась. 12... 16... 18 градусов.

Слишком поздно Лютров понял, что упустил момент, до которого машина оставалась управляемой... Несмотря на резкую дачу штурвала "от себя", угол атаки продолжал расти: 20, 25, 28... Скорость упала до нуля. Так и должно было случиться. В силу закономерностей аэродинамической компоновки "девятки", с потерей полетной скорости машину как бы подхватывает, и она перестает слушаться рулей.

"Девятка" падала с одновременным вращением влево. Плоский штопор. Лютров хорошо знал, что "С-14" не поддается обычному способу вывода машин из штопора. Единственная надежда – противоштопорный парашют.

– Сильный рост температуры в двигателях, я выключаю, – сказал Витюлька.

– Парашют! Выпускай парашют!

– Понял!

– Продублируй выпуск аварийно!

Скорость падения машины дошла до восьмидесяти метров в секунду. 4000... 3000 метров. Скоро высота, на которой им предписывалось покидать машину.

Лютров ждал. Сознание невозможности оставить самолет, от которого зависело столь многое, удерживало на борту не только его самого, но и принуждало держать Извольского. Одному не справиться, если все-таки сработает уложенный в хвостовой части фюзеляжа противоштопорный парашют.

Витюлька несколько раз косился на Лютрова, словно пытался дать понять, что верить в парашют в этих условиях бесполезно.

Лютров знал не хуже Извольского, что парашют предназначен для выпуска перед угрозой сваливания, когда еще есть полетная скорость, вот тогда он сработает, и в момент раскрытия сильным толчком переведет самолет кабинами вниз... А сейчас – штопор, падение... "Да, Витюль, падаем! Я даже не знаю, сможет ли парашют вырваться из контейнера. И вообще, будет ли толк от того, что он раскроется. Но нам никак нельзя бросать машину, ни тебе, ни мне..."

Все это единым дыханием пронеслось в голове, и подумать о чем-то еще не было времени, потому что секундной стрелке оставалось пройти всего лишь треть циферблата... И земля! "Неужели не выйдет?"

– Труба нам, Леша, – сказал Извольский.

"Ждать. Еще... Еще... Высота? 2500... Ждать". Напряжение нервов достигло предела. Лютрову казалось, что это не самолет, а он один ищет опоры для толчка в смертельном водовороте.

– Леша!..

"Девятка" делает небольшой, но ощутимый рывок, нос переползает из пустоты неба к заснеженной земле. Есть. Этого достаточно.

– Двигатели!.. Бросай парашют!

Белое облачко повисает позади самолета. Извольский вывел двигатели на максимальные обороты, убрал посадочную механизацию. И посмотрел на Лютрова.

– Добро, Витюль!

Только бы хватило высоты для разгона. Когда скорость приблизилась к четыремстам километрам, Лютров плавно перевел машину в горизонтальный полет.

Они еще немного помолчали, точно не верили, что летят, а не падают. Высотомер показывал 1800 метров. За сорок пять секунд они потеряли четыре километра высоты.

– Леш?

– Ау?

– А я думал – труба.

– И я думал.

– Ну и состояние, я тебе доложу, а?.. Заметил, какая была скорость падения?

– Восемьдесят метров?

– Восемьдесят метров. А?.. Ну и карусель... Но мы молодцы, чтоб мне так жить! Гляжу, ты как в столбняке, и говорю сам себе: не рыпайся, Лешка больше дров наломает. Ха, ха!.. Нет, мы молодцы!.. Не поверят, а?

Им в самом деле не сразу поверили, что машина побывала в штопоре, но после расшифровки лент самописцев Данилов вызвал к себе Гая.

– Донат Кузьмич, вы уже познакомились с этим? – Данилов показал ему на расшифровку данных приборов.

– Да. Случай исключительный. Помните "Трайдент"? Они разбились тогда.

– Не только "Трайдент". Я восхищен Лютровым. И буду просить Николая Сергеевича как-то отметить его работу.

Услыхав от Гая о его разговоре с Даниловым, Лютров сказал:

– Кончится тем, что Старик даст нагоняй за то, что зевнул и закатал машину в штопор. А то и вообще прогонит с машины.

– Думаешь? – Гай ухмыльнулся. – Черт его знает, может, так и будет...

Перед отъездом домой он позвонил Валерии на работу, и пока ждал, молил бога, чтобы трубку взяла не начальница отдела, не скрывавшая раздражения из-за необходимости поступаться субординацией, подзывая к телефону подчиненных. Эта дама на другом конце провода заставляла вспоминать о себе.

– Альоу!.. – манерно отозвался тоненький голосок. – Валерию Стародубцеву?.. Минутку...

– Леша?

– Здравствуй.

– Здравствуй. Я так соскучилась.

– Правда?

– Угу. Где я увижу тебя?

– Я заеду за тобой на работу. Убеги пораньше, а?

– Попробую.

...Лютров успел выкурить сигарету, стоя у гранитного парапета Каменной набережной, где находилось учреждение, в котором работала Валерия, пока услышал далеко позади себя ее голос:

– Леша!

Что-то дрогнуло в нем и высвободилось, как после толчка противоштопорного парашюта в сегодняшнем полете.

Она почти бежала к нему в своей белой шубке, а когда встала рядом и увидела на его лице радостную и вместе жалкую, растерянную улыбку, улыбнулась навстречу светло, открыто, вытянула руки, распахивая полы шубки, оплела его шею, прижалась комнатно теплой щекой к его холодному лицу и тут же поцеловала, как вышло, с налету, словно долго ждала его, томилась недосказанным вчера и ждала, чтобы сказать последнее, главное...

И покорно встала перед ним, тихо улыбаясь, довольная тем, что свершила, а Лютров пытался застегнуть ей шубку, чувствуя, как впервые за много лет где-то в глубине глаз роилась забытая боль жалости к себе вперемежку с благодарностью судьбе за стоящую перед ним девушку. У которой, кажется, не было пуговиц на шубке...

– Я очень люблю тебя, Валера.

– Знаю... Давно уже.

...У театральной кассы на набережной им предложили два билета в театр эстрады, где выступал певец-гитарист, на чьи концерты, если верить посиневшему от холода малолетнему субъекту, "весь город валом валит". Лютров посмотрел на Валерию.

– Возьми... Он замерзнет...

В театр они вошли, когда почти вся публика расселась по местам. Зал и в самом деле был переполнен, а по тому, с каким шумом, вдруг взорвавшимся и быстро стихшим, встретили ведущую концерт, Лютров догадался: зрители ждут чего-то необычного. Своим молчанием и подчеркнуто терпеливым стоянием у рампы ведущая требовала еще большей тишины.

Тем временем в переднем ряду справа вдруг обнаружилась улыбающаяся физиономия Гая. Он приподнял руку и несильно помахал ею перед лицом. Повернулась в сторону Лютрова и жена Гая и слишком долго, как показалось, рассматривала Валерию.

– Кто это?

– Наш старший летчик и его жена, Лена.

– Вы часто встречаетесь?

– Да, живем в одном доме. В перерыве я познакомлю тебя, они хорошие люди.

Едва концерт начался, а Лютров уже пожалел, что пришел в театр; так чуждо было все, о чем пел гитарист, тому ожиданию радостных, ликующих звуков, мелодий, с каким он шел сюда, чтобы услышать и разделить их вместе с Валерией. "О чем он? Кого может обрадовать эта степная тоска в его песнях?" – думал Лютров, безучастно глядя, как артист нянчит перед собой гитару, словно больного ребенка, льнет к ней, картинно вскидывая голову и невидяще блуждая глазами над сидящими в полутьме людьми, как сокрушенно покачивает головой в такт томительной мелодии, словно говорит: "Так, да. И это верно, все так, все так..."

Но Лютров не верил ему, усмехался его стараниям напитать скорбью тишину зала и почти не слушал, о чем поется в песнях, бездумно разглядывая, как сухие пальцы артиста нервно вздрагивали, плясали над грифом, то вызывая, то в театральном отчаянии попирая ноющие звуки, четко, выделяясь на лакированной поверхности инструмента.

К нему наклонилась Валерия.

– Тебе нравится?..

– Нет.

– И мне. Уйдем отсюда...

Лютров обрадованно поднялся, они выбрались из ряда кресел и вышли на воздух.

Шел слабый снег, и темнела река, маслянисто отблескивая желтыми бликами огней города.

– Сначала места себе не находила, пока ты не позвонил, пока увидела тебя. Теперь эти песни. Поедем домой, а?..

Захлопнув дверцу такси, Лютров сказал:

– На Каменную набережную, пожалуйста.

– Нет, на Молодежный проспект, – сказала она и прижалась к его плечу.

– Один путь, – улыбнулся пожилой шофер.

– Ага, один, – Валерия неуютнее обняла руку Лютрова я прикрыла глаза.

...Оглядывая книги, модели самолетов и все, что было у него в квартире, она увидела большую фотографию под старинными часами.

– Это он... Твой друг.

– Да, Сергей. Как ты угадала?

– Не знаю... Он так хорошо смотрит на тебя. И вдруг, будто вспомнив о чем-то, она, скрестив руки, зябко охватила плечи ладонями и отошла к окну, взглянула на улицу с высоты седьмого этажа.

– Как это страшно – падение... И нет ничего внизу, кроме смерти... Ты любил Сережу?

Он подошел к Валерии и взял ее за плечи, чувствуя прилив признательности за этот вопрос – как примету сближения их жизней, понимая, что он невозможен в устах человека чужого и равнодушного.

– Мама знает... что ты у меня?..

Она кивнула, не спуская с него своих больших блестящих и вопрошающих глаз.

– Я ей говорила, что с тобой так все по-новому для меня, и что живешь ты по-особому и в памяти у тебя совсем не то, что у других... Мама не верит. А ведь у тех, кого я знаю, у них будто не было ничего настоящего за всю жизнь. Только и знают, что толкаются по магазинам и злятся: того нет, сего... И все врут. Как на базаре: если правду скажут, так вроде продешевят... Я хвасталась маме, что ты любишь меня.

И опять, приподняв голову, она вскинула на него глаза. "Это ведь правда?"

Когда не можешь понять, куда девать не только руки, но и самого себя, когда тебя пугает желание прикоснуться к ее несказанно юным нежно-вялым губам, когда рядом с ней все вещи в квартире кажутся отжившими, нелепыми и громоздкими, как и их хозяин, самое лучшее приняться за рожденную для бездарей бутылку – вытащить ее из буфета и, подражая модному стилю современных молодых людей из кино, предложить выпить. И даже не предложить, а просто поставить две рюмки и налить в них до половины, словно ты только этим и занимаешься с молодыми девушками у себя в квартире, и они только этого и ждут от тебя...

Когда она наконец у тебя в гостях, в твоем доме, с тобой начинает твориться черт знает что... Мысленно ругая себя, Лютров и в самом деле не знал, чем занять ее, о чем говорить, как вести себя, боялся своей неумелости, неосторожности, самого себя.

– Не знаю, годится ли для тебя это, – он держал на ладони изукрашенную этикетками бутылку старого коньяка. – Есть еще сметана.

Наверное, он выглядел дураком. Валерия улыбнулась, забавно копируя его смущение:

– Была не была – выпьем!..

И выпила целых две рюмки, мужественно проглотив маслину вместе с косточкой...

Она шагнула к нему из темноты большой комнаты и охнула потерянно от своей различимости в сумерках спальни, куда пробивался свет улицы. Ее испуг, беспомощные движения рук, которыми она старалась прикрыть себя, ступая босыми ногами, как по невидимому льду, выражали столько целомудренной незащищенности, отчаяния от неизбежности происходящего, что вся любовь Лютрова вдруг обратилась в щемящее чувство вины и жалости. Сквозь ее решимость и обезоруживающую неумелость проглядывала та слепящая сила чувства, с каким, наверное, бросаются в омут.

Затаившись в тишине, они вместе берегли открывшееся, оно было прекрасней красоты звездного неба, прекрасней всего, что дано познать одному человеку... Потом это приходило вновь, оттесняя мир в небытие, и он, даже не он, а кто-то другой в нем, пьянея от счастья возвращения несказанного, касался ее коленей, в наивной уверенности, что и она с равным нетерпением ждала этой минуты.

Уснула она первой. А он, чувствуя на руке голову Валерии, никак не мог определить, чем пахнут ее волосы. Так пахнет кожа, пропитанная морем и обожженная солнцем, но к этому запаху примешивались другие, едва уловимые, они исходят только от девичьего тела и напоминают о себе откровенно и властно, они говорят больше, чем ты в состоянии понять, они влекут, оставаясь неопределимыми.

Он был уверен, что не заснет. Сон казался ненужным стариковским делом, пустым занятием. И он решил просто ждать следующего дня. Ждал, запрокинув лицо кверху, прислушиваясь к ее легкому дыханию, ждал, боясь шевельнуть рукой, которую она подложила себе под голову, и заснул с ожиданием рассвета.

...До подбородка укрытая одеялом, Валерия смотрела на все, что было в незнакомой комнате, так, будто не спала минуту назад, и почему-то вспомнила осень в Перекатах, долгий ряд тонконогих оранжево-огненных кленов на песчаной улице... Было утро и тепло, как летним днем. Бабушка, сидевшая спозаранку на рынке с корзиной яблок, сказала ей, вернувшись домой, что у калитки ее ждет "кавалер с велосипедом". Она вышла к Владьке в голубом сарафане, надетом "на ничего", в тапочках на босу ногу и чувствовала себя удивительно легкой, и еще ей захотелось похвастать своей неприбранностью. Возбужденная чем-то неясным, простоволосая, совсем не чувствуя под сарафаном своего вольного в ладных изгибах тела, она стояла перед ним небрежно, держа одну руку на талии, а в другой – кленовый лист, покусывая его за стебелек. И слушала, и глядела на него равнодушно. "Ничего ты не понимаешь",– упрямо думалось ей. И вдруг, прерывая глупый разговор, она приподняла кверху правую руку, будто затем, чтобы показать царапину возле мышки от лазанья по яблоням, а на самом деле, чтобы выказать округлившуюся полнеющую грудь, которой сама любовалась полчаса назад перед зеркалом, оставшись одна в доме, и была очарована своей схожестью с грациями Торвальдсена, которых видела в журнале "Искусство".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю