355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шмаков » Петербургский изгнанник. Книга вторая » Текст книги (страница 4)
Петербургский изгнанник. Книга вторая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:03

Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга вторая"


Автор книги: Александр Шмаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Баба на ноги стала, – продолжал он свой рассказ о выздоровевшей жене, которой оказал помощь Радищев, проезжая мимо тунгусского стойбища.

Александру Николаевичу было приятно слушать тягучую речь тунгуса, чувствовать, как медленно складываются его простые фразы, не сразу находятся нужные слова. Ему было хорошо сидеть рядом с Батуркой в нартах, смотреть на бегущих оленей, постукивающих рогами, наслаждаться новизной впечатлений.

– Твой лекарство злых духов прогнал… Сильный лекарство.

Он улыбнулся Батурке и подумал об умственной отсталости тунгусов от русских. «Могут ли они быть равными?» – спрашивал Радищев сам себя и отвечал положительно: «Могут и должны быть равными. Природа без различия одарила всех людей способностями к жизни. Но, чтобы уровнять в человеке умственные силы, нужно воспитать его, привить тунгусам, как и другим отсталым народам далёких российских окраин, культуру, коренным образом преобразовать их жизнь, освободить их от диких поверий и гнёта, как русского крестьянина от пут крепостничества». И мысли о тунгусе Батурке приводили Радищева вновь к единственному выводу – к необходимости замены самодержавия народовластием.

– Хоросо помогал, – как бы заключил этой похвалой свой незамысловатый и короткий рассказ о выздоровлении жены Батурки и остановил оленей у ворот воеводского дома.

– Приехали.

Тунгус соскочил с нарт, открыл ворота и ввёл оленей во двор.

– Матка тебе. Мало-мало нагулял жир, молоко бери…

Александр Николаевич попытался было внушить Батурке, что это слишком дорогой подарок и что он лечил его жену потому, что хотел помочь больной, а не за вознаграждение.

Тунгус мотал большой головой в шапке из лисьих лапок и не хотел ничего признавать.

– Подарок надо делать…

И когда Александр Николаевич в конце концов уступил его настойчивости и согласился взять оленью матку, Батурка обрадовался, как маленький, и проплясал вокруг нарт, а потом заговорил о том, что ему для большого друга ничего не жаль. Попроси он оленью упряжку, Батурка отдаст ему упряжку, скажи, чтобы мешок беличьих шкурок принёс, и Батурка принесёт ему целую понягу белок. Старики говорят: большой друг дороже всего на свете для тунгуса. Он поможет ему, когда будет трудно.

Радищев пригласил Батурку зайти в дом.

– Однако зайти можно, – сказал он и запросто, словно часто бывал в его доме, прошёл за ним в рабочую комнату, не обращая никакого внимания на солдат и прислугу, повстречавшихся ему в коридоре.

Батурка сбросил свою парку на пол и остался в лёгком кафтане, сшитом тоже из оленьих шкур и представляющем не что иное, как целую оленью кожу, передние ноги которой, снятые с животного «чулком», служили ему рукавами. Борты кафтана не сходились и спереди был надет далыс – передник, весь разукрашенный полосками цветного сукна, меха и конского волоса.

Штаны Батурки тоже были из выделанной оленьей кожи, снятой «чулком» уже с задних ног животного. Обут он был в меховые унты, красиво отделанные нашивками из сукна.

И пока Александр Николаевич любовался одеждой Батурки, впервые всматриваясь в то, как умело она сшита сухими жилами и со вкусом отделана цветной вышивкой и нашивкой, тунгус молча разглядывал совершенно неизвестные и непонятные ему предметы, находившиеся в комнате Радищева и вызывавшие у него двоякое чувство: любопытства и страха.

– Лизанька! – громко позвал Александр Николаевич Рубановскую, – зайди сюда, у меня неожиданный гость…

Елизавета Васильевна вошла удивлённая и слегка испуганная необычным видом незнакомого ей человека, в нерешительности остановилась у дверей.

– Батурка! – сказал Александр Николаевич. – Помнишь чум, больную женщину…

– Да, да! – внимательно всматриваясь в тунгуса, проговорила она и призналась:

– Только я не узнала бы его… Впрочем узнала бы, – поправилась Елизавета Васильевна, словно боясь, что своим откровенным признанием она обидит тунгуса, тоже внимательно смотревшего на неё.

– Хозяйка? – спросил Батурка, обращаясь сразу к ней и к Радищеву и поводя своими резкими дугообразными бровями.

– Хозяйка, – подтвердил Александр Николаевич.

– В чуме была?

– Была…

– Здравствуй, хозяйка, – приветливо сказал Батурка, низко поклонился ей и быстро забросил назад свои спавшие короткие чёрные, жёсткие косички, похожие на хлыстики.

– Здравствуйте…

Узкие, косо поставленные глаза Батурки просияли, по скуластому жёлто-бурого цвета лицу его скользнула улыбка.

– Хоросо, друга, помогал…

Тунгус вынул трубку, набил её табаком, достал из мешочка, висевшего на шее, огниво, трут и кременёк. Он, не торопясь, высек огонь, раздул трут, заполняя комнату пахучим дымком, и лишь после этого закурил трубку, пуская перед собой густые клубы табачного дыма.

Глядя на Батурку, казалось, что большего удовольствия чем то, которое выражалось на его лице, он никогда не испытывал. Он присел на подогнутую под себя правую ногу, а на другую, согнутую в колене, поставил локоть руки, державшей трубку.

– Однако твоя голова больсая! – указывая свободной рукой на книги, на шкаф с физическими приборами, на географическую карту, висевшую на стене, сказал Батурка.

Елизавета Васильевна прошла к столу и села на табуретку, не отрывая пристального взгляда от тунгуса, его одежды, непринуждённой позы. И было видно по напряжённому лицу Батурки, что он пытается осмыслить всё увиденное в комнате и не знает, как это лучше сделать, чтобы понять назначение диковинных предметов.

Выкурив трубку и спрятав её, Батурка приподнялся, подошёл к шкафу с книгами, к карте, с боязливым любопытством ощупал их, молчаливо покачал головой, громко пощёлкал языком, выражая этим своё удовольствие и восхищение.

– Сибко много думать надо, – заключил он.

Батурку напоили чаем. В отдар за оленью матку Елизавета Васильевна подарила тунгусу купленные для Катюши бусы и просила передать их его жене. Батурка искренне остался доволен всем, а самое главное тем, что большой человек, его русский друг Радищев, принял его хорошо в доме, а жена друга подарила его бабе красивые янтарные бусы.

Проводить Батурку вышли все. Это был необычный гость в их доме. Уезжая, тунгус достал из-за пазухи парки медвежью лапу и, отдавая её Радищеву, сказал, что если у оленьей матки затвердеет вымя, то его надо будет растереть нагретой у костра лапой.

Александр Николаевич рассмеялся наивности Батурки, но лапу взял и заверил его, что так и сделает в случае надобности.

– Говорили тунгусы – нехристи, души в них нету, – сказал Степан, когда из ворот выехала оленья упряжка.

– Как малое дитя, открыт добру…

– Душевный такой, – поддакнула Настасья, – как бусам-то обрадовался, а?

Вернувшись в дом, Елизавета Васильевна тоже делилась впечатлениями.

– Да, Лизанька, добродушен, – сказал Александр Николаевич, – и все они такие приветливые…

Рядом с Батуркой встали Кирилл Хомутов, Аверка, вспомнились рассказы, слышанные в разное время о бывалых людях Сибири, и Радищев, желая сказать о том, что думал, заключил:

– Народ в Сибири приветлив! Где ещё встретишь такой народ кроме России? Нигде не встретишь, Лизанька…

Глава вторая
ЛЮДИ ВЕЛИКОЙ ЦЕЛИ

«Твёрдость в предприятиях, неутомимость в исполнении суть качества, отличающие народ Российский».

А. Радищев.

1

В гамбургских газетах, которые Радищев получил с оказией из Иркутска, рассказывалось о событиях, происходящих во Франции. Он уже знал, что «Декларация прав человека и гражданина», принятая в 1789 году Учредительным собранием, провозгласившая, что «люди рождаются свободными и равными в правах» и что «источник всей верховной власти всегда находится в нации», была грубо попрана тем же Учредительным собранием, принявшим конституцию 1791 года.

Французский народ, поднявший знамя революционного восстания, лишался по этой конституции своих гражданских прав. И Александр Николаевич негодовал на изменническую позицию Учредительного собрания, радовался, что измене самоотверженно противостоял Марат и в своей газете «Друг народа» называл конституцию позорным отступлением, клеймил закон, запрещавший свободные выступления рабочих…

В газетах мелькали сообщения о том, как почтовый чиновник Друэ из местечка Варенна, находившегося вблизи границы, задержал бежавшего из Франции короля Людовика с семьёй. Королевская карета, окружённая вооружённой толпой, была доставлена в Париж. Описывались подробности королевского бегства. Мария-Антуанетта имела паспорт на имя русской графини Корф, король был её лакеем. Газеты не только намекали, но и прямо указывали – бегству Людовика содействовал русский посол в Париже Симолин, делавший это, как догадывался Радищев, с указанием Екатерины II. Сочувствие русской императрицы положению французского короля Людовика возмущало Александра Николаевича до глубины души. «Ворон ворону глаз не выклюет», – вспомнилась Радищеву народная пословица.

Бегство короля вызвало бурю негодования среди парижских патриотов, требовавших суда над Людовиком и его низложения. Короля взяло под защиту Учредительное собрание. На Марсовом поле толпы парижан собрались для того, чтобы подписать петицию о низложении короля. Безоружная толпа была расстреляна гвардейцами Лафайета.

И Александру Николаевичу с особой ясностью и по-новому представилось всё, что было связано с этим именем.

…Бурные события врывались быстрой птицей в их комнатушку на Грязной улице, заваленную бумагой, ящиками, литерами, типографской краской.

– Читали? – вбегая в комнатушку, спрашивал Богомолов, товарищ Радищева по службе, помогавший ему набирать книгу. Он держал в руках «Санкт-Петербургские ведомости» и потрясал ими. Богомолов садился на ящики с литерами, запыхавшийся, взбудораженный и глазами, сверкавшими от возбуждения, пробегал страницы газеты.

«На сих днях приказано было взять под стражу, – громко и негодуя читал он, – писателя Марата, который, имея в своём доме типографию, рассевал в народе великое множество весьма оскорбительных законодательной нашей власти сочинений…»

Как это походило на то, что творили они, здесь, в домашней типографии в маленьком домике на Грязной улице! И от того, что писатель Марат смело выступал в защиту народа, там в Париже, у Радищева и его товарищей прибавлялись силы непримиримого протеста и жажды борьбы с крепостнической действительностью и российским самодержавием.

– Наше дело верное, дорогие друзья! – с радостью вставлял Радищев, а богомоловский голос продолжал:

«Для произведения сего действа назначен был от маркиза де-ла Фаета целый отряд народной гвардии…»

Радищев почти не слышал тогда, что читал Богомолов. Он ошибся в Лафайете. Как он любил его раньше за то, что француз самоотверженно сражался за независимость американского народа. А теперь Лафайет с остервенением подавлял свой народ, поднявший знамя свободы, и он ненавидел маркиза с продажной душой, как могут ненавидеть презренного изменника все, кто любит родину и дорожит её свободой.

«Санкт-Петербургские ведомости» делу Марата придавали тогда особенное значение. Газета, которая ещё недавно сочувственно отзывалась о событиях в Париже, теперь развернула травлю французских патриотов, обрушилась на восставший народ и клеветала на их духовного вождя – Марата.

Отряд национальной гвардии, возглавляемый маркизом Лафайет, окружил дом Марата, с тем, чтобы арестовать писателя.

– Марата на фонарь! – кричали гвардейцы.

– Не дадим друга! – отвечали защитники революции, оказавшие сопротивление национальной гвардии. Марат успел скрыться. Его типографию разгромили, станки опечатали, издание конфисковали…

«Маркиз де-ла Фает, – читал Богомолов, – избегая кровопролития, приказал упомянутому отряду народной гвардии оставить писателя в покое…»

– Враки! – с возмущением прервал чтение Радищев, подбежал к Богомолову и, выхватив газету, изорвал её на клочки.

– За работу, друзья, за работу! – призвал он и сам, на ходу, стал вносить в рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву» поправки о цензуре, о гонении на революционную печать Франции.

Тогда он больше чувствовал, нежели достоверно знал о событиях в Париже. Теперь, когда Александр Николаевич оказался сосланным за свою книгу в Сибирь, здесь, в глуши Илимского острога, он полнее представлял всё, что происходило в 90-м году в Париже. По страницам гамбургских газет, из десятка других источников, просачивающихся в Россию, он восстанавливал правдивую картину событий, развернувшихся во Франции.

Французская революция была на подъёме. Её пламя грозило охватить пожаром всю Европу, и Радищев радовался за Марата, как если бы это было народное мщение, поднятое им в России.

Из этих же газет Александр Николаевич знал, что немаловажные события происходили и в России. В декабре 91 года был заключён в Яссах мир с Оттоманской Портой. Россия получила Очаков, оставив Порте все прочие завоевания. Крым, Черноморское побережье от Бессарабии до Кавказа были навсегда освобождены от турецкого владычества.

Александр Николаевич спешил поделиться новостями с Елизаветой Васильевной. Он вошёл к ней в комнату взволнованный и возбуждённый.

– Мир с турками такое событие, Лизанька, которому все должны радоваться и особенно деревенские жители…

– Ну, и слава богу! – с заметным участием произнесла Рубановская.

– Они имеют для того полное основание, – продолжал Радищев, – ибо больше других испытывают тяжёлые последствия войны. Рекрутство, налоги, голод и нищета обрушиваются главным образом на деревню…

– Объясни мне, Александр, – спросила Елизавета Васильевна, – и зачем надо столь много проливать крови, чтобы всё закончилось миром в одном месте, а в другом началось войной?

Александр Николаевич сразу и не понял всей глубины вопроса Рубановской.

– Границы теперь проходят по Днестру и Черноморью! Дорогая моя, сие понять надо!

– А по-моему пусть они проходили бы там, где проходили раньше, лишь бы не было страшной войны…

– Войны всегда были и будут, – утвердительно сказал Александр Николаевич, – пока существует и будет существовать несправедливость, неравенство между людьми…

Елизавета Васильевна почувствовала, что затронутый ею вопрос, действительно, настолько серьёзен, что, начни отвечать на него Александр Николаевич, она всё равно не примет ответ его сердцем. «Калеки, вдовы, сироты – людское горе и несчастье». Вот что несла война народу в представлении Рубановской и, не желая больше продолжить разговор об этом, перевела его на другое.

И хотя Александру Николаевичу хотелось бы в эту минуту продолжить начатый разговор, но раз Елизавета Васильевна переменила его, Радищев не хотел возвращаться к прежней теме. И разговор их перешёл на домашние дела. Рубановская заговорила о приготовлении к тому дню, которого с нескрываемой радостью ждала, как ждали его все в доме. Ей захотелось рассказать Александру Николаевичу о своих каких-то новых чувствах, не то, что страха, но волнующей боязни, присущей всем молодым женщинам, готовящимся стать матерями.

– Ты боишься? – спросил Радищев, угадав её мысли.

– Не-ет, – сказала она, – меня чуточку страшит таинственность того дня, которого я нетерпеливо жду, – совсем тихо, склоняя на его грудь голову, сказала Рубановская. И, испугавшись, что преждевременно заставит мучиться и думать об этом Александра Николаевича, поправилась:

– Ты, пожалуйста, не беспокойся за меня… Я знаю, всё будет хорошо, ведь я здоровая…

Радищев молча погладил её руки. Он так хотел, чтобы всё было хорошо, чтобы всё закончилось благополучно. Невольно вспомнилось, что в родовой горячке умерла Аннет – первая его жена – родная сестра Елизаветы Васильевны.

Вошла Дуняша и спросила, можно ли накрывать стол к обеду.

– Пора, – отозвался Радищев.

– Накрывай, Дуняша, – распорядилась Рубановская и добавила: – Какую уху Настасьюшка приготовила из стерлядки! Степан купил у рыбаков пуд стерляди и осетрины по рублю двадцать копеек. Совсем дёшево, дешевле чем в Иркутске…

– Ты, Лизанька, становишься расчётливой хозяйкой, – сказал, улыбаясь, Радищев.

– Будешь ею. Приходится дорожить каждой копейкой, Александр.

– Знаю, знаю.

– Жизнь учит быть расчётливой хозяйкой, – сказала Рубановская и направилась сама на кухню, где уже Настасья гремела кастрюлями и тарелками…

Радищев подумал: как бы он был несчастлив в Илимске, если бы не было рядом с ним Елизаветы Васильевны.

2

Утренние занятия с детьми близились к концу. На этот раз Александр Николаевич знакомил их с отечественной историей, с событиями давно минувших дней. Он рассказывал им о новгородском вече – носителе вольницы, о вечевом колоколе, сзывавшем новгородцев на сборища, о письме, сочинённом великим Новгородом в защиту вольности. Передавая детям историю родины, он и сам как бы по-новому осмысливал все эти события, волновавшие его.

Вслед за Новгородом, учредившим вольность, он говорил о московских царях, собравших воедино Русь и положивших начало Российскому государству, получившему свой наивысший расцвет и силу при Петре Первом.

Радищев не заметил, как невольно, от новгородских князей и московских царей, перешёл к рассказу об освоении Сибири – обширнейшего края русской земли и живо, увлекательно излагал детям историю Ермакова похода. Первое представление о Ермаке, хотя и туманно, начало складываться у него ещё в юные годы, в такие же как у его теперешних слушателей. Он, будучи пажем при дворе императрицы, с каким-то тогда непонятным ему замиранием сердца останавливался в Петергофском саду перед небольшим мраморным обелиском, воздвигнутым Екатериной. Краткая надпись на нём гласила: «Храброму казаку Сибирскому – Ермаку».

Потом первое впечатление юности и разыгравшееся воображение, подкреплённое скудными книжными источниками о покорителе Сибири, ожили в нём с новой силой, когда Радищев, следуя в илимскую ссылку, увидел на городской площади в Кунгуре фальконеты – пушечки Ермака. История завоевания Сибири словно приблизилась к нему во времени, ожила перед ним. Интерес ещё больше пробудился после знакомства с тобольскими архивными бумагами и разговора с архивариусом Резановым. Тобольск имел герб с изображением щита Ермака, навеки запечатлев в нём славу храброго атамана – вождя непорабощённых воинов.

Александр Николаевич занимался с детьми…

С напряжённым вниманием слушал Аверка рассказ Радищева о новгородских князьях и московских царях, но, как только Александр Николаевич заговорил о храбром Ермаке Тимофеевиче, Аверка сразу загорелся. Он почувствовал своё близкое, а князья с царями, далёкие к непонятные парню отодвинулись, история стала ему знакомее. О смелых походах казаков в Сибирь Аверка знал из народных песен и сказов, услышанных им от стариков от проезжих и бывалых людей.

– А ещё, про Ермилу Тимофеевича в песнях поётся, аж душу захватывает.

И не думая, хорошо ли или плохо поступает, Аверка запел народную песню о том, как сошлись Ермак Тимофеевич, Степан Разин и боярин Никита Романович под Казанью, а к ним ещё подошёл Емельян Пугачёв и стали они совместно думу думать, как лучше оборонять от врагов русскую землю.

 
Они думали-гадали думу крепкую,
Думу крепкую да единую,
– Мы Астрахань-городочек пройдём с вечера,
А Саратов-городочек на белой заре,
А Самаре-городочку мы поклонимся,
В Жигулёвских горах остановимся,
Шатрики раскинем шелковые,
Приколочки поставим дубовые…
 

Аверка пел, и по лицу его, блаженному и счастливому; можно было понять, что песня эта давно полонила сердце парня. А Александр Николаевич думал о народе, сложившем песню, в в которой были удивительно смещены времена, сдвинуты исторические факты, но чудесно сгруппированы события, самые близкие, дорогие и желанные народу.

И получилось очень правдиво: Ермак, Разин и Пугачёв – три могучих русских сына. Дела их и действительно казались былинными в отечественной истории, три судьбы народных вождей, олицетворявших собой вольницу в сердце народном, как родные братья, боровшихся за общее дело, поднимавших свой меч против общего врага, отнявшего у народа волю, и живших мечтой об этой воле.

А Аверка пел, воодушевлённый песней, пел просто и хорошо.

 
Сядемте, братцы, позавтракаемте,
По рюмочке мы выпьем – песнь запоём,
Погуляем да в путь пойдём
Под Казань-городок!
 

Парень смолк и сразу смутился: не ладно сделал, что оборвал рассказ Александра Николаевича и, словно оправдываясь, проговорил:

– Я не виноват, что песню такую слышал…

Аверка испуганными глазами смотрел на Радищева и ждал, что его сейчас наругают, но Александр Николаевич не упрекнул парня. В песне, пропетой Аверкой, звучали незнакомые Радищеву ранее нотки, наводившие его на новые мысли о подвигах Ермака, Степана Разина и Емельяна Пугачёва. Пути народных героев оказывались в песне скрещенными, судьбы их переплетёнными, но каждый из них шёл к правде, которую искал своей дорогой, по-своему понимал и объяснял её. Ближе стояли Разин и Пугачёв – народные атаманы, а Ермак со своей боевой дружиной и вооружённой ратью был дальше и стоял особняком. Он шёл походом в неведомые земли Сибири, брал их в тяжёлых схватках, совершая подвиг свой во имя защиты родной земли от набегов и разорения кочевников. И в роковой гибели атамана было тоже своё, совсем отменное. Он погиб на поле брани, как воин. Получив известие, что к Искару идёт караван из Бухарии, а Кучум не пропускает его, Ермак поплыл по Иртышу к Таре и там погиб от руки мстительного Кучума, внезапно напавшего на русскую дружину.

В народной же песне различие подвигов исчезло, и Радищев думал, почему народная память выдвигала прежде всего одно и как бы отодвигала, оставляя в тени, другое?

Урок так и не возобновился. Александр Николаевич сказал, что народ умеет ценить великие подвиги людей, и это лучше всего подтверждает песня, спетая Аверкием лро храброго Ермака.

3

В земской канцелярии Аверка был совсем другим человеком. Он сидел на скамье за длинным столом и с внешне полным безразличием заносил в сорокаалтынную книгу фамилии людей. Он старательно выписывал каждую букву, строку и, казалось, не думал ни о чём больше, как только о том, чтобы не ворчал на него канцелярист Кирилл Хомутов.

На лице парня появилась напускная важность, и посторонний человек, глядя на Аверку, не преминул бы сказать об усердии, с каким тот вёл книгу «чёрных дел» своих поселян.

Аверка старательно обмакивал перо в оловянную чернильницу, очищал его в косматых своих волосах, не обращая никакого внимания на канцеляриста Хомутова, наблюдавшего за ним.

– Волосы-то что чернишь? – строго заметил канцелярист, довольный прилежностью Аверки.

– Ничего-о, в щёлоке отмоются…

– Дурило, перья-то не порти. Крыло-то гусиное теперь задорожало – по 25 копеек бабы дерут. В разор канцелярию вводишь…

– Ничего-о, Кирилла Егорыч.

– Ничего-о? – передразнил его Хомутов, – а ещё на занятия ходишь… Чему тебя, олуха, там учат…

– Разным наукам, – важно произнёс Аверка и поднял левую руку с вытянутым указательным пальцем. – В последний раз всё одно про князей да царей толковали, а как до Ермилы-то Тимофеевича добрались, не утерпел я, песню запел…

Кирилл Хомутов не удержался и прыснул от смеха.

– Во-от, чудило, насмешил меня…

– Песня-то моя по душе, видать, пришлась Александру Николаичу, ничего, не ругался…

На крыльце послышались шаги, и разговор сразу заглох. Аверка уткнулся в книгу, Кирилл Хомутов стал перебирать бумаги в папке, лежащей на столе.

В земскую канцелярию вошёл Радищев, поздоровался. На его приветствие ответил Хомутов. Аверка как ни в чём не бывало продолжал старательно выводить фамилии.

– Алексей Бушмагин, не бывший у святого причастия, – произносил он вслух то, что записывал, – оштрафован на един рубь… Микишка Башаргин на десять копеек… Ясачный Герасим Исаков на рубь…

– Поп жалуется: Христову веру, как басурмане, забывают, – пояснил Хомутов Радищеву, спросившему, что это за список оштрафованных составляет Аверкий. Ну вот, штрафнула их церковь-то, может божью веру в них подтянет…

Александр Николаевич подсел к Аверке и пробежал глазами длинный список лиц, не бывших у святого причастия и оштрафованных – старики – на рубль, молодые – от пяти до десяти копеек каждый.

– За что только не штрафуют…

– Без штрафу нельзя, Александр Николаич, извольничается народ совсем, порядков признавать не будет…

– Какой же в том непорядок, если человек не причастился?

– Как какой? От веры отбивается, особливо вновь крещёные тунгусы, якуты, буряты. Народ-то лесной да степной, его токмо богом и пристращать можно, а законы-то царские ему ничто…

Радищев слушал и удивлялся:

– Народ и так стенает от налогов и поборов…

– Намедни земский исправник прислал ещё одно распоряжение – воспретить рубить лиственный и сосновый лес…

– Почему же?

– Почему?! Избы строили из него, а теперь предписано строить из ольхи, ели да берёзы…

– Аль лесу мало в тайге?

– Лесу-то не мало, но раз закон такой вышел, исполнять его надо. Иначе греха не оберёшься, ежели заглянут сюды казённые чиновники да усмотрят избы из сосны срублены, говори, беда! Штрафовать, штрафовать будут…

Они ещё долго говорили о штрафах. Александр Николаевич с каждым днём жизни в Илимске, с каждым разговором с людьми вникал всё глубже и глубже в окружающую его обстановку. Ему открывалась то одна, то другая сторона отвратительной действительности самодержавия в отдалённом краю России, неизвестной ему раньше. Сибирские крестьяне, избежавшие пут крепостничества, не избежали гнёта, насилия, издевательств местной администрации и управителей края. Русскому народу одинаково тяжело жилось не только в центральной России, но и здесь в далёкой Сибири.

Радищев напомнил Хомутову, что тот обещал показать ему архивные бумаги.

– Слово мое крепко, посулил, значит покажу, – сказал канцелярист, – токмо бумаги те о воровских людишках, смутьянах, интересны ль будут?

– Какие бы ни были, но старые бумаги большую ценность представляют…

– Давние, дюже давние…, – и Хомутов достал из соснового ящика, со скрипучим запором, обещанные бумаги.

В папке, отдающей затхлой сыростью, хранились документы о восстании илимских крестьян 1696 года. Почти сто лет назад над ныне тихим острожным Илимском витал дух восстания, дух крестьянского мятежа!

Александр Николаевич погрузился в эти документы и забыл обо всём. Сколько таких документов, совсем неизвестных, хранят сосновые ящики воеводских изб и земских канцелярий в глухих и далёких уголках отечества как Илимск!

Воображение Радищева дополнило скупые, суховатые строки документов. Александру Николаевичу события представлялись так, как они могли происходить тогда здесь в Илимске.

В том доме, который он сейчас занимал с семьёй, жил воевода Богдан Челищев, человек зверь-зверем, лютый к народу, смиренный перед богом.

Третий год подряд был недород хлеба в илимском уезде. Где хлеба взять, хотя бы малых ребятишек досыта накормить? Негде! Те малые запасы, что хранились у каждого, давно поприели, а купить было не на что. А в воеводских амбарах – полны закрома зерна, мыши зажиревшие не едят его, коты обленившиеся мышей не ловят. Мог бы Челищев ссудить хлеба миру, поддержать его в тяжёлую годину. Но не до посадских и служивых людей было воеводе. Ещё больше притеснял он народ, заставлял спину гнуть на воеводской работе, а тех, кто насмеливался слово в свою защиту сказать, – всенародно наказывал – бил батогами, стращал, что сгноит в колодках.

Стали люди жаловаться на притеснения Богдана Челищева, писать грамоту на воеводу, что, мол, невыносимо жить им под воеводской властью. Замены требовали.

«Будучи-де в Илимске воевода стольник Богдан Челищев, – читал Радищев, – им и иным градским жителям чинил сборы и налоги и тесноты и взятки брал и их разорил без остатку и чтоб ево за такие от него, Богдана, к ним многие разорения из Илимска переменить, а на ево место послать иного воеводу, а про его Богданова обиды и взятки и разорения сыскать всякие сыски».

Грамота посадских и служилых людей, посланная великому государю со своими надёжными людьми, отправленных миром, осталась без ответа. Наушники воеводы, узнав о посланной грамоте, рассказали Челищеву. С того дня воевода стал ещё круче нравом, ещё больше чинил обид народу, разорял илимцев поборами да налогами.

Росло недовольство против Богдана Челищева, поднималась месть в душе народа. Отважный Семён Бадалин – дед Аверки, со своей ватагой напал на воеводу, когда тот плыл в Киренск по Лене на богомолье, избил его, обрезал воеводину бороду, волосы на голове – осрамил перед всем народом.

Вскипел в ярости воевода. За Бадалиным отправил погоню, сыскал его, заковал в колодки, страшно пытал, о сообщниках допытывался, зачинщиков искал. Крепок оказался Семён Бадалин, не выдал товарищей, всё на себя взял, тяжёлые пытки перенёс, а вскоре и совсем бежал из Илимской тюрьмы, куда был привезён и посажен воеводскими прислужниками.

Расправа с Семёном Бадалиным не устрашила илимцев. Затаённая ненависть к воеводе росла и ждала своего случая, чтобы прорваться наружу и вылиться восстанием. Как нельзя было реку сдержать плотиной, когда вода нашла себе выход в промоине, чтобы сорвать преграду своим могучим потоком, так нельзя было уже ничем сдержать ненависть принуждённых людей, истощивших своё терпение и теперь поднявшихся против беспорядков воеводы.

Нужна была только искра, чтобы вспыхнуло восстание. Служивые люди Михаил Алексеев и Феодосий Матвеев – участники недавнего восстания крестьян в Красноярской округе, явились и тут зачинщиками «мирского дела».

– Лиходея воеводишку Челищева спихнуть надо, – гневно кричал Михайло.

– Как мир восстанет, так и царь ужаснёт, – скрежетал зубами Феодосий.

– Разорил Евдокима Хлыстова, забрал у него рогатый скот, двадцать копён сена, тридцать пудов ржи и выслал из уезда… Порядок ли то? – возмущался Филимон Бадалин, родной брат Семёна.

– Лес заставлял рубить казне сверх меры…

– Потравил десятину хлеба своим скотом…

– Выкосил наши покосы, а скотишко от того падать с голоду начал…

– Хлеба не дал…

– Муку последнюю забрал…

– Долой воеводу Богдана! – призывал Михайло.

– Не надо-о его! Доло-ой! – отзывалась толпа.

– Как мир толкнет, так и царь умолкнет, – заключил Феодосий. – С нами бог и правда!

Забунтовали илимцы. Разослали по уезду своих людей с письмами, призывая сходиться «в круг под знамя» и выступить «вместе против воеводы всем уездом».

А в это время с богомолья возвращался Богдан Челищев, думая, что расправа его над Семёном Бадалиным образумит посадских и служилых людей, вселит в них страх перед воеводской властью. Но воеводу ожидали новые «напасти воровских людишек».

В Илимске созвали мирской сход. Казаки били в барабаны, созывая людей на сход, выносили свои боевые знамёна, хранившиеся в церквях. Под знамёнами собирались посадские и служилые люди. К ним примкнули и крестьяне. Весь уезд взбунтовался, кипел, как котёл, бурлил ключом ненависти к Богдану Челищеву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю