355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Крон » Бессонница » Текст книги (страница 28)
Бессонница
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:43

Текст книги "Бессонница"


Автор книги: Александр Крон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

Мое место в схеме также четко определено. В масштабе своей лаборатории я – полный хозяин, и это уж мое дело – торчать там до поздней ночи или уединяться в башне. Угодно поощрять зубоскальство и разрешать всяким щенкам фамильярничать с собой – дело хозяйское. Только не в масштабах Института. В общеинститутском масштабе моя задача также ясно сформулирована – быть генератором идей. Мне не возбраняется встречаться с иностранными коллегами, в особенности если эти встречи происходят не по углам, а в залитой ярким светом первой операционной, где гости сидят на расположенных крутым амфитеатром скамейках с пюпитрами, а высокочтимый Олег Антонович во всем стерильном, с марлевой повязкой на губах демонстрирует свою ювелирную технику. Но главное все-таки научные идеи, которые по примеру своего старшего друга и учителя я должен щедрой рукой рассыпать – вполне бескорыстно или, в соответствии с духом времени, собирая некоторую дань с оплодотворенных моими идеями работяг – это опять-таки дело мое и только мое. Могу ставить свою фамилию перед фамилиями младших научных сотрудников или продолжать донкихотствовать – в это никто вмешиваться не будет. Полная свобода.

Но не следует забывать, что Институт не только храм науки. Он еще и учреждение. Надо твердой рукой направлять деятельность доброй дюжины лабораторий с их зачастую противоречивыми интересами, добиваться максимальной "отдачи" и практического эффекта, координировать работу Института с другими научными учреждениями, ведать кадрами, сноситься с вышестоящими организациями, наиболее целесообразно распоряжаться предоставленными нам валютными лимитами – всю эту черную работу великодушно возьмет на себя кандидат наук Вдовин при условии, что ему будет выделена маленькая лаборатория, где он сможет продолжать свои так жестоко прерванные занятия и не спеша подготовить докторскую...

Молчание затягивается. Николай Митрофанович смотрит на меня выжидательно.

– Честное слово, мы не тем занимаемся, – выпаливаю я, чтоб как-то выбраться из этой вязкой паузы. – Не рано ли мы начали распределять обязанности?

Лицо моего собеседника сразу скучнеет. Он был обо мне лучшего мнения.

– Будем выяснять отношения? – говорит он с усмешкой. – Ты знаешь, отчего слоны долго живут?

– Знаю. Оттого, что никогда не выясняют отношений. Но слоны не делают многого другого.

– Например?

– Например, не топчут друг друга.

Вновь наступает молчание. Теперь раздумывает Вдовин. Он встает из-за стола, не торопясь обходит комнату. Звякает крышечкой электрического чайника. Вода все никак не закипит, похоже, что в сети упало напряжение. Вдовин свирепо щелкает выключателем – так и есть, спиралька в висящей над столом лампочке накаляется неохотно и не светит.

– Может быть, все-таки коньячку выпьешь? – спрашивает Вдовин с надеждой.

Стопка-другая коньяка наверняка облегчила бы ему дальнейший разговор, но в мою задачу не входит облегчать ему что бы то ни было.

– Нет, спасибо, – говорю я. – Эксперименты надо ставить чисто.

– Ты считаешь наш разговор экспериментом?

– Да. И с незаданным исходом.

– В таком случае экспериментатор – ты. Я всего только кролик.

– Вот как? Только что ты был лошадью.

– Кролик в том смысле, что я полностью подчиняюсь условиям эксперимента. У меня вопросов нет. Но я готов отвечать на твои.

Говорится все это по видимости без раздражения, даже добродушно.

– Хорошо, – говорю я. – В таком случае помоги мне преодолеть мои сомнения. С твоей стороны было весьма неосторожно назвать себя ломовой лошадью. Я против ломовых лошадей в науке. У нас в Институте наберется с десяток настоящих ученых, и Елизавете Игнатьевне будет нелегко объяснить им, почему она предпочла человека, не опубликовавшего, кроме кандидатской диссертации, ни одной серьезной работы, а в должности ученого секретаря обнаружившего свою некомпетентность.

