355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шмаков » Петербургский изгнанник. Книга вторая » Текст книги (страница 1)
Петербургский изгнанник. Книга вторая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:03

Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга вторая"


Автор книги: Александр Шмаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Петербургский изгнанник. Книга вторая

Глава первая
В СТЕНАХ ОСТРОГА

«Народ в Сибири приветлив».

А. Радищев.

1

Илимск встретил петербургского изгнанника сурово. Обширный воеводский дом с островерхой крышей и со службами стоял под глубоким снегом. На резных коньках оконных наличников сидели нахохлившиеся воробьи, загнанные сюда лютым морозом.

Одна половина двустворчатой двери на красном крыльце с витыми столбиками, некогда затейливо расписанной, была сорвана с крюка и болталась. На крыльце стояли тяжёлые сосновые скамьи. Встарину отсюда воевода Лаврентий Радионов объявлял казакам указы, зачитывал московские грамоты, принимал от инородцев ясак – собольи и лисьи меха и другую мягкую рухлядь. Теперь заштатным городом Илимском управлял Киренский земский исправник, изредка приезжавший сюда.

Бывший воеводский дом оказался запущенным. Он был холодным. Ссыльные мастеровые, прибывшие ещё осенью из Иркутска, отремонтировали его на скорую руку. Просторные комнаты с узорными перегородками слабо обогревались потрескавшимися и дымившими печами. Пришлось их заново подправлять своими силами. Но всякий раз, как только протапливали печи пожарче, в доме становилось угарно.

На дворе держались сильные крещенские морозы. Ртутный термометр, вывешенный Радищевым на крыльце, замёрз и лопнул. Густой изморозью подёрнулась тайга. Днём от багрового солнца золотился воздух. Лохматые собаки попрятались на сеновалы, и улицы не оглашались их лаем. Ночью в маленькие замёрзшие оконца дома слабо пробивался молочно-зеленоватый свет луны.

Александр Николаевич не сразу по приезде явился к земскому исправнику Дробышевекому, прискакавшему на ямских, чтобы предупредить приезд государственного преступника в Илимск. Радищев видел его мельком и первый день. Исправника показал ему Степан, встретивший Александра Николаевича. Радищеву, после дальней и утомительной дороги, было не до исправника. Он лишь запомнил его окладистую бородку. Земский исправник, выжидательно стоявший у крыльца дома в дублёной шубе с большим курчавым бараньим воротником, вскоре ушёл недовольный и обиженный невниманием к нему Радищева.

Из воеводской канцелярии второй раз пришёл посыльный – старый, седенький канцелярист. Переступив порог избы, он околотил о косяк двери оську – меховую шапку, протер ею мокрые усы и бороду, а потом хриповатым голосом спросил, можно ли ему видеть хозяина.

На его голос из комнаты выглянул один из солдат – Родион Щербаков, сопровождавший Радищева по этапу от Иркутска до Илимска. Прищуря левый глаз, он округлил правый, похожий на совиный, и, ничего не говоря канцеляристу, лишь выразительно показал рукой. Молчаливый жест Щербакова означал: «проходи, я разрешаю».

Канцелярист, провожаемый пристальным взглядом солдата, чувствовавшего себя полным хозяином в доме, мелкими шажками просеменил в конец коридора, где помещались комнаты, занимаемые Радищевым. Канцелярист осторожно приоткрыл внутреннюю дверь и с порожка объявил:

– Земский наказывал зайти в канцелярию… Серчает…, – старик мялся, не зная, как удобнее назвать Радищева. Он всё ещё не понимал, за какие дела мог попасть в Илимск Радищев, похожий на барина, тихий и смиренный собой, человек.

– Серчает земский на тебя, барин, – мягче и теплее повторил канцелярист, – зашёл бы к нему…

– Какой я барин, – отозвался Радищев, – зови меня просто Александр Николаевич, – и, почувствовав доброе расположение к себе канцеляриста, пригласил его пройти в комнату, в беспорядке заваленную дорожной поклажей, добавив, что непременно будет сегодня в канцелярии. В коридоре слышались тяжёлые шаги солдата, его строгое покашливание. Седенький канцелярист, хитровато поведя глазами, добавил тише:

– Бражничает земский, прямо беда. А ты, Александр Николаевич, с достоинством держись, слушай, да молчи. Земский вразумлять спорый…

Слова канцеляриста, смысл их не сразу дошли до сознания Александра Николаевича. Старик поклонился и исчез. Радищев схватился за голову, словно раскалывающуюся пополам от боли.

Снова все угорели в доме. Он один, напрягая свою волю, старался быть бодрее других, держался на ногах. Елизавета Васильевна, туго перевязав полотенцем голову, не вставая, лежала в постели; болели дети – Павлуша с Катюшей; с головными болями ходили слуги – Степан с Настасьей, Дуняша.

Александр Николаевич не имел и минутки свободного времени. Его занимали хозяйственные дела по дому, заботы о Рубановской и детях, начало работы над философским трактатом «О человеке, о его смертности и бессмертии». Так приближалась к концу первая неделя его жизни в Илимске.

Он подошёл к кровати Елизаветы Васильевны, дотронулся рукой до её лица. Она открыла глаза.

– Я схожу к исправнику. Посыльный был…

Рубановская ничего не ответила, а лишь согласно кивнула ему, слегка приподнявшись в постели. Он знал как тяжело было ей сейчас и от жуткой головной боли, и от гнетущей обстановки, и от неустроенности жилья в Илимске, но Рубановская не говорила об этом, не жаловалась на жизнь и её неудобства. Александр Николаевич высоко ценил выдержку своей подруги. И то, что Елизавета Васильевна молчаливо переносила свои страдания, не высказывая ему жалоб на окружающее, подкрепляло его. Рубановская просила лишь о том, чтобы в переднем углу у неё всё время теплилась лампада, и Александр Николаевич исполнял её желание. И сейчас она тихо сказала:

– Поправь лампадку, Александр, и иди…

Радищев поцеловал Рубановскую, поправил лампаду и, одевшись потеплее, направился в земскую канцелярию.

Морозный воздух, словно настоенный на спирту, сразу захватил дыхание, как только Радищев вышел на крыльцо. Багровое солнце, что держалось совсем низко над угрюмыми горами, расплылось вдруг в огромный огненный шар и заслонило всё перед глазами. Александр Николаевич грузно сел на скамью, облокотился на, перила крыльца. Он почувствовал, как к горлу подступает тошнота и по телу пробегает озноб.

Несколько минут Радищев просидел неподвижно, пока не пришёл в себя. Надо было бы вернуться домой, отлежаться, но прояснившееся сознание подсказывало – его ждёт земский исправник. Он поднялся со скамьи и, осторожно спускаясь по ступенькам, пошёл со двора.

Земская канцелярия находилась в конце улицы, вытянувшейся по берегу Илима. Пока Радищев шёл, ему стало лучше, хотя попрежнему знобило.

Когда Александр Николаевич вошёл в канцелярию, земский исправник Дробышевский сидел на лавке в переднем углу, за длинным столом. Он бросил косой, мутный взгляд на вошедшего, разгладил здоровенной ручищей сначала густую бороду, а потом намасленные длинные волосы, подстриженные скобкой.

– Заставляешь ждать, – не глядя на Радищева, прогремел исправник, – а у меня можа дела замерли…

Дробышевский громко, икнул, зажал ладонью рот и уставился на Радищева. Он привык к тому, чтобы при первых его словах люди, с которыми он говорил, трепетали перед ним. Этот спокойно стоял. Не таким он представлял себе государственного преступника, когда получил строжайшие бумаги о нём из Иркутского наместничества, но каким именно, Дробышевский не объяснил бы и теперь.

– Молчишь? Порядки нарушаешь, за-а-коны! Не дозво-о-лю! – Земский исправник поднялся с лавки, опираясь на широко поставленные руки, почти выкрикнул:

– Я главная власть тут, – он ударил себя кулаком в грудь, – я на всю округу губернатор… Замордую, но ослушаться не до-о-зволю!..

Дробышевский ударил по столу кулаком с такой силой, что треснула столешница. Он опять громко икнул и заревел:

– Аверка, квасу!

Молодой подканцелярист в длинной посконной рубахе юркнул за перегородку и, разливая на бегу квас из железного ковша, очутился возле земского исправника. Дробышевский большими глотками осушил ковш и сел на лавку.

Наступила томительная пауза. Дробышевский, что-то соображая, уставился на Радищева.

– Кирюшка, где ты?

– Тут, ваше благородие, Николай Андреич…

– Бумагу окружного надзирателя мне.

– Она на столе, ваше благородие.

– Не вижу, по-о-дать!..

Кирилл Хомутов, приходивший к Радищеву, шагнул к столу, взял пакет и подал его земскому исправнику. Тот долго вытаскивал из конверта бумагу, плевал на пальцы, чтобы ловчее захватить её, а когда вытащил и развернул лист, то ещё дольше водил глазами по написанному, плохо разбирая почерк переписчика окружного надзирателя.

Радищев всё это время стоял у порога, не двигаясь с места. Он был поражён грубостью земского исправника. Только теперь, когда Дробышевский уткнулся в бумагу, до Александра Николаевича дошёл смысл слов, сказанных ему писцом. Он знал, как следовало отвечать ему на грубое, неучтивое обращение.

– Я не привык к такому тону, – сказал Радищев.

– Обучу, – отозвался Дробышевский и снова, вперив свои мутные глаза в Радищева, заревел:

– Словоблудничал!

Дробышевский опять икнул.

– Аверка!

Подканцелярист уже стоял перед ним.

– Из тебя толк будет! – беря у него ковш одной рукой, а другой потрепав космы парня, сказал исправник, – пронырливый, дьявол, кто тебя такого родил?

– Мамка…

– Знаю, не корова же…

Дробышевский раскатисто засмеялся и, выпив квас, прокричал:

– Вольнодумничал! Выморю эту блажь из тебя…

– Не по плечу груз берёте, не надорвитесь…

– Непотребно ведёшь себя, супротивно рассуждаешь…

– Смею и супротивно делать…

Радищев резко повернулся и вышел из земской канцелярии.

– Запеку в Усть-кутские солеварни!.. – взревел Дробышевский, когда захлопнулась дверь. Он не ожидал такого оборота.

Взбешённый земский исправник осушил ещё один ковш квасу.

– Каков, а?!

– Гордый человек, – сказал Кирилла Хомутов.

– Смутьян!

– Кремень – душа, Николай Андреич…

– Тебе откуда знать?

– У меня глаз приметлив.

– Но-о?

Дробышевский взъерошил волосы, наклонил голову к канцеляристу и, сразу обмякнув, прошептал:

– Извет настрочит?

– Кто его знает, – хитро прищурив глаза, ответил Хомутов, – человек он бывалый, в столичных чиновниках ходил… Зарука у него может быть в Петербурге-то… Приглядеться поперву надо…

– Поучаешь? – откинув голову вскричал Дробышевский. – А где ты ране-то был?

Кирилла Хомутов раскинул руки и покорно склонился.

– Наше дело бумагу марать…

– У-ух! Хитрая башка!

Исправник присел на лавку, обдумывая, как поступить дальше. Решение пришло самое лёгкое – возвратиться в Киренск.

– Аверка! – закричал он, – пущай готовят лошадей мне, – и, подняв свои мутные глаза на Хомутова, продолжал:

– Ладь с ним, дьяволом-смутьяном, сам. Но знай, Кирька!..

Земский исправник вытянул указательный палец и выразительным жестом дал понять, что канцеляристу надлежит уладить всё, иначе он с него шкуру сдерёт.

– Ябед в округе не потерплю…

– Не сумлевайтесь, ваше благородие…

В ночь земский исправник Дробышевский оставил Илимск и ускакал в Киренск.

…Радищев, не спеша, возвращался домой. После разговора с земским исправником он всё ещё не мог притти в себя и негодовал. Оскорблённый грубостью Дробышевского, Александр Николаевич заново обдумывал разговор с ним.

Мог ли он, государственный преступник, прибывший к месту своего назначения, ожидать иного приёма у здешнего начальства! После внешне-сдержанных, но внутренне-грубых и оскорбительных допросов, учинённых над ним Шешковским в Петропавловской крепости в первые дни ареста, разговор с земским исправником не должен был удивлять его. Невежество и самодурство за редким исключением было уделом всей царской администрации, начиная от столицы и кончая захолустьем, каким был Илимск.

Земский исправник Дробышевский не представлял исключения. Стоило ли ему сейчас думать об этом разговоре, как о чём-то из ряда вон выходящем в его изгнаннической жизни?

«Это не может тебя оскорбить», – говорил ему внутренний голос борца, осмелившегося первым пойти наперекор представлениям, сложившимся веками и освящённым церковью, показать презрение царям, беспощадно осудить их дела.

Нет, ему не пристало оскорбляться словами земского исправника – представителя царской власти, которой бросил он дерзкий вызов, обличил её в невежестве, грубости и разврате.

Радищев остро почувствовал, как хороша жизнь борца. И всё: январская ночь, заснеженная илимская улочка, громада темневших гор и вызвездевшее синее-синее небо над ним, всё это показалось ему сейчас прекрасными.

Он невольно свернул в переулок, ведущий к реке. Сюда ездили по воду к проруби. На самом берегу Илима примостилась ветхая кузница. Александр Николаевич смёл рукой снег с чурки, лежащей у стены, и присел.

Луны ещё не было, но небосвод над самой кромкой лесной шапки окрасился в бледнооранжевый цвет, и над дремотной тайгой и горами разлился светловатый туман.

В природе царил могучий, всё объявший покой, всё отдыхало. Было настолько тихо, что за рекой слышался редкий треск не то упавшей ветки, не то разодранной морозом коры на дереве.

Всё, что ещё полтора года назад казалось Радищеву страшным в этом «безысходном пребывании в Илимске», свершилось. Александр Николаевич видел теперь своими глазами острог, он находился в нём и будет жить здесь все назначенные ему годы ссылки.

И хотя первые дни пребывания в Илимске были омрачены трудностями и неудобствами, столь обычными в его жизни изгнанника, Радищев хорошо знал, что всё это утрясётся само собой. Он найдёт здесь и хороших людей, с которыми забываются житейские невзгоды и душевные потрясения, и вновь вернётся к своим важным, неоконченным в Санкт-Петербурге трудам. И чем скорее он это сделает, тем лучше будет для него.

Успокоение и удовлетворение Александр Николаевич видел единственно в упорном труде, в завершении начатой им борьбы со злом и произволом в обществе, с унижением человеческого достоинства и прав миллионов угнетённых россиян ничтожной кучкой помещиков, дворян, царедворцев с самодержцем на престоле.

Его приговорили к смертной казни за книгу, изгнали в Сибирь, надеясь, что тут заглохнет навсегда в нём борец-революционер. Нет! Слишком рано, преждевременно хотели нравственно умертвить его и предать погребению дело, за которое он боролся!

Он будет жить во имя святой борьбы за свободу и освобождение народа, он сделает всё, что в его возможностях! Для этого у него хватит энергии и душевных сил…

Луна спешила выбраться из-за гор, и вскоре её огромный шар повис над тайгой, а потом стал подниматься всё выше и выше в голубоватое, чистое небо, обретая свой холодновато-зеленоватый цвет.

Всё вокруг стало видно отчётливее и яснее: петляющая река, горы, разрезанные распадками, сочная тень на снегу от изгородей и заборов, изумрудное сверкание льда, парок, поднимающийся над незамёрзшей прорубью.

Александру Николаевичу показалось, что он слишком долго задержался возле кузницы, наедине с природой, окончательно успокоившей его. Он вспомнил об Елизавете Васильевне, детях, слугах, разделивших с ним сибирское изгнание, и подумал, что они нетерпеливо ожидают его возвращения.

Радищев вышел из переулка. От ворот одного дома пятилась девушка в шубейке, повязанная светлым платком, к чему-то чёрному, лежащему на дороге. В тот момент, когда она уже приближалась к этому предмету, из-за угла амбара выскочил парень, схватил чёрный предмет, лежащий на дороге, и побежал вдоль улицы. Враз завизжало несколько голосов, и стоявшие в тени забора девушки с криком бросились за парнем.

– Терёша, квашню отдай, тётка Анисья ругаться будет…

Александр Николаевич понял, что девушки гадали, и та из них, которая пятясь наткнулась бы на квашню, должна была выйти замуж. Шагая вдоль улицы, он приметил ещё небольшую кучку девушек. Они подбегали к дому и, постучав в окно, спрашивали: «Как звать жениха?» Услыхав глухой ответ, они звонко смеялись и устремлялись к другому дому.

Это живо напомнило Радищеву крещенские гаданья в Аблязове. О них ему любила рассказывать нянюшка Прасковья Клементьевна. Разве можно было забыть прелесть её задушевных сказов о русских богатырях, тихие, грустные напевы народных песен! И с тех далёких детских лет запала в его душу горячая любовь к народу, словно завещанная навсегда Александру Николаевичу в сказках, песнях, загадках, пословицах, услышанных им от нянюшки Прасковьи Клементьевны.

Радищев возвращался в неприветливый и неуютный воеводский дом, размышляя о том, какое красивое будущее откроет свобода, завоёванная народом – настоящим хозяином всего прекрасного на земле.

2

За окнами стояла морозная ночь. В кабинете иркутского губернатора Пиля растекалось ровное тепло от жарко натопленной изразцовой печи. Иван Алферьевич сидел в удобном кресле; всё располагало его к неге и мечтаниям.

В кабинете было уютно от роскошных стенных украшений – лепных позолоченных узоров, от богатых штофных занавесей, ковров, от мебели из красного и палисандрового дерева, большого зеркала, стоящего в простенке, картин в массивных бронзовых рамах, от мерно тикающих часов, стоящих в углу. Вся обстановка губернаторского кабинета была выписана из Вены.

Губернатор Пиль только что закончил разговор с надворным советником профессором Эриком Лаксманом, в последних числах декабря вернувшимся из Санкт-Петербурга. Учёный был ласково принят Екатериной II. «Чорт его знает, везёт же человеку, – вслух размышлял губернатор, – сама государыня-матушка удостаивает его вниманием, а тут хоть лоб расшиби, не дождёшься такой милости, не выберешься из глуши в столицу».

Разговор между иркутским губернатором Пилем и надворным советником профессором Эриком Лаксманом происходил деловой. Иван Алферьевич чувствовал себя усталым от настойчивых требований Лаксмана. Надворный советник привёз рескрипт Екатерины II и верительное письмо статс-секретаря графа Александра Андреевича Безбородко.

Эти два наиважнейших документа Пиль помнил почти наизусть. В них очень много было высказано доброжелательных слов об Эрике Лаксмане, о готовящейся экспедиции в Японию, но ничего не сказано о нём, наместнике этого края, где совершаются такие важные государственные дела. Ему лишь поручалось сделать одно, другое, третье, осыпать новыми милостями и вниманием надворного советника Лаксмана, участников экспедиции, взять на себя всю тяжесть ответственности за подготовку к поездке в Японию.

Пиль поморщился и, скося глаза, взглянул на себя в зеркало, отражавшее важную, позу сидящего в кресле губернатора, и остался доволен выражением своего лица.

В рескрипте императрицы было расписано всё до мельчайших подробностей, выражена надежда на его «усердие и радение» и желание – «предписанное исполнить с наилучшею точностью». Указ императрицы гласил:

«Вам известно, каким образом японские купцы, по разбитии их мореходного судна, спаслись на Алеутский остров, и сначала тамошними промышленниками призрены, а потом доставлены в Иркутск, где и содержаны были некоторое время на казённом иждивении. Случай возвращения сих японцев в их отечество открывает надежду завести с оным торговые связи, тем паче, что никакому европейскому народу нет удобностей к тому, как Российскому, в рассуждении ближайшего по морю расстояния и самого соседства…»

Всё это, он – генерал-поручик, правящий должность Иркутского и Колыванского генерал-губернатора, хорошо знал сам, обо всём этом в своё время было говорено и с Эриком Лаксманом, и с Григорием Шелеховым. В беседе они подсказали ему грандиозные планы экспедиции в Японию. У Шелехова с Лаксманом был смелый взлёт мечты. Они давно уже вынашивали, каждый по-своему, мысли об экспедиции в неизведанные края.

И когда японцы, потерпевшие кораблекрушение у Курилл, с побережья Охотского моря были доставлены в Иркутск, энергичные профессор Лаксман и мореходец Шелехов переговорили с ними и окончательно пришли к мысли – возвращение японцев на их родину надо использовать, как самый удобный момент для посылки большой экспедиции и установления добрососедских торговых связей с неизведанной страной Восходящего Солнца.

Генерал-губернатор Пиль горячо их поддержал. Он лелеял свою заветную мечту, не дававшую ему покоя, – проявить какое-то новое попечение о далёком крае, поднять свой авторитет в глазах императрицы Екатерины II.

В столицу было направлено экстраписьмо с известием об японцах, потерпевших кораблекрушение у Алеутских островов. Столица молчала. Ей было не до экспедиций в Японию и иноземных купцов, доставленных в Иркутск.

На юге России беспокойно вела себя Оттоманская Порта, жившая мечтой о реванше. Мир в Кучук-Кайнарджи был короткой передышкой. Григорий Потёмкин навязывал Екатерине II свою идею о необходимости изгнать турок из Европы, завладеть Константинополем, объединить славянские народы Балкан под эгидой российской императрицы. Это был его «Греческий проект».

Узел событий завязывался всё туже и туже. Воинственный дух султана поддерживали в Англии и Франции, в водах Балтики крейсеровали шведские корабли, угрожавшие безопасности Санкт-Петербурга. Оттоманская Порта начала войну. Но воинство российское под руководством Суворова одержало блестящие победы под Очаковым, Рымниками, Измаилом. На севере был заключен мир со Швецией.

Японские купцы, потерпевшие кораблекрушение, жили в эти годы в Охотске и в Иркутске, обучались русскому языку и учили русских японскому. О них вспомнили в столице, когда «поутряслись европейские дела». Екатерина II приказала доставить пострадавших в Санкт-Петербург. Сопровождал их в столицу Эрик Лаксман.

И вот, сейчас упрямый надворный советник категорически настаивал на своём. Он хотел, чтобы быстрее была снаряжена экспедиция в Японию, возглавлять которую поручили Адаму Лаксману, сыну профессора – юному поручику, служившему исправником на Камчатке. Эрик Лаксман успел уже уговорить двух иркутских купцов, они примкнули к экспедиции и брали с собой в Японию отборные товары для установления торговли с далёкой страной.

Надворный советник был очень настойчив в просьбе, Иван Алферьевич обещал ему, что не задержит экспедицию, но инструкция, подписанная его рукой, должна была полно отражать намерения Екатерины, требовала ответственности и губернатор размышлял: – Нельзя ли как-нибудь переложить эту ответственность на другого?

Но в рескрипте императрицы было сказано ясно: ответственность за экспедицию возлагалась на него. Пиль хорошо запомнил это место:

«При сём обратном отправлении японцев вы долженствуете отозваться открытым листом к японскому правительству с приветствием и с описанием всего происшествия, как они в Российския области привезены были и каким пользовалися здесь призрением, что с нашей стороны тем охотнее на оное поступлено, чем желательнее было всегда здесь иметь сношения и торговые связи с японским государством, уверяя, что у нас подданным японским, приходящим к портам и пределам нашим, всевозможные пособия и ласки оказываемы будут».

Об этой же ответственности предупреждал его в письме и граф Безбородко. Пиль привстал и отодвинул кресло, плавно скользнувшее по полу, натёртому восковой мастикой. Иван Алферьевич ещё плохо представлял, каким будет этот «открытый лист японскому правительству», но мысли, забегая вперёд, подсказывали ему, что, если экспедиция в Японию увенчается успехом, государыня не забудет его своей милостью и пожалует награду.

«Да, воздаяние трудов его, прилежание к сему делу, достойны излияния монаршей особы». Мысль эта вселила надежду на благополучный исход всего дела, затеянного Шелеховым и Лаксманом.

Пиль всегда был больше занят самим собой, чем другими, хотя и стремился показать о них внешне заботу. Тщеславный от природы, он частенько ради этого чувства, сознательно шёл и на подлость, скрывая это от других. Ему казалось, что стяжать себе славу лучшего в империи наместника края – самое главное в его жизни. Он не гнушался ничем: чужие мысли о благоустройстве и попечительстве отечества Пиль мог выдать за свои и был доволен этим. Он мог поссорить друзей лишь бы самому выйти правым, а иногда и показать при этом добродетель наставника, чтобы составить о себе хорошее мнение.

Иван Алферьевич лёгкой, лисьей походкой прошёлся по кабинету. Самодовольный, он остановился по середине и окинул всё строгим взглядом. Чего не хватало ему для полноты человеческого счастья? Дом его был – полная чаша, он ни в чём не отказывал себе. Иркутские купцы и мещане уважали в нём наместника края и боялись его. Он умел держать их в руках. Ему не хватало славы, да, славы.

В кабинет вошла губернаторша Елизавета Ивановна. Она не удивилась, застав мужа в задумчивой позе.

– О чём размечтался, Иван Алферьевич? – участливо спросила Елизавета Ивановна.

Мысли Пиля оборвались.

– Почему я больше других должен заботиться о попечении этого холодного края, – с подчёркнутым огорчением произнёс он, – и оставаться забытым от излияний светлейшей государыни-матушки?

– Не гневай бога и монаршей особы, – строго заметила жена. – Взоры её видят твои неусыпные труды и матушка-государыня не забудет твоих прилежании…

– Хочу верить в твои слова. Живу лучшими надеждами, душа моя…

– А я зашла напомнить о письме графу Воронцову, – нежнее сказала Елизавета Ивановна.

– Забыл, признаюсь, забыл, не до письма… Тут дела-а с экспедицией в Японию закручиваются, куда поважнее письма…

– А ты написал бы графу коротенькую весточку… Дашенька-то всё сохнет и сохнет… Пожалел бы дочь свою… Может слова твои и дойдут до сердца Александра Романовича и зятёк обрадует нас своим приездом…

Иван Алферьевич хотел было отмахнуться от просьбы жены, но потом отцовское сострадание к дочери смягчило его.

– Повод-то есть к письму, – продолжала жена. – Андрей Сидорович говорил, вернулись плотники из Илимска, сказывали, дом воеводский отделали что надо, Радищевы довольны будут и письма от них поступили, письма…

– И правда, написать непременно о сём следует…

Иван Алферьевич твёрдыми шагами прошёл к письменному столу, сел в кресло и, откинувшись на спинку, взял перо, взглянул в зеркало. Он обмакнул перо в китайские чернила и размашистым почерком стал писать графу Воронцову.

«Александр Николаевич, выехав из Иркутска 19 декабря, приехал в определённое ему место. Хотя расстояние от Иркутска не весьма далеко, но по глубоким снегам и просёлочной дороге скорее не мог; но пишет, что доехали здоровы и нашли там приготовленный для них дом довольно спокойным, а летом и ещё поспокойнее сделать можно будет. Полученные после их посылки я на сих днях и письма к нему отправлю с коляскою на рессорах, случившеюся у меня, в чём они там и могут ездить… Смею уверить, что они там, кроме скуки, никакой нужды не потерпят…»

Иван Алферьевич на минутку оторвался от письма, чтобы продумать его конец. Елизавета Ивановна, стоявшая позади его, положила полные руки на плечи мужа и ласково, полушёпотом, произнесла:

– О Дашеньке не забудь, о зяте нашем…

Пиль тряхнул головой и приписал:

«…Теперь повторяю докучную мою вашему сиятельству просьбу о зяте моём, чтоб он был отпущен к нам на такое время, чтоб успел возвратиться потом к сроку по команде, чем будет обрадовано всё моё семейство».

– Довольна теперь?

Губернаторша прижалась пухлыми губами к чисто выбритым щекам мужа и поцеловала его.

– Я чаёк с медком приготовила…

– Иди наливай, а я…

Генерал-губернатор чётко вывел свою подпись, присыпал письмо песком из песочницы и, словно отвечая кому-то вслух на свои мысли, сказал:

– Ну и денёк же выдался…

3

Вскоре Александр Николаевич был щедро вознаграждён: выздоровела Елизавета Васильевна. Теперь её голос слышался то на кухне, то в детской, то в гостиной. Хозяйская рука этой заботливой женщины сразу стала ощущаться в доме.

Радищев, до сих пор не разложивший свой багаж в комнате, стал разбирать сундуки, ящики, свёртки, раскладывать книги на полку, сколоченную Степаном. Слуга, тоже поднявшийся на ноги после болезни, соскучившийся по работе, с охотой помогал Радищеву.

Первые дни приезда в Илимск, когда все лежали вповалку, то больные, то угоравшие от печей, у Александра Николаевича не поднимались руки привести в порядок свои вещи. Отвлечённый уходом за больными Елизаветой Васильевной и детьми, он был безразличен ко всему. Ему казалось, что дальняя дорога ещё не кончилась и снова, после небольшой передышки, предстоит путь в глубину неизведанного края.

Теперь, когда в доме почувствовалась распорядительная рука хозяйки, Александр Николаевич ощутил, что, наконец, он осел здесь прочно, ему предстоит прожить в Илимске долгие годы ссылки. И осадок, вынесенный им после посещения канцелярии и разговора с земским исправником Дробышевским, и тяжёлая, гнетущая обстановка дома, подействовавшая на Радищева, заставили погрузиться в раздумье, реально представить своё существование в изгнании.

Были минуты, когда разум вдруг поддавался слабости, им овладевало отчаяние и жизнь в Илимске казалась беспросветной. Он боялся бездеятельного, унылого и унизительного существования. Великое призвание борца заслонялось обречённостью, и тупое отчаяние готово было охватить Радищева.

Да! Такие минуты были, но они быстро прошли. Отчаяние, уныние миновали. С выздоровлением Елизаветы Васильевны, с возвращением к ней жизнерадостности и тёплой заботливости о семье и о нём, этот душевный недуг рассеялся, как туман.

– Тацита одушевляло негодование, – шутил Александр Николаевич, – меня твоя жизнерадостность и забота о семье.

– Будет тебе, милый, преувеличивать, – отвечала обрадованная Рубановская. – Бодрый дух твой и мне даёт силы…

Так они, взаимно ободряя друг друга, старались забыть тяжесть изгнания и трудности непривычной для них обстановки. Лишения, невзгоды, неудобства суровой и грубоватой действительности воспринимались обоими не так остро и глубоко. Елизавета Васильевна стремилась всеми силами к тому, чтобы сделать жизнь Радищева в изгнании не столь тяжёлой. Александр Николаевич, благодарный Рубановской и высоко ценивший её самоотверженную решимость, толкавшую эту женщину с геройской душой на крайние жертвы, платил ей тем же. Он всячески оберегал подругу от лишних неприятностей, подобных тем, с которыми ему уже пришлось столкнуться в земской канцелярии. Радищев оберегал её покой.

В комнату вошла Рубановская.

– Ещё не закончили наводить порядок? – удивилась она.

– Не спешим, Лизавета Васильевна, – сказал Степан.

– Семь раз отмерь – один отрежь, – добавил Радищев.

– Что ж тут мерить и отрезать? – живо вмешалась Рубановская и посмотрела широко открытыми глазами на Александра Николаевича и слугу. – Делать вам нечего, вот и возитесь тут…

– Тут книги разместим, – советовался Александр Николаевич, – тут стол для работы, а тут лежанку для отдыха поставим. Тут шкаф с приборами, тут…

– А я сделала бы по-другому, – прервала его Елизавета Васильевна.

Действительно, то, что предложила Рубановская, было куда лучше, чем распланировали они вдвоём со Степаном. И непосредственное участие её, осторожные советы о том, как удобнее обставить комнату и разместить в ней необходимое для работы Радищева, практически отвечали тому, что хотелось иметь Александру Николаевичу в своём рабочем кабинете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю