444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шмаков » Петербургский изгнанник. Книга вторая » Текст книги (страница 9)
Петербургский изгнанник. Книга вторая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:03

Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга вторая"


Автор книги: Александр Шмаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Передай, говорит, – продолжал земский исправник, – проезжать буду через Илимск, в доме Савелия Дормидонтовича остановлюсь, визит ему сделаю…

– Мы что ж, мы рады, – проговорил Прейн, зная наперёд, что радости от этого мало, а хлопот и беспокойства будет много.

– Ну, как договоримся-то? – спросил его Дробышевский.

– Смилостись, ваше благородие, – взмолился Прейн, – прибытки-то мои у бога на виду…

– У бога разве? Значит неплохи, – сказал земский исправник и теперь уже громко рассмеялся. – А ты не жмись. Помнить надо, где теряешь, а где и найдёшь…

– Уж разве что по-человечьи, – поняв, что земский исправник не отступится от него, сказал Савелий Прейн.

– Вот и ладно поговорили…

– Ладно-о, – протянул купец, вытирая пот, катившийся со лба.

– Я зайду к тебе, Савелий Дормидонтович, чашечку чайку испить…

– Милости просим, – сказал Прейн. – Позвольте пойти.

– С богом.

Выходя из земской канцелярии, Прейн думал:

«Разорит, подлец, разорит. Сатана, а не исправник! Уже пронюхал о прибытках. А говорит-то, словно блины с маслом ест, окаянный, ирод».

– Тьфу! – отплёвываясь, произнёс Савелий Прейн. – Будто сердце чуяло беду… – и не зная ещё, сколько и что придётся дать исправнику в «подарочек начальству», купец прикидывал уже в голове, с кого же ему теперь взыскивать эти непредвиденные издержки.

Довольный разговором с купцом Прейном, который особенно не противился, а оказался согласным, земский исправник, потирая руки, прохаживался из угла в угол просторной канцелярии, обдумывая, как бы ему сделать так, чтобы выдворить куда-нибудь Савелия Дормидонтовича и позабавляться с его женой. Уж больно хороша была собой Агния Фёдоровна, женщина, что надо, вся в цвету.

Возвратился Кирилл Хомутов и прервал сладкие мысли Дробышевского об Агнии Фёдоровне.

– Ну, вот что, – напуская на себя деловой вид, произнёс исправник. – Дойдём-ка вместе до воеводского дома, поглядим на учёные дела поселенца-то…

– Как изволите, – согласился канцелярист.

Вдвоём они направились к Радищеву и застали его в огороде занимающимся опытами и наблюдениями за ростом посаженного картофеля.

– Что за дела? – подходя к Радищеву, спросил земский исправник.

Александр Николаевич приподнялся.

– Развиваются нормально. Поведение хорошее, – ответил Радищев.

Киренский исправник последние слова отнёс к самому Радищеву.

– Не совсем, сударь, – наставительно заметил он. – Жалуются, непотребно вёл себя в христово воскресенье…

– То есть как?

– Охоту учинил в саду во время обедни. Богохульство проявил…

– Да, было, было, – косача снял, – смеясь, признался Александр Николаевич, – жирный попал, не ожидал даже…

– Можно ли подобное делать?

– Винюсь, господин исправник, не утерпел. Азарт, азарт охотника…

– Чтоб не было сего более, – и спросил. – Свыкся?

– Надо привыкать и привыкнешь…

– Оно, конечно, и так. Поглядеть зашел твою жизнь. Показывай…

Они вышли из огорода на внутренний двор. Дробышевский увидел под сараем коляску на рессорах и, подойдя, восхищённо произнёс:

– Хороша-а!

Тронул рукой запылившиеся крылья, коробок.

– Не ездишь?

– Нет, – отозвался Радищев. – Некуда и роскошно для ссыльного…

– Верно. В ней начальству ездить…

– Иван Алферьевич прислал мне, да ни к чему коляска…

У земского исправника разгорелись глаза.

– Отдай мне, – выпалил он прямо.

– Возьмите, всё равно стоит…

Дробышевский, признаться, не ожидал такого скорого согласия со стороны Радищева, думал, что тот воспротивится и откажет ему в просьбе или вздумает продать коляску и заломит за неё большую цену. И земский исправник сразу как-то обмяк.

– Спасибо, сударь, – он взглянул на канцеляриста Хомутова и вспомнил, как тот заступился в разговоре за Радищева, хотел сказать сейчас, что, действительно, видно, добрая душа у ссыльного барина, но вместо этого проговорил:

– Так я за колясочкой Кирилку к вечеру подошлю… – у него мгновенно мелькнула мысль, что под предлогом испробовать колясочку он прокатится на ней и пригласит с собой в прогулку Агнию Фёдоровну.

– Подошлю к вечерку, – повторил Дробышевский.

– Пожалуйста.

– Жалоб особых нету? – спросил исправник, чтобы показаться в глазах Радищева учтивым и благодарным.

– Не имею, – ответил Радищев.

– Будут какие, передавай в канцелярию.

– Хорошо.

И земский исправник, уходя, раскланялся с Радищевым.

7

В середине июня Александр Николаевич возобновил свои прогулки. Он заметил, что за ним особенно приглядывает Родион Щербаков, выспрашивает его, куда он уходит, но не обратил на это внимания. Думал, что солдат просто любопытствует.

Прогулки были не дальние, и Радищев уходил вместе с Павликом. Они взбирались на Илимские горы, и Александр Николаевич изучал, из каких пород они сложены, попутно рассказывал всё сыну, что интересовало того и что нужно было ему знать по минералогии.

Радищев старался найти места, на которые, как он выражался, «наложили бы свою печать древние катастрофы природы». Вскарабкавшись на горы, он в зрительную трубу осматривал окрестности, углублялся в гущу леса и искал там для себя новое и неизвестное.

И хотя здешний лес, заросший хвойными породами, казался мрачным, Александр Николаевич подолгу восхищался глухим и суровым сибирским пейзажем.

Вокруг Илимска на сотни вёрст простирались дремучие леса да топи. В тайге толстым слоем лежали мох и валежник. В дебрях даже летом не оттаивала почва и под мохом хранился лёд. Александр Николаевич рассказывал об этом Павлику. Указывая на старые ели, покрытые седым мохом и лишайником всегда больше с северной стороны, он объяснял сыну, как узнать по деревьям, где находится север, а где юг.

Вокруг, на вершинах гор, виднелись хмурые ели. Многие из них высохли и, как копья, грозно торчали остриями кверху. И в эту мрачную картину удивительно мягко вплеталась светлая зелень лиственниц и кедра. Сосна росла повыше, а лиственница и кедр пониже, где больше было влаги.

По долинам речек встречались осина, берёза, росли боярышник, ольха; по склонам – жимолость и богульник, а совсем внизу, в сырых местах – чёрная и красная смородина. Всё это старался замечать Радищев, объяснить сначала себе, а потом пересказать Павлику.

В последнюю свою прогулку с сыном Александр Николаевич пошёл по ручью, прозванному Гремячим. Тут размещались небольшие сенокосные угодья канцеляриста Хомутова. Они были раскиданы маленькими клочками по «гарям» на несколько вёрст по ручью. Здесь, на южном склоне Илимской горы, были самые ближние полянки, богатые разнообразными растительными формами трав и таёжных цветов.

Радищев задержался на одной из таких полянок, и глазам его открылся растительный мир, жизнь множества удивительно разнообразных по своей форме цветов и трав. Уже отцветали в это время лиловый пострел и бледно-жёлтый клопошник. На выгорях, где он находил анютины глазки, встречался какой-то жёлтый, совершенно незнакомый ему цветок, похожий на жабник.

Александр Николаевич долго искал подобных его семейству и не находил. Рядом поднимался широкой трубкой лист чемерицы, расцветала краса здешних цветов – саранка, развёртывал свои круглые листья бадан, а что-нибудь похожего с жёлтым цветком ему не встречалось.

В долине, ближе к влаге, Радищев находил кукушкины башмачки – цветы оригинальной формы. На тонком стебельке, с двумя остро вытянувшимися от корня листьями, покачивался малиновый с тёмными крапинками надутый пузырь размером больше голубиного яйца. Кукушкины башмачки были двух разновидностей – вторая мельче, с пузырьками, имеющими белую окраску с коричневыми пятнышками.

Александр Николаевич, сев в тени берёзы, объясняя Павлику строение цветка, говорил ему о роли шмелей, жучков, бабочек для опыления растений и любовался полянкой, усыпанной розовыми цветами курослепа. Им ещё попадались отцветающие медуницы с синелиловыми соцветиями, полевые колокольчики, голубые незабудки.

Радищев вместе с сыном собирал цветы и классифицировал их. Возвращаясь с прогулки, нагружённый образцами горных пород и растений, он шутя говорил заждавшейся их Елизавете Васильевне:

– Кажется, я почти Линней теперь…

Александр Николаевич с особым интересом рассказывал жене, что известковые скалы окрестностей Илимска заключают в своих трещинах селитру, большей частью в порошке, а иногда в виде красивых игл. Он показывал найденные минералогические образцы, делился с нею своими дальнейшими планами.

– Я скоро пойду осматривать железный рудник. Говорят, он беден по содержанию железняка, хочется проверить. Меня уверяют, будто недалеко отсюда есть серебряный рудник. Я предполагаю, что там находится месторождение свинца, содержащего в себе и серебро…

Елизавета Васильевна, слушая его, соглашалась с ним кивком головы. Рубановская изучила привычку Александра Николаевича: разговаривая с нею, он проверял, насколько важно то, что он будет делать и делает.

Радищев пытался обосновать только что высказанное предположение.

– Но скорее всего то пласт колчедана или сернистого железа. Говорят, что гора довольно высока и вершина её, отражая лучи, ярко сверкает… Бедные крестьяне держат сие в тайне. Они боятся соседства богатств, как огня. Может быть, и не без основания, как сказать… Но судить их преждевременно не берусь…

Через несколько дней Радищев собрался в поездку, чтобы осмотреть эту гору. И когда всё было готово и он хотел уже выезжать, Родион Щербаков заявил:

– Не велено пускать тебя, барин, в поездку…

Радищев был ошеломлён таким заявлением солдата.

– Кто запретил?

– Земский.

– Какая подлость, – только и мог проговорить Радищев.

Поездка по Илиму отодвинулась на неопределённый срок.

8

Наконец пришло долгожданное письмо от берлинского друга, ответ на посланное Алексею Кутузову ещё из Иркутска.

«Будучи удостоверен в моей к тебе истинно нелестной дружбе, – писал друг, – легко можешь себе представить мою радость при воззрении на строки, рукою твоею начертанные. Радость моя действовала тем живее, чем неожиданнее была она. После нещастного с тобою происшествия мог ли я ожидать от тебя какого-либо известия? О, ежели б сия радость не нарушалась горестными напоминаниями, ежели б я мог предаться оной чисто без всякой примеси! Но, мой друг, почто желать невозможного? Доколе мы носим на нас одежду тленности, нет нам надежды наслаждаться чистою радостию. Существует ли она на земле сей? Мы окружены здесь тленностью, всё здесь мечта и сон. То, что мы называем щастием, есть не что иное, как кратковременное отсутствие горестей…»

Алексей Кутузов уже несколько лет жил заграницей, вдали от родного отечества. Он не знал всего, что постигло Радищева до получения от него коротенького письма из Иркутска. Невероятные слухи о судьбе друга доходили до него в Берлин. Они были самые противоречивые, сбивчивые, то утверждающие, что Радищев казнён Екатериной и, наоборот, помилован и возвращён из ссылки, то увезён под надзор в Саратовскую губернию, то отправлен куда-то на далёкий север. Словом, узнать достоверно по слухам, что произошло с Радищевым, Алексей Кутузов так и не мог, а на запросы друзей и знакомых получал ответы, совсем не удовлетворяющие его и ничего не объясняющие ему. Те отвечали Кутузову больше намёками, боясь сказать правду, зная, что вся переписка с лицами, замешанными по делу автора «Путешествия из Петербурга в Москву», тщательно просматривается по строгому предписанию императрицы.

Не надеясь получить и от друга подробного письма, рассказывающего все обстоятельства ареста и ссылки, Алексей Кутузов особым письмом запрашивал брата Радищева – Моисея Николаевича, жившего в Архангельске, прося его написать в Берлин о нынешнем положении его друга: сидит ли он дома в заточении или позволяется ему выходить, признаваясь, что неизвестность судьбы друга страшнее для него самого несчастья.

Александр Николаевич не знал душевной тревоги и беспокойства, охвативших Алексея Кутузова, и не мог даже подумать, что до получения его коротенького письма, тот не имел ни малейшего известия о том, что произошло с ним в Санкт-Петербурге после напечатания книги, посвященной берлинскому другу, и позднее, когда он уже следовал в сибирскую ссылку.

Но мысли Радищева, когда он начал читать ответное письмо Кутузова, были о другом: о том, что друг подразумевал под чистой радостью и человеческим счастьем. Александр Николаевич, хорошо знакомый со взглядами Алексея Кутузова, знал, что друг его искал счастье в самом себе, считая, что всякое внешнее зло не есть причина несчастья, но следствие зла, обитающего внутри человека.

Они всегда спорили, спор их был затянувшимся, и каждый не только оставался при своём мнении, но, используя всякие возможности, пытался бороться с противным убеждением, опровергнуть его и доказать свою правоту. Это была упорная, принципиальная и настойчивая борьба двух самых сердечных друзей и двух самых ярых противников, какие могли быть среди людей с диаметрально противоположными и взаимно уничтожающими точками зрения на жизнь в природе и обществе, на счастье и несчастье человека, на добро и зло, на просвещение и религию.

Для Алексея Кутузова основным виновником зла, царящего в мире, была эгоистическая натура самого человека; для Радищева – среда, в которой человек находился, общественное устройство государства, в котором он жил. Для Кутузова – просвещение – «упражнение в науках» важно было тем, что обогащало душевный мир человека, учило его управлять страстями, заложенными в нём самом; для Радищева – просвещение открывало глаза народу на бесправие, царящее вокруг него, и пробуждало сознание людей к восстанию против существующего порядка, готовило их к народной революции. Для берлинского друга – труд человека – это успокоение его жаждущей души; для илимского невольника – труд – предтеча благоденствия, а праздность – наследие тунеядства.

Так, по-разному друзья юности смотрели на мир, на человека и его роль в обществе. На этом зиждился их давний спор ещё с памятных лет учёбы в Лейпциге. Тогда они втроём: Ушаков, Радищев и Кутузов, споря, доказывали каждый свою правоту, ссылаясь на примеры то деятелей древнего Рима и Греции, то на живые факты, взятые из окружающей их действительности.

Радищев и Ушаков были едины в своём мнении. Доказывая, они утверждали, что человек рождается ни добр, ни зол, что злодеяния не присущи ему от природы, – они лишь следствия обстоятельств, в которых находился человек. Отсюда они делали вывод, что счастье и радость его, человека, следует искать не в нём самом, а в окружающих его обстоятельствах, в его деянии, направленном на пользу общества.

– Всякий человек должен быть ценим по мере блага, оказываемого им в обществе, – говорил Радищев.

Соглашаясь с подобным суждением, Кутузов, когда рассуждения о счастье и радости заходили далеко, окончательно расходился с друзьями. Он считал: зло человека исправимо самоочищением, а духовное возрождение, приносящее счастье, должно дать ему образование и просвещение, но отнюдь не борьба за переустройство общества, которую Кутузов считал совершенно бессмысленной и ненужной.

Они возвращались к этому спору в течение всей их жизни. Кутузов стоял на своём.

– Если тварь, говорил он, – долженствующая быть кроткою, благою, гармоническою, невинною и нелицемерною, претворяется в гордую, жестокую, злую и лукавую, в таком случае, хотя бы творец наш поместил нас в раю, блаженства исполненном, то и тогда несчастными мы пребыли: свирепствовал бы ад в сердцах наших, наипрекраснейшие предметы, нас окружающие, напоил бы ядом…

«Горбатого исправит могила», – думал Радищев, вспоминая всё это, и углублялся в письмо друга.

«…И так, истинное щастие находится внутри нас и зависит от самих нас, – писал тот, – оно есть поставление себя превыше всех случаев: сего-то щастия всегда я желал тебе, а ныне и ещё жарче желаю. Ты имеешь нужду в сем. Мужайся, сердечный друг мой, побеждай мысли своего воображения, будь тем, чем бы нам всем быть долженствовало, – человеком. Бога ради, не предавайся отчаянию…»

Улыбка скользнула по лицу Радищева, когда он прочитал последние слова, но тут же брови его строго сдвинулись.

«…Горько мне, друг мой, – читал далее Александр Николаевич, – сказать тебе, но дружба моя исторгает сию истину: твоё положение имеет свои выгоды. Отделён, так сказать, от всех человеков, отчуждён от всех ослепляющих нас предметов, – тем удачнее имеешь ты странствовать в собственной области, в самом себе; с хладнокровием можешь ты взирать на самого тебя и, следовательно, с меньшим пристрастием будешь судить о вещах, на которые ты прежде глядел сквозь покрывало честолюбия и мирских сует. Может быть, многое представится тебе в совершенно ином виде, и, кто знает, не переменишь ли ты образа твоего мыслить и не откроешь ли многих истин, о которых ты прежде сего не имел ни малейшего подозрения. О, сердечный друг, говоря сие, сердце моё обливается кровью; не знаю, чем бы не пожертвовать, ежели б возмог освободить тебя из сего узилища несчастия, но доколе ты в нём, желаю и прошу тебя – воспользуйся им. Извини, мой сердечный друг, ежели письмо моё найдёшь беспорядочным, – возможет ли оно быть иначе в моём положении?»

Сентименты и чистейшие излияния масонской души! Не этим следовало поддерживать дух друга в изгнании, если говорить об его поддержке! Алексей Кутузов глубоко ошибался, думая, что несчастье, постигшее Радищева, – сибирская ссылка заставит его отказаться от прежних взглядов и убеждений, как поборника свободы, борца за народную правду!

Нет, у Радищева не было времени уйти в себя, отрешиться от мирских сует. Как раз, эти мирские суеты – думы и заботы о настоящем и будущем русского народа, и в Илимске поглотили всё внимание, все силы, всю энергию Александра Николаевича, как поглощали они его в Санкт-Петербурге в бурные годы его деятельной и плодотворной жизни. Зная об этом, Алексей Кутузов, быть может, не стал бы писать ему свои «истины» и советовать другу – уйти в себя.

«И что они все, словно сговорились и твердят об одном и том же, – подумал Александр Николаевич, – наставляют переменить меня образ мыслей, призывают к раскаянию, отрицанию того, во что я верю и чему отдал всю свою жизнь. Вначале раскаяние желал услышать граф Воронцов, которое смягчало бы положение изгнанника. Теперь, по существу, о том же говорил ему в своём письме Алексей Кутузов».

Радищев вынужден был спрашивать графа Воронцова о том, какие же от него нужны клятвы, если он находится в изгнании? Всё уже совершено, что должно было совершиться над ним по воле лживого царского правосудия. И Александр Николаевич, чтобы не оттолкнуть от себя Воронцова, в заступничестве которого он нуждался здесь, находясь в Илимском остроге, начинал рассуждать с ним по поводу своего раскаяния. Он писал, что неволя ожесточает, доброжелательство смягчает душу человека. Радищев приводил в пример детей, которые исправляются гораздо лучше внушением, чем наказанием. Александр Николаевич спрашивал Воронцова, поверенного его горя, может ли тот сомневаться, что он раскаивается?

Но это совсем не походило на раскаяние. Радищев оставался твёрдым, внутренне убеждённым в свою правоту и, если говорил об этом, то руководствовался иными чувствами и соображениями. Да, он не хотел огорчать Александра Романовича Воронцова, он слишком дорожил его дружбой и поддержкой теперь, чтобы сказать ему правду.

Что могло изменить раскаяние в письмах? Попрежнему для него оставались ненавистны самодержавие и крепостничество, как и весь прогнивший снизу доверху государственный аппарат от киренского земского исправника до сенаторов – вершителей законов царской власти.

Всё это было чуждо его душе, всё претило ему своей ветхостью, просившей и ждавшей замены. Александр Николаевич оставался убеждённым революционером, он стоял за народовластье и считал его самой совершенной формой, какую может достичь человечество в своём общественном преобразовании.

В новом сочинении, над которым сейчас упорно работал, он развивал прежние мысли и взгляды.

Это и был ответ по существу на давний вопрос графа Воронцова и теперь на письмо Алексея Кутузова. Иного Радищев им сказать и не мог. Он оставался верен своей юношеской идее в зрелые годы жизни и не мог ей изменять. К этому его взывала светлая память Фёдора Ушакова, заветы которого Радищев поклялся пронести до конца дней своего существования.

Александр Николаевич вновь возвратился к письму берлинского друга и продолжал его читать.

«…Я горю желанием, – писал Кутузов, – говорить с тобою и не знаю, что сказать тебе. Письмо твоё так коротко, что я не знав оного, как возмогу говорить с тобой откровенно? Одно неосторожное слово может растравить твои раны вместо того, что я пылаю желанием подать, тебе возможное от меня утешение. Дрожайший мой, ежели тебе возможно, скажи мне, где ты, на каком основании и есть ли мне хотя малая надежда прижать тебя некогда ко груди моей? Утешь меня, милый мой, но, увы, что я болтаю? Может быть, тебе не позволят сего, хотя я и не вижу сему причины. Не смею, но не могу воздержаться попенять тебе, что ты презрил мой дружеский совет и через то ввергнул обоих нас в сие несносное для меня состояние. Но дело уже сделано; к чему напоминать, невозвратимое?..»

– Да, дело уже сделано и не к чему напоминать невозвратное, – сказал Александр Николаевич вслух и задумался.

Книга, смелая книга, обличающая самодержавие, написана с посвящением Алексею Кутузову. Над автором книги учинена жестокая расправа, над тем, кому она посвящена, установлена слежка, возбуждено преследование.

И, как ни тяжело было это осознавать теперь, Радищев гордился тем, что он первый проложил дорогу смельчакам, не побоялся ни осмеяния, ни ожесточения, ни даже самой смерти, грозившей ему за изобличительное и гневное сочинение.

«Могучая мысль человека должна всегда пройти через горнило страдания, – вспомнились Александру Николаевичу чьи-то слова, импонировавшие в эту минуту его внутреннему состоянию. Радищев вздохнул и продолжал дочитывать письмо.

«…Я, мой друг, слава богу, телом здоров; теперь ещё в Берлине; ежели обстоятельства не воспрепятствуют, то хочется мне будущим летом ехать в Англию и оттуда водою в Петербург; в Петербурге пробыв несколько, ехать в мою деревню и там проводить остаток дней моих, посвятив себя уединению. Прости, сердечный мой друг, люби меня и будь уверен, что дружба моя к тебе ничем и никак не уменьшится. Дай боже тебе душевного и телесного здоровья. Превозмогай твои обстоятельства и помни, что ты человек».

– Да, человек! – повторил Радищев, – не ищущий вожделенного уединения, а бунтарь, идущий наперекор всему, что ненавистно, и утоляющий жажду в борьбе, в поисках новых путей для благоденствия народа!

«Как можно человеку быть одному, быть пустынником в природе и обществе», – осудительно подумал Радищев о Кутузове и отверг его желание посвятить себя уединению.

– Да, человек! – ещё громче повторил Александр Николаевич. – Великий не своим чувством, а сочувствием к угнетённому народу!

Письмо Алексея Кутузова только лишний раз подсказало ему, как нужно было его соотечественникам философское сочинение «О человеке, его смертности и бессмертии», наносящее удар идейным противникам, тлетворно действующим на русские умы. Это будет и его ответ берлинскому другу.

В трактате он также смело скажет о всём, что думает, как смело сказал в своём заветном «Путешествии». Он заявит деятельному, но не созерцательному человеку, не ищущему уединения, а идущему навстречу буре, Человеку с большой буквы:

– Ты будущее твоё определяешь настоящим…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю