Текст книги "Бессонница"
Автор книги: Александр Крон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Проходит еще несколько минут, прежде чем показываются первые звери. Самые смелые выглядывают из-за деревьев и, убедившись, что им ничего не грозит, приближаются к кормушкам. Идут, горделиво выпятив грудь, ветвисторогие самцы, женственные важенки ступают мягко, стройные подлетки с трогательными, еще не отвердевшими рожками держатся около матерей. Особенно мил один тонконогий олененок, в его изящной неловкости уже угадывается будущая свобода. Лесные гости едят не торопясь, без жадности, несколько старых самцов вообще не едят, а, собравшись вокруг большого пня, лениво лижут рассыпанную на нем каменную соль, они похожи на пожилых дипломатов, едва пригубливающих свои коктейли на официальном приеме. Да и во всем этом зрелище есть забавное сходство с дипломатическим приемом. Я не сразу догадался, почему ни один зверь не ткнется мордой в щедрую Дусину ладонь, а она не погладит его по лоснящейся рыженькой шерстке. Потом уразумел: здесь также действовал дипломатический протокол. Олени выражали полное доверие к людям, но отказывались признать себя прирученными, даже принимая дары, они оставались лесным зверьем и не хотели преступить грани, отделяющей их от домашнего скота.
В конце концов Дуся меня замечает, и мне приходится выйти из своего укрытия. Пробираясь между кормушками, невольно дотрагиваюсь до зада одной четвероногой дамы, она оглянулась на меня совершенно так же, как это сделала бы интеллигентная москвичка в вагоне метро, холодно и вопросительно: дескать, что это – случайность или наглость? Убедившись, что я смущен и готов принести извинения, она равнодушно отвернулась и продолжала есть.
Алексей сияет:
– Хороши, паршивцы? Подкармливаем, чтоб не обгладывали молодые деревья. Слава богу, на днях все это кончится.
– Надоело?
– Надоело. – Он ловит мой взгляд и смеется. – Не олени. Люди. Третьего дня приезжала целая комиссия, проверяла, как мы с Дуськой используем подкормочные фонды. Не съедаем ли сами отруби и гнилую морковь и не вывозим ли их в экваториальные страны. Это ведь все неспроста.
Возвращаемся вместе. Дуся несет на плече коромысло с пустыми корчагами. Идет она удивительно красиво, такой плавной походкой, наверно, ходили по воду молодайки еще при Иване Грозном. Мы с Алексеем нарочно отстаем, и по пути я успеваю рассказать ему всю институтскую ситуацию. Алешка слушает и неопределенно мычит.
– Ну что ж, – говорит он уже у самого дома. – Ничего особенно нового ты мне не сказал. Принципал считает, что твое согласие у него уже в кармане.
– Почему ты так думаешь?
– Так, по некоторым признакам. Слушай, Леша. Если Бета еще спит, не буди ее. Для нее сейчас сон важнее завтрака. И, если ты не умираешь с голоду, давай не откладывая сгоняем на мою опытную делянку. У меня там назначено деловое свидание с двумя хорошими мужиками, и отложить его я никак не могу. Заодно я покажу тебе восьмое чудо света, ручаюсь, ты ничего подобного не видел. За это время Бета проснется, а Дуська соорудит нам какой-нибудь высококалорийный завтрак. Принципал к тому времени тоже продерет очи, и вы начнете свой первый раунд. А?
Пока Алешка выводит из сарая свою изрядно потрепанную колымагу, я, стоя на крыльце, выпиваю стакан молока. Затем залезаю в коляску, и мы, кренясь, приплясывая и разбрызгивая скопившуюся в колеях воду, углубляемся в лес. Разговаривать, конечно, невозможно. В одном месте Алешка ненадолго останавливается, чтоб показать мне огороженные проволочной сеткой посадки кедров, у будущих гигантов еще жалкий вид, но Алешка смотрит на них влюбленно и тает от моих не вполне искренних похвал. После кедровника дорога становится лучше, проехав километра два, мы сворачиваем на лесную тропку, с нее на другую, куда мотоциклу с коляской уже нет пути. Дальше идем пешком. Я иду, наслаждаясь полузабытыми и оттого еще более пленительными звуками и запахами лесной глубинки, куда не добираются даже заядлые грибники, не говоря уж о тех бескорыстных любителях природы, которые у нас в Подмосковье оставляют после себя стекло, жесть и целлофан в количествах, способных засорить Атлантику. Я замедляю шаг, чтоб рассмотреть незнакомое дерево.
– Граб, – поясняет Алешка. – Очень хорошее дерево, а вот не сумело добиться известности. Дуб знают все, а граб только немногие. Дубам вообще везет.
Я выражаю надежду, что граб еще свое возьмет.
– Трудно, – говорит Алешка. – Очень трудно. Мы тут самостийно проводим опытные посадки. Но граб растет медленно...
– Кто "мы"?
– У меня тут полно друзей и помощников. Очень помогает Галка Вдовина. Она в лесотехническом. Год придуривалась, разъезжала по каким-то соревнованиям, а ей за это выводили четверки и пятерки. Теперь сорвала себе пяточную мышцу, охромела и, кажется, взялась за ум. Занятная девка, увидишь. Мы с ней дружим.
– А как на это смотрит папа?
– Было время, когда мы и с папой отлично ладили.
– Каким образом?
– Самым верным. На общей борьбе за правое дело.
– Дорога?
Алешка аж крякает от изумления.
– Фундаментально! Я всегда говорил, что ты гений, Лешенька. Но как ты догадался?
– Не так трудно.
– Так вот считай, что ты проник в самый корень. Вот именно, Лешенька, дорога. Дорога эта грозит отхватить у заповедника порядочную горбушку. С потерей горбушки, на худой конец, можно было бы и примириться, но вот чего местные дубы не петрят: дорога нанесет тяжкий удар по основному заповедному массиву...
– Стоп. Это я все понимаю...
– Тем лучше. Короче говоря, я начал борьбу, и Вдовин меня поддержал. Энергии у него хоть отбавляй. Я сдуру настолько уверовал в него, что на какое-то время утерял контроль над ситуацией и – хлоп! – вдруг узнаю, стороной, конечно: мой дорогой принципал совершил поворот ровнехонько на сто восемьдесят градусов, и если раньше он, исходя из народных интересов, не уступал ни пяди заповедной земли, то теперь он, исходя из тех же интересов, пошел навстречу развитию автотранспорта. Такой уж у него характер, куска себе в рот не положит, пока не убедится, что это в интересах общего дела. А я, Лешенька, существо грубое: в самом хорошем поступке непременно ищу какую-нибудь, понимаешь, мерзость или гниль...
– Не болтай чепухи, – ворчу я.
– Ей-богу, Лешечка. И тут пришла мне в башку этакая расподлейшая мыслишка: а не открылись ли перед моим почтенным принципалом какие-нибудь лучезарные перспективы и не собирается ли он, вульгарно выражаясь, задать лататы? Неделю я пытался эту мыслишку подавить, но все факты сгруппировались таким окаянным манером, что воленс-ноленс, хошь не хошь, вывод напросился сам собой. А на днях произошло событие, утвердившее меня в мнении, что босс считает свое назначение свершившимся фактом.
Алексей останавливается и смотрит на меня хитрым глазом, он ожидает вопроса, но я молчу, и он не выдерживает:
– Когда вы последний раз виделись, ты ничего такого не заметил?
– Последний раз? Дай подумать. Это было на похоронах. Конечно, заметил.
– Бороду?
– Да.
– Так вот, он ее сбрил!
Алексей торжествует, но я плохо понимаю, что его так веселит.
– Ну?
– Что "ну"?
– Не вижу связи.
– Лешенька, я был о тебе лучшего мнения. Вдумайся. Проникни внутренним взором.
– Допустим, – говорю я растерянно. – Но в таком случае твой шеф поторопился с бритьем. Кое-что будет зависеть и от меня.
– Знаю, Лешенька. Знаю, но не досконально. Мы с тобой все-таки давненько не общались, а за такой срок...
– Можешь не продолжать. Все клетки сменяются? Не все. А те, что уходят, оставляют заместителей. В тебе, Леша, тоже сменилось немало клеток, однако я выложил тебе все как на духу.
– Чую и ценю. И для начала сразу же скажу тебе: если вы с Бетой рассчитываете, что у Николая Митрофановича в результате перенесенных потрясений тоже сменилось много клеток, то могу вас заверить – изменились обстоятельства, а не он. Он – натура цельная. Вся беда, что он так же не создан для науки, как я, но в отличие от меня не считает это существенным препятствием.
– Значит, ты советуешь...
– Э, нет. Я ничего не советую.
– Почему же?
– Потому что от ваших переговоров некоторым образом зависят судьбы близких мне людей, и я постановил для себя: никак на них не влиять.
– На кого "на них"? На людей или на переговоры?
– И на людей и на переговоры.
Я смотрю на Алешку. Мало того что он начал заикаться – у него покраснела шея. Надо бы его пощадить, но я не имею права на слабость.
– Прекрасно, – говорю я. – Но ты забываешь, что от исхода переговоров зависит и моя собственная судьба, а так как я, по-видимому, не вхожу в число близких тебе людей, то давай на этом и прекратим разговор.
Конечно, я режу по живому, но чего же и ждать от живореза. Занятия вивисекцией не умягчают характера. Я знаю, Алешка капитулирует, вопрос только во времени.
Несколько минут мы идем в полном молчании. Алексей все время застревает около лежащих на земле стволов. Деревья здесь дряхлые, с похожими на присосавшихся слизняков жесткими грибовидными наростами. Одно такое дерево лежит поперек нашего пути, запирая его как шлагбаум. Алексей садится на него верхом и предлагает мне место напротив. И вот мы сидим нос к носу, слегка покачиваясь на пружинящем стволе, сидим как в те времена, когда мы, неразлучные Лешки, зарабатывали на обед пилкой дров, моложавый доктор наук, сохранивший форму благодаря режиму и диете, – и младший научный сотрудник без степени, сохранивший молодость неизвестно почему. Генерал-майор запаса и снятый с учета солдат-ополченец. Мы смотрим друг другу в глаза, и разделяющая нас прозрачная пленка тает и опадает. Мы уже ухмыляемся.
– Ты заставляешь меня выдавать чужие тайны, – рычит Алешка.
– Угу, – беспощадно подтверждаю я. – Чужие тайны близких тебе людей.
– Надеюсь, тебе тоже. Речь идет об Илюшке.
– Это я уже понял.
– А теперь пойми главное. Мое место здесь, но Илюшка тут захиреет и сопьется. Если босс вернется в Институт, он заберет Илью с собой.
– Ты в этом убежден?
– Почти. На девяносто девять процентов. Один процент всегда надо держать в запасе.
– Это что же – угрызения совести?
– Еще чего захотел! Просто Илья в самом ближайшем времени станет его зятем.
– Зятем?!
Вид у меня, вероятно, растерянный. Алексей хохочет.
– Ну да. Ты что, никогда не был ничьим зятем?
Удар ниже пояса, но я переношу его с кротостью. Алешка все еще ржет:
– Ты хочешь спросить: любовь или расчет? Любовь. Обоюдная и с первого взгляда. Кудефудр, как говорят у вас в Париже.
– Что за девица? Дочь своего отца?
– В известной мере. Характеры и взгляды, как ты знаешь, не передаются генетически. Передаются возможности. Девка – перец, властная и думает своей головой. Но перед Илюшкой тает.
– А отец? Не против?
– Вроде нет. Он ведь у нас без предрассудков. Да и Галочка не такая телка, чтоб спрашивать родительского благословения. Единственное отцовское требование – впрочем, тут мы все едины – чтоб Илюшка не прикасался к бутылке. И он поклялся Галке страшной клятвой...
Я чуть было не бухаю, что клятва уже нарушена, но вовремя захлопываю рот. Алешка все же настораживается:
– Кстати, ты его больше не видел?
Задача-двухходовка. Сказать, что не видел, – соврать. Что видел вызвать следующий вопрос. В шахматах это называется цугцванг. Все ходы вынужденные. Почему честность по отношению к одному так часто бывает связана с необходимостью солгать другому? Чтоб не отвечать, я спрашиваю:
– Илья старше ее лет на двенадцать?
– На пятнадцать. Ну и что ж? Успенский был старше Беты на восемнадцать. А Дуська моложе меня... Оставим эту тему. Я хочу, чтоб ты понял щекотливость моего положения. С одной стороны, я всячески заинтересован, чтоб принципал убрался отсюда, а с другой, я вовсе не хочу подкладывать вам свинью. Вы с Бетой умнее меня во сто раз и должны решать сами.
Морда у Алешки немножко смущенная. С моей точки зрения, зря. Стесняться надо лжи, а не правды. Правдив он несомненно.
– Ты доволен своей жизнью, Леша? – спрашиваю я.
– В общем, да. В Институте меня считали неудачником. По-моему, зря. Я прожил жизнь как хотел.
– Как мечтал?
– Эва куда хватил! Кто из первокурсников не мечтает быть новым Пастером? Нет, именно как хотел. В тех редких случаях, когда я стоял на развилке и мне предоставлялась возможность переводить стрелку самому, я делал это по своему глупому разумению и еще ни разу об этом не пожалел. Ну, а если ты спрашиваешь меня, не болит ли у меня некое малоисследованное скопление нейронов, по старинке именуемое душой, – то, безусловно, болит. За Илью, за тестя, за заповедный лес, да мало ли еще за что. Но это нормальное состояние для здорового человека, если у него, конечно, имеется эта самая душа. Если у человека ничего не болит, я начинаю подозревать, что он неизлечимо болен. Так что я человек почти счастливый, и если неудачник, то очень удачливый. Мне везет на катастрофы, но почему-то я всегда выхожу из них с незначительными повреждениями. Ей-ей, Лешка, нет худа без добра. К примеру, я потерпел фиаско у Милочки Федоровой, и это помешало мне стать самым незадачливым из институтских мужей. Я не защитил диссертации – и тем самым не умножил своей персоной унылое сообщество вечных кандидатов. А здесь мне все нравится, и климат, и публика, к тому же у меня есть свое маленькое хобби – увидишь... – Он хитро подмигивает и, положив мне на плечо свою увесистую лапу, уже серьезно спрашивает: – А ты счастлив, Леша?
– Не знаю, – говорю я. – Нашел время спрашивать.
– Почему?
– Хотя бы потому, что я не выспался.
– Тебе было неудобно спать? – Алешка искренне встревожен.
– Нет, у меня вообще бессонница. Ты смешно про себя сказал: удачливый неудачник. Боюсь, что я полная противоположность.
– В каком смысле?
– В прямом. Неудачливый удачник. Пойдем-ка, – говорю я, слезая со своей жердочки. Пока шутка не расшифрована, она остается шуткой. Алешка это тоже понимает, он смеется и не требует пояснений. Мы счищаем друг с друга приставшие к нам кусочки мха и двигаемся дальше.
– За этим шлагбаумом, – Алешка делает царственный жест, – начинаются мои владения.
XXII. Трактат о грибах
Еще сотня шагов, и мы выбираемся из чащи на освещенное солнцем пространство. Стоят вразброс почерневшие, изъязвленные дуплами и наростами ветераны. Тишина. Птицы не любят селиться на таких старых деревьях. Тропочка как-то сама растворилась под нашими подошвами, и мы шагаем через выпирающие из земли склеротические корни.
– Не слышу любезного моему слуху звука бензопилы, – бормочет Алешка. Неужели эти бездельники меня надули?
– Сегодня воскресенье, – напоминаю я.
– Они только по воскресеньям и бывают.
– Кто "они"?
– Увидишь. Отличнейшие мужики.
– У тебя все отличное...
– Плохого не держим. Глянь-ка на этот пенек. Сила?
Пенек похож одновременно на языческий жертвенник, трон и обелиск. Это цоколь гигантской дуплистой сосны. В сосну ударила молния, источенные стенки дупла не выдержали, и дерево разломилось почти у самой земли, обнаружив полость, в которой вполне мог поместиться взрослый медведь. Небесный огонь исчертил высокую спинку трона таинственными зигзагами, а дожди отлакировали до мебельного блеска. Самого дерева уже нет – распилили и вывезли, – но следы его падения еще видны на соседних деревьях – сломанные ветви, ободранная кора, потоки запекшейся смолы. Зрелище внушительное.
– Старик Перун еще не разучился метать свои стрелы, – говорит Алексей, довольный произведенным на меня впечатлением. – В августе у нас тут черт-те что творилось. Вакханалия!.. Гроза за грозой, и что ни гроза, то пожар, воинскую часть вызывали... Здесь сплошное старье. Попадаются такие любопытные коряги, что твой Коненков. Только чуть руку приложить... У Оли-маленькой это лихо получается, я тебе покажу.
– Я видел.
– Видел лешака? Грандиозно, а? Принципал поначалу ругался и требовал убрать. Но тут мы все – Илья, Галка, мы с Дусей – навалились и отстояли. Оно, конечно, поставить гипсовую деваху с веслом куда надежнее...
За разговором мы добираемся до лесосеки, где нас ждут отличнейшие мужики. Они сидят на чурбаках и курят. Один пожилой, с вытекшим глазом и редкой китайской бородкой, другой совсем молодой, похожий на отслужившего срок солдата. Они поднимаются навстречу нам. Ладони у обоих жесткие, заскорузлые, но пожатие осторожное. Старший рекомендуется: Федос Талызин; младший только ласково улыбается. Алексей возбужден и сияет:
– Это, Лешенька, величайшие в своем деле мастера. Хирурги и патологоанатомы лесных массивов. Вы зачем сюда пришли? – обрушивается он на величайших мастеров. – Курить или делом заниматься? Чего вы ждете?
– Тебя, – спокойно говорит Федос.
– Я ж вам, лодырям, все фундаментально объяснил... Неужто по второму разу надо?
– Ничего нам от тебя не надо. У нас это дерево решенное. А повалить его что – минутное дело.
– Смотрите, братцы, не повредите мне его...
– Алексей Маркелыч, кому ты говоришь? Положу как дите в колыбельку.
Разговор мне не очень понятен, но я помалкиваю. Прежде чем приступить к делу, Федос проверяет бензопилу. Затем обходит кругом приговоренное дерево и, прищурив свой единственный глаз, задумывается. В этот момент он действительно похож на хирурга, готовящегося сделать первый разрез. Кивок помощнику, и пила, урча, впивается в рыхлую древесину. Вскоре раздается легкий треск, пила меняет режим, отчего урчание становится тоном ниже, наконец совсем замолкает, дерево начинает валиться. И тут-то я впервые понимаю, что значит решить дерево: рассчитано абсолютно все – направление и скорость падения, амортизация удара, ствол ложится почти бесшумно, подрессоренный собственными ветвями, он застывает на уровне наших глаз, и я вижу на нем большой буро-красный нарост в форме гребня, похожий скорее на крупного океанского моллюска или ядовитый тропический цветок, чем на обычный древесный гриб.
– Честь имею представить, – торжествует Алешка. – Fictulina hepatica, в перекладе на язык родных осин – гриб печеночный. Название грубое, но не лишенное меткости, ибо видом своим напоминает печень алкоголика, а будучи изжарен, считается у нас, бушменов, деликатесом. Сегодня в твою честь Дуська подаст его нам под бешемелью.
– Гриб хорош, – робко говорю я. – Но стоило ли из-за него рубить дерево?
Алексей смотрит на меня с мягкой укоризной, и я понимаю, что сказал глупость.
– Лешенька, – говорит он, молитвенно складывая свои ручищи. – Ты большой ученый, а я жалкий бушмен. Но есть одна узкая область знания, где я понимаю больше тебя. Область эта – грибы, и притом грибы именно древесные. Разреши мне по этому случаю прочесть тебе двухминутный трактат. Я не выйду из регламента. Позволяешь?
– Сделай одолжение.
– Федос и Яша все это уже сто раз слышали и займутся своим делом. Тебе же следует знать: древо сие – уд гангренный, ибо поражено грибом до самой сердцевины и годится только на дрова. То, что большинство людей по неведению называют древесным грибом, не гриб, а его плодовое тело, самый же гриб, или точнее грибной мицелий, глубочайшим образом разрушает древесину, споры его заражают соседей, а потери и убытки, кои несет наше лесное хозяйство, превышают потери и убытки от лесных пожаров. Да-с, Лешенька, не изображай на своей физии академический скепсис – превышают! Гриб – это древесный канцер, проблема столь же сложная, как раковые заболевания у людей, тому, кто решит эту проблему, человечество должно отгрохать памятник если не из чистого золота, то как минимум из нержавеющей стали. И если мне, лепящемуся у самого подножия храма науки, удастся хоть на сантиметр приблизиться к разрешению этой проблемы, я буду считать, что не совсем напрасно обременял своей особой здешний мир. Но пока это только хобби, причуда наполовину тайная, потому как мой принципал относится к ней с законным недоверием. Особливо же после того, как я пустил в оборот докладную с изложением некоторых неотложных мер... Ты смеешься, злодей?
– Наоборот, слушаю с неослабевающим интересом. Лешка, да ты никак сделал открытие?
– Никакого открытия я не сделал, пока чистая эмпирика. По моему скромному разумению, следует запретить плановые порубки в периоды наибольшего спорообразования. Проблемы это не решает, но нет такой мелочи, которая, будучи помножена на необъятные просторы нашей родины, не давала бы миллионы рублей экономии. Или убытка. Рубакам от моих прожектов мало радости, ибо выполнять план и получать премии им надо уже сейчас, а я предлагаю подумать о будущем. О будущем, Лешечка, гораздо легче трепать языком, чем думать.
Алешка не наглядится на свой hepatica, и я спрашиваю, почему он так ему радуется.
– Я ждал, когда же ты наконец спросишь. Видишь ли, этот гриб вообще довольно редок, до сих пор считалось, что он водится только на западе страны и в Восточной Европе. Я обнаружил его у нас еще в прошлом году и сообщил об этом одному польскому коллеге, теперь мы переписываемся. У меня в коллекции есть два экземпляра, но не в пример хуже этого, к тому же я не сразу раскумекал, как сохранить их в первозданной красе, и они у меня малость пожухли...
На этом трактат о грибах заканчивается, и очень кстати. К нам бегут две девушки.
– Галюха и Олюха, – объявляет Алексей. – Мои дорогие помощницы. Прелесть что за девки. Сейчас я тебя познакомлю...
Девушки в самом деле хороши. Гале Вдовиной очень к лицу ее синий тренировочный костюм. Она слегка прихрамывает, но это не лишает ее грации. В лице есть что-то жестковатое, но девка действительно перец, и я понимаю, почему она нравится Илье. Оля-маленькая нервнее, угловатее и по сравнению со своей старшей подругой совсем еще девочка. Похожа на мать. И немножко на утрешнего олененка – такой же настороженный взгляд. Девушки здороваются со мной до скуки почтительно, еще бы, для них я автор учебника, по которому занималась еще Олина мама. Они бурно восторгаются грибом, пока Галя не спохватывается:
– Ой, Алексей Маркелыч! Мы нарочно убежали вперед, чтоб предупредить... С нами отец. И он очень сердится, что вы похитили Олега Антоновича.
Николай Митрофанович появляется не спеша и если сердит, то никак не показывает этого. Кивает лесорубам, здоровается за руку со мной и с Алексеем. Я сразу отмечаю, что он не только побрит, но и одет так, как будто собрался не в лес, а на заседание ученого совета. Узнав, что я не завтракал, приходит в негодование:
– Сейчас же увожу тебя. Не домой – супруга в расстройстве чувств и еще не вставала... Тут, по соседству. Ты, кажется, хотел на нейтральной территории? Так вот, мы сейчас на этой нейтральной территории отлично закусим и заодно решим все вопросы. А девочки пусть остаются. Привезешь, Алексей Маркелыч?
Неподалеку от того места, где Алексей оставил мотоцикл, нас ждет маленький вездеход. Вдовин ведет машину очень уверенно. Выезжаем на уже знакомую дорогу, но сворачиваем не налево, к поселку, а направо. Еще километра три, и Вдовин ныряет в узенькую, но очень ухоженную, обсаженную молодыми липками аллею. Под нашими колесами деликатно шуршит мелкий гравий. Аллея заканчивается затейливой избушкой в васнецовском вкусе, над самым входом приколочена рогатая голова какого-то лесного жителя, и я догадываюсь, что это и есть тот самый Дом с рогами, который с издевочкой поминали Алешка и Владимир Степанович. Идти туда мне не очень хочется, но возразить нечего, территория в самом деле нейтральная.
Поднимаемся на высокое крыльцо, Вдовин отпирает обитую крашениной дверь, и, миновав просторные сени, мы входим в светлую горницу. Сельская простота умело сочетается с городским комфортом. Некрашеный стол, простые дубовые скамьи, плотницкой работы стойка для ружей, но холодильник последней марки, а в застекленном шкафчике хорошая посуда и даже хрусталь. За холщовой занавеской с мордовской вышивкой прячется дверь в боковушку, значит, можно и заночевать.
Вдовин сразу же лезет в холодильник.
– Помню твои условия, – говорит он, обернувшись ко мне. – На ничейной земле и без водки. Так что же – коньячку?
– Лучше чаю.
– А может быть, кофе?
– Пожалуй.
Вдовин включает электрический чайник. На столе появляется банка бразильского растворимого кофе и всякие деликатесы: аккуратно нарезанные и завернутые в пергамент ломтики балычка и севрюжки, сыр со слезой и початая банка "фуа гра" – этим чудовищно жирным паштетом современные французы угощают иностранцев, но сами уже давно не едят. Вынутую было из холодильника большую кастрюлю Вдовин после некоторого колебания ставит обратно. Почему, догадаться нетрудно – не хочет напоминать о своих вчерашних охотничьих подвигах. Пока он хлопочет по хозяйству, наше молчание еще нельзя назвать затянувшимся. Но время идет, вода не закипает, и кому-то надо начинать. Начинает он.
– Я хочу, чтоб ты знал, Олег, – говорит он, глядя мне прямо в глаза. Я искренне рад нашему будущему сотрудничеству. Не думай, что мне его кто-нибудь навязал. Я всей душой за триумвират.
Вряд ли это так. Но от моего согласия зависит его собственное назначение, так что он наполовину искренен.
– Если ты всей душой за триумвират, – говорю я, нарочно помедлив, – то почему бы нам не поговорить втроем?
– Мы и поговорим. Непременно. Но перед тем как приступить к переговорам на высшем, так сказать, уровне, нужен мужской разговор.
– Согласен, – говорю я.
Мы сидим, разделенные столом, как на дипломатической встрече. Не хватает только переводчиков.
– Три – идеальное количество людей для принятия эффективных решений, изрекает Вдовин. – Доказано историей. От римских триумвиров до современного суда. И, на мой взгляд, единственное, обеспечивающее подлинную демократию.
Это уже любопытно. Смотрю вопросительно.
– Подумай сам. Три – это не единоличная диктатура. И не митинговщина. Три – это число, в котором двое всегда составляют требуемое демократией большинство в две трети.
Еще интереснее. Несомненно, Николай Митрофанович хочет быть в большинстве. Уж не подбирает ли он себе компанию? Неужели он думает, что меня можно втянуть в заговор против Беты? Я был лучшего мнения о его проницательности.
– Мне кажется, ты не совсем ясно представляешь себе будущую структуру, – вяло говорю я. – Триумвират – это не равносторонний треугольник. И вообще – если у нас мужской разговор – не слишком ли много иносказаний в восточном вкусе?
Вдовин мрачнеет:
– Не беспокойся, я за слова не прячусь. Директор при всех условиях останется директором. Но многое будет зависеть и от того, сумеем ли мы с тобой сработаться. Понимаю, после того, что мы в свое время наговорили друг другу, это непростая задача. Но есть же, черт побери, какие-то дорогие нам общие цели, во имя которых стоит переступить через личные обиды? Ты, говорят, в Париже произнес историческую речь насчет всякого там взаимопонимания с учеными Запада. Так неужели мы на своей земле не сумеем договориться, как лучше послужить нашей родной стране и тому же самому человечеству?
Меня умиляет конец фразы. Несомненный прогресс. Во время памятной сессии "человечество" было для Николая Митрофановича словом если не ругательным, то по меньшей мере подозрительным. Конечный смысл мне также ясен: если ты стремишься найти общий язык с лордом Кемпбеллом, а со мной не найдешь, то позволь спросить тебя, голубчик, кто же ты такой? Было время, когда подобные силлогизмы имели надо мной немалую власть, и даже сегодня я должен подумать, прежде чем сформулировать ответ, хотя внутренне он мне совершенно ясен: действительно, мне гораздо проще разговаривать с лордом Кемпбеллом отчасти потому, что нам с ним детей не крестить, но еще больше потому, что престарелый лорд при всех необходимых поправках на расхождения в научных взглядах и кое-какие сословные предрассудки – настоящий ученый и до сих пор не давал мне повода усумниться в своей профессиональной добросовестности.
– Оставим Париж в покое, – говорю я. – Если ты хочешь лишний раз напомнить мне, что я уроженец города Парижа, то напрасно. Это непоправимо.
При этом я деланно улыбаюсь. Вдовин также деланно фыркает.
– Это ты неисправим, такая же язва. Слово даю: в мыслях не было. Я только хотел сказать, что оптимистически смотрю на возможность нашего симбиоза, а главное, убежден, что он в интересах дела. Будем говорить откровенно: среди нас нет никого, кто был бы равен покойному... – Он явно хотел сказать "Паше", но, взглянув на меня, запнулся.
В сущности, он имеет на это право. В период своего возвышения он говорил Успенскому "ты" и называл по имени, но это было "ты" особое, не дружеское, а почти официальное, принятое среди руководящих работников как некий признак принадлежности к кругу. И я ценю, что при мне Вдовин этим правом не пользуется.
– Да, – говорит он, выдержав паузу. – Это был ученый с мировым именем, государственный деятель, трибун – все в одном лице. Я ничуть не хочу принижать заслуги Елизаветы Игнатьевны, вероятно, они даже больше, чем мы до сих пор знали. Когда небесное тело находится слишком близко к солнцу, его труднее рассмотреть. Она с честью носит знаменитое имя, умна, обаятельна и способна представлять Институт лучше, чем кто-либо другой. Но у Павла Дмитриевича было еще одно качество – он держал Институт вот так. – Вдовин показывает как, кулачище у него впечатляющий. – По силам ли это Елизавете Игнатьевне?
Вопрос риторический, и я вправе не спешить с ответом.
– Теперь о тебе. Слушай, Олег. – Вдовин разжимает кулак, прикладывает ладонь к левой стороне груди, и в его голосе появляется нечто похожее на сердечность. – Не такой я чурбан, чтоб не помнить, чем я тебе обязан. Я всегда считал тебя вторым, после Успенского, человеком в Институте, и будь у тебя другой характер, вопрос о преемнике решался бы сам собой. Но в наше время наука – занятие не для талантливых одиночек, это процесс коллективный, целенаправленный и при этом чрезвычайно дорогостоящий. Ученый без вкуса к организационной деятельности не может возглавлять большой научный коллектив. У тебя этого вкуса нет, ты забрался в башню из слоновой кости и, как выражается твой дружок Алмазов, витаешь в эмпиреях. Не прими мои слова в укор: ты гораздо ценнее как блестящий хирург, как генератор научных идей, а уж проводить их в жизнь – дело таких ломовых лошадей, как я.
Он делает паузу в расчете на реплику с моей стороны, но я бестактно молчу.
Схема, в общем, ясна. Бете отводится почетное место в красном углу. Она – та икона, на которую всякий входящий должен перекреститься, с тем чтоб в дальнейшем не обращать на нее никакого внимания. Ее задача – открывать торжественные заседания и писать предисловия к сборникам. Она может принимать знатных гостей в кабинете карельской березы, под украшенным лентами портретом своего мужа, желательно только, чтобы она не говорила при этом ничего обязывающего, не посоветовавшись предварительно с ломовой лошадью. Если она захочет продолжать начатые вместе с мужем исследования, она может рассчитывать на лабораторное снабжение в первую очередь, и уж ей-то не придется высиживать под дверью у Сергея Николаевича или ловить его в коридоре. А чтоб ее не беспокоили и не отвлекали, оставить ей один телефонный аппарат, а все остальные перенести в кабинет одного из заместителей. Какого? Того, кто готов взять на себя этот тяжкий крест.