Сказано, на мой взгляд, мягче некуда. Я ни словом не обмолвился о том, как делалась эта диссертация и как дорого обошлась Институту деятельность ученого секретаря, однако Вдовин смотрит на меня с укором, как на невоспитанного подростка.

– Начнем с того, что в Институт я приду доктором. – Он говорит медленно, тоном человека, которого вынуждают объяснять элементарные вещи. Диссертация у меня почти готова, а защищать ее я буду в каком-нибудь другом месте, где ко мне будут объективнее. Как видишь, я уже взрослый и могу обходиться без помочей. Ты скажешь, что среди двадцати докторов, составляющих наш ученый совет, есть люди, стоящие по своим знаниям и заслугам выше меня. Верно. Но к руководящей работе они в большинстве своем непригодны. Одни поглощены своими опытами и не видят ничего вокруг, другие по-интеллигентски дряблы, связаны кастовыми предрассудками и неспособны к государственному мышлению. Я не говорю о тебе, ты – исключение, и именно поэтому тебя надо особенно беречь и использовать там, где ты сильнее.

Теперь моя очередь переварить услышанное.

Я вспоминаю английский анекдот Беты и с трудом удерживаюсь от неприличной ухмылки. В одном Николай Митрофанович несомненно прав, по части организационных способностей все мы перед ним малые дети. Судя по тому, что мне приходилось о них читать, ни Ньютон, ни Эйнштейн не были выдающимися организаторами, но это была другая эпоха. Неприятно мне другое: не люблю, когда об интеллигентности говорят как о врожденном или приобретенном пороке. Я не преувеличиваю своих военных заслуг и, встречаясь с настоящими бойцами, знаю свое место. Но упрека в интеллигентности не принимаю. Когда приходится часами сшивать кровоточащие сосуды и сращивать нервные волокна, то по сравнению с этим занятием труд механика, ремонтирующего мои приборы, мне представляется не в пример легче. Рабочий может запороть деталь и поставить вместо нее другую, я этой возможности лишен; что же касается физического напряжения, то на сей предмет существует такой объективный свидетель, как весы. За трехчасовую операцию я теряю в весе столько же, сколько шахтер за весь рабочий день. Я не обольщаюсь насчет своей философской эрудиции, но сильно сомневаюсь в глубине марксистских познаний моего собеседника. В теоретическом багаже Николая Митрофановича есть что-то угрюмо-запретительное, охранительное, а цитаты, которыми он привычно пользуется, явно не из первых рук. На месте Алмазова (да простится мне плохой каламбур) он был бы больше на месте, но куда! – Николая Митрофановича ничуть не увлекает задача раздобывать для нас оборудование и подопытных животных, он хочет направлять научный процесс, это его любимое выражение, и, по совести говоря, я не очень понимаю, какое содержание он в него вкладывает.

Это только небольшая часть того, что мелькает в моем мозгу за считанные секунды до очередной реплики. Нельзя показать, что я несколько растерян.

– Если ты боишься, что наши ученые накидают тебе черных шаров, то как же ты можешь ими руководить?

Я готов ко всему, даже к внезапной вспышке, после чего я, не слишком кривя душой, смогу доложить Бете, что эксперимент не удался. Но Вдовин только снисходительно улыбается.

– Думаю, что смогу. Ты сильно поотстал от жизни, Олег. Времена Галилеев и Эдисонов прошли.

Это уже что-то новое. С интересом жду разъяснения. И получаю.

– Они были гении, не спорю, – говорит Николай Митрофанович, и по его тону нетрудно понять, что насчет Галилея у него все продумано и приговор вынесен. – И гениальность их еще нагляднее оттого, что вокруг них был вакуум. Наукой тогда занимались немногие чудаки. Наука им многим обязана, но время, когда ученый, затворившись в своей башне, мог наблюдать коловращение светил, это время прошло и не воротится. Сегодня научная аппаратура стоит миллионы и во многих отраслях науки поставить эксперимент – это то же самое, что построить доменную печь или провести армейское учение. И, понятное дело, государство может поручить руководство экспериментальной работой только человеку, на которого оно может полностью положиться. Человеку, обладающему необходимыми волевыми качествами, умеющему считать деньги и управлять людьми. Это тоже талант, и немаловажный. Ну а насчет знаний, – он уже не скрывает иронии, – ты же сам говорил, что в нашу эпоху человеческий мозг уже не может вместить всех необходимых для дела знаний и старцы давно уже перестали быть кладезями опыта. Надо владеть методом и знать, где лежит нужная информация. Наш почтеннейший Петр Петрович набит всякими ценными сведениями, как мешок трухой, а что толку? Только и умеет изливать свою ученость на головы обывателей через Общество по распространению...

– Послушать тебя, так и ученым можно назначить. – Этой репликой я рассчитываю осадить или хотя бы разозлить собеседника, но он снисходительно улыбается.

– Если хочешь, да. Образование нынче ведь тоже стало индустрией. Институты каждый год штампуют многие тысячи потенциальных мужей науки. Конечно, не всякая икринка станет осетром; те, кто попадет в аспирантуру, кого оставят при кафедре, кому повезет на научного руководителя, имеют наибольшие шансы. Я не отрицаю врожденных задатков, но и ты не будешь, надеюсь, отрицать: многое решает среда, условия. А условия можно и нужно создавать. Возьми хотя бы спорт. У нас на Волге богатыри не редкость, но чемпионом станет тот, на которого поставят. Если богатыря кормить сардельками в нашей столовой, он не много подымет. Да зачем далеко ходить видел мою Галку? На нее ставили, не порви она по дурости мышцу – была бы чемпионкой. Мышцу-то пришили, но поблажки кончились, теперь ставят на другую. – Он хитро прищуривается. – Это ведь даже в искусстве так.

Наконец-то ему удается меня удивить. Никогда не предполагал, что Николай Митрофанович способен размышлять об искусстве.

– Что ты имеешь в виду? – осторожно спрашиваю я.

– А то, что времена Паганини тоже прошли. Паганини был гений, потому что он был один. Его игра казалась чудом, и недаром современники считали, что ему помогает дьявол. А в наше время музыкальные школы выпускают сотни мальчишек, обученных пиликать на уровне мировых стандартов. Но массе, так уж она устроена, непременно надо кому-то поклоняться, и чаще всего современным Паганини становится малец, которому созданы условия. Паренек попадает к лучшему профессору, получает скрипку из коллекции и путевку на международный конкурс, на него начинают сыпаться премии и звания, и он в самом деле начинает играть немножко лучше других. А может быть, это нам только кажется... Слушай, как звать этого пианиста?.. Ну, этого, твоего любимца, ты еще водил нас на него в Дом ученых... Софронцев, что ли?

– Софроницкий.

– Вот, вот. Ну скажи по чести: если тебе завязать глаза и не сказать, кто играет, – узнаешь его?

– Узнаю. И раз уж зашла речь о Софроницком – неудачный пример.

– Разве? Ну что ж, всяко бывает. Мода – тоже великая сила.

Чайник наконец закипает. Вдовин заваривает кофе, режет батон и пододвигает ко мне гастрономические раритеты. Он очень хлопочет, и я догадываюсь почему. Во всех нас живет древнее убеждение, что человек, "преломивший хлеб" с другим человеком, тем самым скрепляет с ним какой-то неписаный договор. Я жую хлеб с сыром, пробую понемногу и все остальное, отказ выглядел бы демонстрацией. Вдовину хочется выпить, но без меня он пить стесняется и ограничивается тем, что подливает себе коньяку в кофе. Он изо всех сил старается вести себя так, как будто главная, самая трудная для нас обоих часть разговора уже позади и нам остается, отдохнув, договориться о деталях.

– Ну как? – спрашивает он, благодушно улыбаясь. – Я ответил на все твои вопросы?

В тоне нет никакой издевки, но ясный подтекст: разговор был нужен тебе, а не мне. Нужен затем, чтоб дать понять: ты не пешка и можешь ставить условия. Ставь. Чтоб получить необходимые заверения. Ты их получил. Наконец, просто для очистки совести. Признай, я во всем шел тебе навстречу. Но теперь, когда все конвенансы соблюдены, давай займемся делом.

– Нет, не на все, – бурчу я, стараясь не выдать вспыхнувшего во мне раздражения.

– Я слушаю. – Наклоном головы он выражает покорность моей воле.

– Ты только что сказал: пройдет год... Пройдет год, и никому уже не будет казаться странным твое появление в Институте. Верно. Но есть вещи, которые тебе долго не забудут. Не забудут, как после твоей речи увозили с инфарктом Ашхен Никитичну, как ты разгромил лабораторию Погребняка...

– Можешь не продолжать, – говорит Вдовин. – Ты уже читал мне список моих прегрешений на партсобрании, а я еще не жалуюсь на память. Свои ошибки я признал уже тогда. Я говорил о своей тяжкой вине перед открытой могилой Паши, а ты знаешь, что он для меня значил. Послушай, Олег. – Он подходит ко мне вплотную и держит руку наготове, как для крепкого пожатия. – Брось все это. Теперь другое время, другие песни и к старому возврата нет. Знаешь, как говорят в народе: кто старое помянет, тому глаз вон.

– Мне не нравится эта формула, – говорю я.

– Почему?

– Что-то в ней есть угрожающее. Как бы не окриветь.

Вдовин смеется. Он способен оценить шутку, даже злую. Но меня вдруг покидает чувство юмора.

– Мне очертели эти разговоры, – почти кричу я. – Уважаемый Николай Митрофанович, я был армейским хирургом и кое-что понимаю в ранах. Раны надо не скрывать, а лечить. И сыпать на них соль. В сорок втором у меня еще не было пенициллина, я вводил в раны крепчайший солевой раствор – и спасал этим людей от сепсиса. И пока этого не поймут...

Кажется, я добился своего. Вдовин отшатывается, и я вижу его побуревшее разъяренное лицо.

– Чего ты от меня хочешь? – рычит он. – Чтоб я перед тобой на колени стал? А кто ты такой, чтоб меня судить? Я довел до инфаркта! Шла борьба! Можно спорить, прав я был или нет, но нельзя требовать, чтоб я наперед брал справку в поликлинике, как у нее там с сердечной мышцей... Да, я топтал Илюшку, а ты? Ты его защищал, и все ученые дамы ахали: какой он смелый, какой принципиальный. Ну и что? Помогла Илье твоя защита? Да ты не его защищал, а себя. Свою репутацию. Защищал в разумном соответствии со своими возможностями, за тобой стоял Успенский, и ты знал: поворчит, но в обиду не даст. А потом? Ты, хороший, много Илье помогал? А я, плохой, дал ему кусок хлеба и теперь в лепешку разобьюсь, чтоб вытащить его отсюда... Думаешь, я забыл, как ты честил меня на том собрании, после пленума? Я даже не влился на тебя, а только думал: почему же ты, хороший, на сессии так не разговаривал? Потому что теперь можно, а тогда нельзя было? А потом – я нигде этого не говорил, а тебе с глазу на глаз скажу: кто команду к наступлению дал, я или Паша? Ты на Пашу надулся, но, между прочим, не отказался скатать с ним вместе в Париж, а мне на похоронах руку подал как великое одолжение... Эх, да что там...

Он машет рукой и отворачивается. В этот момент он несомненно искренен, а искренность иногда впечатляет больше, чем правота. Я не чувствую себя сломленным, но я в нокдауне. Ближе он мне не стал, но, как добросовестный противник, я должен признать, что получил несколько чувствительных ударов.

– Подумай еще, Олег, – говорит Вдовин, и по голосу я понимаю: он так же устал от нашего разговора, как и я. Разговор не исчерпан, он задохся. Это понимаем мы оба и не сговариваясь начинаем собираться.

Через пять минут мы уже съезжаем с гладкой, усыпанной шуршащим гравием аллейки на ухабистую лесную дорогу.

XXIII. Presto

А затем события, развивавшиеся до сих пор с провинциальной неторопливостью, обрели темп, обозначаемый в музыке "presto". Presto значит, быстро, на пределе физических возможностей исполнителя. Вряд ли композиторы избирают этот темп только для того, чтоб исполнитель мог продемонстрировать беглость пальцев. Виртуозность всегда увлекательна, и бесспорно в удовольствии, которое мы получаем от скрипичного, фортепианного или оркестрового presto, есть что-то родственное наслаждению от быстрой езды и воздушных полетов. Но главное, как мне кажется, не в этом, а в том, что presto уплотняет наши мысли и эмоции, заставляет нас прожить за единицу времени вдвое большую жизнь. Не потому ли захватывает дух от финального presto в Четвертой сонате Скрябина?

Все эти дилетантские рассуждения суть слабая попытка объяснить самому себе состояние, в котором я пребывал весь оставшийся день после того, как ведомый Вдовиным вездеход остановился на вытоптанной площадке перед столбом с выцветшей молнией и надписью "Не влезай, убьет!".

В странноприимном доме – тишина. И только подойдя вплотную к двери Беты, я слышу приглушенные, но оттого еще более мучительные рыдания. Так плачут только от свежей боли.

Дверь заперта. Вероятно, на такой же крючок из алюминиевой проволоки, на каком держалась наша репутация этой ночью. Поколебавшись, стучу. Дверь приоткрывается на ширину ладони, и я вижу в щель растерянное и от этого как будто сердитое лицо Оли-маленькой:

– Ой, погодите... Нельзя.

Она захлопывает дверь перед самым моим носом, но я все-таки успеваю разглядеть сидящую на койке Бету и уткнувшуюся ей в колени Галю Вдовину.

Что-то случилось. Что?

С этим неразрешенным вопросом я отправляюсь искать Алешку. Захожу в контору. Квадратная комната разгорожена жидким некрашеным барьером на две примерно равные части. За барьером желтый канцелярский стол с древней пишущей машинкой и обитая рыжим дерматином дверь в директорский кабинет. Ни души. Выхожу обратно в сенцы и обнаруживаю малозаметную дверцу с табличкой "Парткабинет". Заглядываю внутрь. Такой же канцелярский стол, за столом, поставив локти на столешницу и вцепившись пальцами в свои охряные космы, полулежит Алексей, а перед ним, выпрямившись на стуле, как вызванный для объяснений посетитель, со злым и упрямым лицом – Илья. Оба молчат. Если и был разговор, то он явно зашел в тупик. Алексей замечает меня не сразу, увидев, говорит со вздохом облегчения:

– А, очень хорошо. Заходи.

Вхожу, но еще раньше, чем я успеваю прикрыть за собой дверь, Илюша срывается со стула и, почти оттолкнув меня, выскакивает в коридор.

Вид у Алешки расстроенный, и я не спешу задавать вопросы. Разглядываю стены. Все как в любом парткабинете, есть и портреты вождей, и плакаты, и стенд с литературой. Но самое заметное – большая, до потолка, коллекция древесных грибов в плоских застекленных ящиках. Я сразу натыкаюсь глазами на экземпляр hepatica, ссохшийся, пожухший и как будто обглоданный.

– Знаешь, Леша, – говорю я, продолжая разглядывать ящики. – Спасибо за честь, но скажи Дусе, чтоб она не жарила сегодня твой гриб. Возьми его лучше себе в коллекцию. А я не такой уж любитель грибов.

В ответ слышу благодарное урчание. Затем звякание – Алешка наливает из графина воду. Пьет, хочет успокоиться. Успокоиться для Алешки означает вновь обрести способность смеяться.

– Лешка, аврал...

Я оборачиваюсь.

– Что случилось?

– Дуреха Галка увидела пьяного Илюшку и влепила ему пощечину. – Алешка скалит свои щербатые зубы, и, к стыду моему, до меня не сразу доходит серьезность происшедшего.

– При тебе?

– При мне и при Дуське. Я Илью не оправдываю, был он видом гнусен и отвратительно кривлялся. Надо сказать, хряснула она его не символически. Ядро Галочка толкает только на метр хуже всесоюзного рекорда.

– Ну и что Илья?

– Сразу протрезвел. Потрогал щеку, улыбнулся. Лешка, ты бы видел эту улыбку... Помолчал и говорит: "Последышем был, ставленником чьим-то был, но по морде еще не били..." Тут Галка очухалась, завопила "прости", кинулась к нему, а Илюшка от нее как от змеи: "Не подходи. Ты такое же дерьмо, как твой отец..." Галка сдуру снова завелась: "Как ты смеешь..." А Илья: "Ах так, не смею? Так вот знай: твой почтенный папаша из осколков моей кандидатской диссертации строит себе докторскую".

Трррррах!

– Ты думаешь, это правда? – спрашиваю я, холодея.

– Я болван, – сокрушенно говорит Алексей. – Я должен был догадаться раньше.

На минуту мы замолкаем. За эту минуту я успеваю очень многое. Суммировать все доселе мне известное и сделать вывод: Илья не соврал. На миг почувствовать облегчение: уж теперь-то Бета освободит меня от данного слова. Отвергнуть это облегчение как чувство пошлое и эгоистическое. И наконец, ощутить потребность в немедленном действии.

– Что делать, Леша? – говорю я.

Алеша фыркает.

– Если речь идет о принципале, тебе лучше знать. Я ведь не слышал, о чем вы договаривались.

– Теперь это уже не имеет значения. С человеком, способным на научный плагиат, я не хочу иметь никакого дела.

– Не иметь дела проще всего. А вот попробуй доказать. В наш век избыточной информации это становится все труднее. Это в начале века было принято ссылаться на всех своих предшественников, кто бы они ни были, печатать их фамилии латинскими буквами и склонять через апостроф. Теперь во всем мире это пройденный этап. Цитируются только авторитеты, а мелкую сошку раскавычивают без лишних церемоний. К чести покойного Паши, он никогда так не делал.

– Если вспомнишь, я тоже.

– Ты поступал не лучше. Раздаривал то, что у других вымогают.

– Есть некоторая разница?

– Есть. Результат тот же: новый вид интеллектуального паразитизма. Можешь быть уверен, наш общий друг настолько убежден в закономерности такого порядка, что не чувствует никакой вины перед Ильей. Да и к тебе не питает особой благодарности. Говорил он тебе нынче – век буду помнить, как ты мне помогал, ну и все прочее?

– Говорил.

– Можешь верить. Этого он тебе никогда не забудет.

Алешка ржет, и я терпеливо пережидаю приступ его веселья.

– Скажешь, циник? Сейчас ты услышишь нечто еще более циничное. Тверд человек или просто жесток, умен или всего лишь хитер, принципиален или только послушен – по этим вопросам не всегда удается достигнуть общей точки зрения. Но когда человек залезает в чужой карман, это как-то всех объединяет. Вот тут-то и надо ловить момент и брать его голыми руками. Николая Митрофановича, положим, голыми руками не возьмешь, но против чепе и он не устоит... Короче говоря, я хочу, чтоб Илья подтвердил свои слова официально. Это позволит мне дать ход делу и выступить против нашего общего друга с открытым забралом. Задача совсем не простая, потому как Николай Митрофанович не пальцем делан и способен перейти в контрнаступление...

– Стоп! – прерываю я Алешку. – Ты уже говорил об этом с Ильей?

– За кого ты меня принимаешь? Не посоветовавшись с тобой и с Бетой – ни слова.

– Тогда рассмотрим варианты. Они могут помириться.

– Исключено.

– Когда человек любит, он прощает многое.

– Милые бранятся – только тешатся? Неужели и ты, Леша, до такой степени во власти расхожих истин? Потому и не простит, что любит. Для Ильи разрыв катастрофа во всех отношениях, но чем дольше я живу на свете, тем больше убеждаюсь, что гордость есть даже у собак и лошадей. А человеку свойственно из-за этого малоисследованного чувства в отдельных случаях презреть и материальный интерес, и любовную страсть, и даже инстинкт самосохранения. Что ты скалишься? – взвивается он, поймав мою улыбку. – Нехорошо смеяться над бедным бушменом.

Улыбаюсь я не потому, что Алешка говорит нечто для меня неожиданное. Наоборот, меня забавляет сходство с моими недавними мыслями.

– Прости, Лешенька, – говорю я. – Не обращай внимания. Ты абсолютно прав.

– К сожалению. А Илюшка такой же человек, как все. Энное количество оплеух он уже перенес. Эта – критическая.

– В таком случае предстоит борьба.

– Угу, – отзывается Алешка. Он встает, подходит к двери и выглядывает в сени. Перехватив мой удивленный взгляд, смеется. – Предосторожность никогда не лишняя. Николай Митрофанович, конечно, не унизится до стояния под дверью, но Серафима Семеновна – дама чрезвычайно любознательная. Я спокоен только тогда, когда слышу стук ее машинки... – В сенях никого нет, и Алексей возвращается. – Надо срочно поговорить с Бетой.

– Конечно, – говорю я. – Но мы с тобой уже не студенты и, прежде чем лезть в драку, должны взвесить шансы. Ты уверен, что Илья согласится?

– Уверен. Теперь у него нет другого выхода.

– Уверен на сто процентов?

– На девяносто девять. Один процент всегда надо держать в запасе в расчете на завихрения и сложность человеческой натуры.

– Ты уверен, что он сумеет доказать свои слова?

– Уверен. А ты ему поможешь.

– Каким образом?

– Не может быть, чтоб у тебя в лаборатории не осталось каких-то следов его погибшей диссертации.

Я задумываюсь.

– В лаборатории вряд ли. Скорее дома.

– Кстати, если очень припрет, ты сможешь доказать, что и кандидатская...

Но тут что-то во мне решительно восстает.

– Нет, – говорю я твердо. – На это не рассчитывай.

– Почему?

– Потому что я помогал ему по доброй воле. И еще потому, что к этому причастен Паша. Оставим в покое мертвых.

– Согласен. Tertio?

– Третье – надо поговорить с Бетой. Решающее слово за ней.

Алешка решительно поднимается, и мы вместе выходим на крыльцо. Искать Бету не приходится, она выходит из директорской квартиры.

– Пойдемте к реке, мальчики, – говорит Бета. Она берет нас за локти, и я понимаю, что ей хочется поскорее уйти отсюда.

Мы шагаем по истоптанной и размытой поляне. Сама река не видна, виден только дальний пологий берег с прерывистой сизой полоской леса на горизонте. Выходим на глинистую тропу, по обочинам еще цепляется за жизнь прошлогодняя трава, но ее уже забивает свежая весенняя зелень. Бета вырывается вперед, ходит она удивительно красиво, большими шагами, подставив лицо ветерку и нежаркому солнцу, зажатая в кулаке косынка полощется за ней как кормовой флаг. Во всем, что касается Беты, мои мысли необъективны, но, по-моему, Алексей тоже любуется ею. Так мы подходим к обрыву, отсюда начинается крутой спуск и видна река, неширокая и небыстрая, но с поймой, свидетельствующей об изменчивом нраве. Посреди реки я замечаю прозаическую баржу, а на ней громоздкое сооружение из цепей и железных лотков. Никаких признаков жизни, если не считать вывешенного для просушки бельишка. Несомненно это и есть та самая птица-драга, вгонявшая нас в дрожь прошедшей ночью. Бета оглядывается на меня, и я ловлю ее усмешку. Спускаемся к воде, тропа теряется в заросшем крупными сорняками сыром песке, в котором увязают наши ноги.

– Гляньте-ка, – говорит Алексей. – Это у нас зовется Пьяный бугор.

Смотрим и ахаем. Над узкой прибрежной полосой нависает крутой песчаный утес, а на нем с десяток рыжих сосенок, но не стройных, как в лесу, а причудливых раскоряк, застывших в залихватских плясовых позах. Как будто подвыпившая компания затеяла грубоватую игру: одни стараются спихнуть зазевавшихся с откоса, те сопротивляются и упрямо карабкаются наверх, третьи глазеют и покатываются со смеху.

Бета смотрит внимательно, щуря глаза.

– Они не пьяные, – говорит она наконец. – Они упрямые. Ты посмотри, Олег, какая жажда жизни, какая силища сопротивления... Ветер гнет и ломает, почва осыпается из-под ног... Сюда надо водить студентов для иллюстрации твоего излюбленного тезиса о жизни как негэнтропийном процессе. Ах, молодцы! Пойдемте к ним в гости...

Взбираемся на бугор. Присесть негде, но мы удобно устраиваемся, прислонившись к корявым шелушащимся стволам и подставив лица начинающему припекать весеннему солнцу. Я спрашиваю Бету, зачем она ходила к Вдовиным.

– Навестить Вассу. Лежит со спазмом после ночного скандала.

Васса – жена Вдовина. Помню ее по нашим институтским вечерам, где она всегда что-нибудь организовывала. Стройная женщина с правильным, но невыразительным лицом. Типичный "женотдел", только послевоенного образца.

– А почему скандал?

– Николаю Митрофановичу вчера донесли, что Васса ходит на какие-то молитвенные собрания. Ему как представителю эволюционного учения это, конечно, неприятно... Ты бы зашел к ней, Олег, все-таки ты больше понимаешь в терапии, чем я.

Активистка Васса и религия! Васса верит в бога? Я осторожно выражаю сомнение. Бета пожимает плечами.

– Ни в какого бога она не верит. Бога не выбирают по месту жительства. А тут по соседству объявился проповедник какого-то замысловатого толка – и совратил. Будь поблизости другая секта, она угодила бы в нее. Все это от пустоты, от женской тоски... Васса из тех честных, но не очень думающих людей, которым необходимо верить и поклоняться. Они религиозны не по мировоззрению, а по складу характера. Было время, поклонялась мужу и принимала на веру все, что он говорит...

– Фундаментально! – орет Алешка. – Беттина, ты взглянула в самый корень...

– А ты что же – знал? – Бета смотрит на него с любопытством.

– Знал, конечно. Я и проповедника этого знаю. Мы уже сталкивались с ним на идеологической почве, и я разгромил его, как Гексли епископа Уилберфорса. И с Вассой тоже говорено-переговорено. Увлечение уже идет на убыль, и я ручаюсь, что к осени вся эта фантасмагория забудется как дурной сон. А если для Николая Митрофановича все это полная неожиданность, то пусть пеняет на себя. В обязанности парторга не входит докладывать мужьям, где бывают их жены.

– Зайди к ней, Олег, – повторяет Бета.

– Зайду. Ну а самого ты видела?

– Видела. И без обиняков спросила его... ну, ты знаешь, о чем.

– Ну и что он?

– Что он может сказать? "Мальчишка, пьян, озлоблен..." И вот тут я взбесилась. Знаешь, что меня взбесило? Ведь знает, что я ему не верю, но это его нимало не беспокоит, достаточно, чтоб я промолчала. Я поняла: меня обволакивают, и это только начало, если я промолчу сейчас... И я сказала, что у меня к нему единственная просьба – позвонить в обком, чтоб за нами прислали машину и забронировали места на скорый. Так что обратно мы с тобой поедем с комфортом.

Мы замолкаем, Бета стоит, опираясь плечом на изгиб ствола, греется на солнце, вид у нее отрешенный, но я чувствую, как она напряжена.

Нарушает молчание Алексей. Очень сдержанно, без привычного балагурства он излагает свой план: если мы с Бетой позаботимся о судьбе Ильи, он берется поднять Илью на открытый бунт и довести битву до победного конца.

Бета слушает не перебивая, лицо ее почти неподвижно, но я и так понимаю: что-то во всем этом ей тягостно, но она не считает себя вправе уклоняться.

– Хорошо, – говорит она, убедившись, что сказано все. – Но сперва я должна сама поговорить с Илюшей.

Обратно мы идем другим путем. Бета и Алексей заворачивают к домику, где живет Илья, а я захожу за своим несессером и отправляюсь к Вассе. Дверь вдовинской квартиры открыта настежь. Вхожу в просторные сенцы. Газовая плита с баллоном. На грубо сколоченном столе шаткая башня из эмалированных кастрюль и пузатые банки с соленьями, в углу железный умывальник и помойное ведро с плавающей в нем яичной скорлупой. Здесь же вход на застекленную веранду, отгороженную от кухни завесой из каких-то висюлек. Веранда мне кажется необитаемой, и я уже готов идти дальше, когда из-за висюлек доносится слабый голос: "Оля, Оленька..." Возвращаюсь, раздвигаю висюльки и вижу накрытый клеенкой обеденный стол, а за ним на низком топчане укрытую до подбородка одеялом; Вассу. Пока я мучительно вспоминаю, на "ты" мы или на "вы", она поворачивается ко мне:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю