355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Крон » Бессонница » Текст книги (страница 13)
Бессонница
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:43

Текст книги "Бессонница"


Автор книги: Александр Крон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

– Подпишите.

– Я уже подписывал.

– Это гранки. Такой порядок.

– Можно просмотреть?

– Пожалуйста. Если вы не спешите...

– Мы, живорезы, приучены читать все, что подписываем.

Читаю я быстро, но ничего не пропускаю. Девица это понимает и начинает нервничать.

– Все как у вас...

Нет, совсем не как у меня. Ответы, вызвавшие сомнения редактора, умело выхолощены, и я вымарываю их целиком вместе с вопросами. Но редакторский карандаш прошелся везде, что-то чуточку смягчено, что-то подправлено, а главное – повсюду расставлены ненавистные мне игривые многоточия и кавычки. Впечатление такое, будто, отвечая на вопросы, я все время подмигивал.

– Хотелось сохранить разговорную интонацию, – разъясняет девица, видя, что я хмурюсь. – Чтоб не было готовых формулировок, а было видно, как мысль рождается в процессе беседы. Понимаете?

– Если б во время разговора с вашим сотрудником у меня родилась хоть одна новая мысль, будьте покойны, я бы ее не высказал. У меня не так часто появляются новые мысли.

– Ой, какой вы, ей-богу! Ну ладно, будьте паинькой, подписывайте скорее, и у нас останется минутка поговорить про что-нибудь более интересное.

– Нет, милая барышня, этого я не подпишу.

– Почему? – Взгляд из завлекающего становится жестким.

– Это не то, что я говорил.

– А кто же это все говорил? Честное слово, вы придираетесь. Кое-что пришлось подредактировать. Редактировали же и Чехова и Толстого...

Мне сразу становится скучно.

– Милая барышня, – говорю я. – Давайте договоримся о том, что такое интервью. Интервью – так мне до сих пор казалось – редакция берет в тех случаях, когда ей хочется узнать личное мнение специалиста, выраженное притом в присущей ему индивидуальной форме. Если мои взгляды и форма, в которой я их привык выражать, редакцию не устраивают, а она хочет найти в интервью отражение своих собственных взглядов, ей следует отказаться от этого жанра или обратиться к кому-нибудь другому.

– Какой же выход? – Вид у нее такой, будто виноват во всем я, а ей по доброте душевной приходится все это расхлебывать.

– Выход самый простой. Напечатать как было раньше.

– Это невозможно. Я поклялась главному, что уговорю вас, в хорошенькое положение вы меня ставите. Да и поздно, полоса уже сверстана. Ну почему вы такой, прямо не знаю... Я не вписала вам ни единого слова.

– Вписали.

– Где? Покажите.

– У вас есть мой оригинал?

– Нет, конечно.

Чистейшее вранье, я его видел.

– Хорошо, обойдемся. – Я проглядываю гранки и почти в самом конце среди традиционных вопросов о моих вкусах и пристрастиях нахожу вопрос: "Ваши любимые композиторы". Прекрасно помню свой ответ: Бах, Франк, Мусоргский, Скрябин. Франк куда-то исчез, а на его месте таинственно возник Петр Ильич Чайковский.

– Куда девался Франк?

– Кто такой Франк?

– Вот это мило! Цезарь Франк.

– Цезарь?

– Или Сесар по новой транскрипции. Бельгийский композитор и органист.

– Хм. Вы его так любите?

– Очень.

– Ну хорошо. Я позвоню, чтоб вставили.

– А откуда взялся Чайковский?

– Вы что же, не признаете Чайковского?

– Люблю Пятую и Шестую. Романсов терпеть не могу. Во всяком случае, он не мой любимый композитор.

– Странно. Чайковского все любят.

– Послушайте. – Я опять начинаю глупо горячиться. – Неужели я должен вам объяснять, что любовь неподвластна авторитетам? Вы преклоняетесь перед корифеями науки, уважаете своего главного редактора, а любите Васю или Петю, и никто не вправе требовать у вас отчета за что и почему.

– Это другое.

– Ничуть не другое. Вы любите Чайковского, а Шаляпин не любил и почти никогда не пел. Он любил Мусоргского. Горький не любил Достоевского. А я люблю. Толстой не любил Шекспира...

– И вы тоже?

– Гамлетом восхищаюсь, а Отелло не выношу. Типичный ренегат. Вспомните, чем он хвастается... Вы скажете: Отелло – человек своей эпохи, и будете правы. Но от этого он не становится мне милее.

– Пушкин сказал: Отелло не ревнив, он...

– Доверчив, знаю. Вот и доверял бы Дездемоне. Почему-то все видят вину Отелло только в недостатке прямых улик. Согреши Дездемона на самом деле – и никто из моих цивилизованных современников уже не сомневается в праве хватать ее за глотку. Мне противен Арбенин, и я не понимаю, как можно воспевать Стеньку Разина не за его действительные подвиги, а за то, что он утопил женщину, пусть даже классово чуждую, но только что дарившую ему радость, женщину, с которой он был близок... И утопил-то не в гневе, даже не из ревности, а испугавшись за свой авторитет. Эту песню я не люблю, а вот есть такая песня "Прощай, радость, жизнь моя" – ее я могу слушать без конца, хотя не берусь объяснить вам, в чем ее магия. Разве это можно и, главное, разве это нужно объяснять? Я не люблю "Гаргантюа", а "Уленшпигеля" и "Дон Кихота" перечитывал по многу раз. Зевал, читая Тургенева, а к сорока годам полюбил. Я ведь не преподаю в средней школе я никому не навязываю свои вкусы. Ну зачем вам надо, чтоб я любил Чайковского?

– Я вам открою секрет. В будущем году в Москве открывается всемирный конкурс.

– Ну?

– Имени Чайковского.

– Ну?

– Не понимаете? Получается очень в жилу.

Надо бы смеяться, но я отчего-то вспыхиваю.

– Слушайте, – говорю я. – Покончим дело миром. Выяснилось, что эта злосчастная беседа вам совершенно не нужна.

– То есть как это...

– Не нужна. Вас не интересует, что я на самом деле думаю. Вам нужно, чтоб было "в жилу". А мне неинтересно скреплять своей подписью домыслы вашего редактора. Разойдемся. Я сейчас ему напишу...

– Вы с ума сошли! Да он мне голову оторвет.

Это, положим, вранье. Такие хорошенькие самоуверенные головки держатся на плечах достаточно прочно. Наверняка есть влиятельный папа... Поэтому я молчу. Девица всплескивает руками:

– Да вы что? Вы понимаете, что значит вынуть материал из номера? Вы что, хотите, чтоб меня уволили?

– Вас не уволят, – говорю я. – И вообще это запрещенный прием.

Под моим упорным и насмешливым взглядом гостья сдается:

– Ну хорошо, ваша взяла. Я-то не пропаду. Но вот для Якова Семеновича, ну, для того, кто брал беседу, это будет катастрофой. Он очень грамотный работник, но уже немного старомодный, и его хотят вывести на пенсию. А ему нельзя на пенсию – у него семья.

На этот раз это правда. Во всяком случае, похоже на правду.

– Ладно, – говорю я. – Это тоже запрещенный прием, но против него я бессилен. Давайте.

Подписываю гранки. Шариковая ручка рвет рыхлую бумагу. Гостья облегченно вздыхает, и можно догадаться, что победа далась ей нелегко.

– Вот и умничка, – говорит она. – А теперь вы напишете мне статью о поездке во Францию.

– Ну нет! – Я опять зол, особенно раздражило меня это покровительственное "умничка". – Статью о Франции вы напишете сами. Тем более вы гораздо лучше меня знаете, что я должен был там увидеть и что я по этому поводу думаю. Еще раз напоминаю – ваше время истекло.

На этот раз она по-настоящему обижена. Молча засовывает гранки в портфельчик и так же молча, не прощаясь идет к выходу. Я иду вслед – долг хозяина вызвать ей лифт – и внутренне киплю. Если эта девчонка не скажет мне хотя бы "до свиданья" (бессмыслица, если вдуматься, какое там свидание...), я сумею преподать ей урок хороших манер.

Но еще в дверях она круто поворачивается и выпаливает мне в лицо:

– Вы ужасный человек! Да, да, ужасный. Мне говорили, я не верила, а теперь вижу сама – вы ужасный, ужасный... – И, не договорив, бежит по лестнице вниз.

Я возвращаюсь к себе несколько озадаченный. "Мне говорили..." Интересно, кто это говорил? Черт возьми, может быть, я и в самом деле ужасен? Ни одну версию не следует отбрасывать без проверки.

Стыдно признаться, но после ухода моей посетительницы мне не сразу удается вернуться к прерванным занятиям. Меня уже не беспокоит судьба моего интервью и смешит нахальная девица. Моя мысль напряженно работает: я вспоминаю, сопоставляю, строю догадки. Вероятно, именно так рождаются открытия. К сожалению, занимает меня совершеннейшая ерунда. Кто и что обо мне говорил? Каким образом эта девица пронюхала о моих неудачных опытах? И совершенно так, как в те редкие моменты, когда нам открывается краешек истины, происходит венчающая поиск вспышка – всеозаряющая, всеобъясняющая, всеразрешающая: Лида! Сразу все становится на свои места. Конечно, Лида знала об опытах, Виктор привез меня домой еле живого, мы не могли ничего скрыть. И наверняка нахальная девица – одна из Лидиных новых подруг, или, как любит говорить Лида, "поклонниц". Вот чем объясняется беглый, но внимательный осмотр квартиры, расспросы... И вот кто говорил, что я ужасный, ужасный человек...

День явно складывается под знаком нарастающей активности моей бывшей жены. Утром – письмо, в полдень – разведка. Не удивлюсь, если к вечеру явится она сама.

XII. Башня из слоновой кости

Фразу насчет башни из слоновой кости обронил Успенский, насколько я понимаю, он вкладывал в нее лишь самый общий смысл: место для уединения, убежище от повседневной суеты. Почему именно из слоновой? Еще не было случая, чтоб Ольга забыла о поручении, но приготовленная ею справка либо затерялась в бумажных сугробах на столе у Паши, либо Паша забыл поделиться со мной полученными сведениями. Так что я до сих пор неясно представляю, кто, когда и зачем пустил в оборот этот дурацкий ярлык. Но это и несущественно. Существеннее другое – не прошло и нескольких недель, как я убедился, что, уединившись на своей вышке, я гораздо меньше защищен от бытовых хлопот и неурядиц, чем живя с Лидой, и что в каком-то смысле в башне из слоновой кости я жил именно тогда.

Итак, после долгих месяцев бесприютного существования я вместе со своими книгами, папками и картотечными ящиками взгромоздился к себе на восьмой этаж и оказался в положении худшем, чем Робинзон Крузо на необитаемом острове. По воле автора море выбросило вместе с ним много полезных в хозяйстве вещей, я же оказался выброшенным на грязный паркетный пол вместе с двумя десятками кое-как сколоченных ящиков, не содержавших в себе ничего, кроме информации. Однако выход нашелся и тут – на необитаемом острове деньги бесполезны, а в большом городе они еще продолжают быть всеобщим эквивалентом. К счастью, деньги были. Я выпросил у Алмазова институтский грузовичок, вдвоем с Виктором мы за полдня объехали несколько магазинов и разом решили все проблемы: были куплены два стола, полдюжины стульев, тахта, холодильник и отличная радиола. Молодежь из моей лаборатории устроила нечто вроде субботника, кандидаты наук вбивали гвозди и ввинчивали лампочки, юные лаборантки гремели на кухне новенькими кастрюлями. Закончился субботник балом и капустником в лучших традициях нашего Института, и я лишний раз ощутил, какими прочными, хотя и незримыми нитями я связан с бабой Варей, Виктором и всеми этими милыми людьми. Мне было весело и немножко грустно, тогда я не понимал почему, а теперь знаю. Недоставало самых близких мне людей: Алексея, Илюши, Ольги, Паши, Беты... Имени моей бывшей жены за весь вечер никто не произнес, но я ощущал всеобщее, быть может до конца неосознанное, торжество – ее не любили.

Первые несколько дней я наслаждался уединением и не замечал неустроенности своего быта. Во мне еще жило наивное убеждение, что материально обеспеченный холостяк с такими скромными потребностями, как у меня, может легко просуществовать без посторонней помощи. Мой благодетель Сергей Николаевич особенно напирал на то, что весь нижний этаж нашего дома занят магазинами и мастерскими, включая учреждение с многообещающим названием "Бюро добрых услуг".

Необходимость в добрых услугах возникла у меня очень скоро. После того как я в самом первом приближении разложил по стеллажам свои книги и папки, в квартире скопилось много пыли и мусора, и, естественно, я решил обратиться за помощью в бюро. Роскошную стеклянную вывеску этого учреждения я заприметил давно, подойдя к входу, я увидел еще две надписи – "Добро пожаловать" (над входом, славянской вязью, без восклицательного знака) и вторую, написанную от руки на большом куске картона: "Дверями не хлопать!!!" Три восклицательных знака – это был явный перебор, меньше всего я хотел хлопать дверями. Вдобавок это было и неосуществимо, дверь оказалась запертой изнутри, засовом служила ножка от стула. Кто-то надоумил меня зайти со двора, и через ничем не примечательную глухую дверцу я проник наконец в святилище сервиса.

Бюро оказалось просторной беленой комнатой, обставленной современной мебелью, на низеньком круглом столике лежали прошлогодние номера "Крокодила" и "Спутник агитатора", но в креслах никто не сидел и журналов никто не читал, все жаждущие добрых услуг стояли, прислонившись к беленой стене, и ждали очереди, чтоб просунуть голову в окошко, за которым скрывалась полная желтоволосая женщина с лицом Будды, одетая в зеленую вязаную кофту. Женщина выписывала квитанции, временами отвлекаясь, чтоб поднять телефонную трубку или для легкой перебранки с кем-то, находившимся в гулкой заоконной глубине.

Очередь состояла из семи или восьми женщин и одного толстяка с бабьим лицом и, по моим расчетам, могла дойти до меня не ранее чем через полчаса. Полчаса для занятого человека тоже время, и я решил воспользоваться мягким креслом, чтобы просмотреть прихваченную с собой брошюрку. Предварительно я осведомился, "кто последний", замыкавший очередь надменный толстяк признал это с великой неохотой, очевидно, он считал себя крайним. А когда я устроился в кресле с брошюрой, вся цепочка воззрилась на меня с явным недоброжелательством, мое нежелание разделить скуку и неудобство стояния у стены было несомненно расценено как барский индивидуализм. Из упрямства я продолжал водить глазами по строчкам, но сосредоточиться мне так и не удалось, мое внимание было приковано к очереди и регистрировало малейшие изменения в ее продвижении к вожделенному окошку. Я всячески пытался принять свободную и удобную позу, но меня ни на минуту не оставляло изнуряющее мышечное напряжение, знакомое всем, кому приходилось стоять в очередях. В конце концов я не выдержал и занял свое место задолго до того, как пришел мой черед, и имел возможность наблюдать, как желто-зеленая женщина, заложив в квитанционную книжку истертые до предела листочки копировальной бумаги, мучительно долго что-то пишет, то и дело отрываясь, чтоб заглянуть в какие-то справочники, затем нервно щелкает костяшками счетов и, сделав зверское лицо, выдирает из корешка квитанцию с двумя копиями. Затем наступает расплата. Деньги, конечно, вперед. Сдачи у приемщицы нет, и она очень сердится за это на клиентку. Одна роется в пластмассовом блюдечке с мелочью, другая в засаленном кошелечке, я давно вижу несложную арифметическую комбинацию, которая позволила бы им мирно разойтись, но молчу, чтоб не рассердить желто-зеленую еще больше.

И вот приходит долгожданная секунда, когда вопросительный взгляд приемщицы падает на меня и я могу наконец высказать свои скромные пожелания.

– Скажите, пожалуйста, могу я вызвать... – сказал я самым сладким голосом. Но договорить мне не удалось.

– Вы грамотный?

Должен признаться, я несколько опешил. За последние тридцать лет, даже во время памятной антинеомальтузианской дискуссии конца сороковых годов, моя грамотность сомнению не подвергалась. Нетерпеливые соседи объяснили мне, что ответ на все интересующие меня вопросы я могу прочитать на стене, где рядом со скрижалью, озаглавленной "Моральный кодекс советского человека", вывешен для всеобщего обозрения подробнейший список добрых услуг, предоставляемых комбинатом. Я потерял очередь, но зато узнал, что комбинат не только производит уборку помещений, моет оконные стекла и натирает полы, но также реставрирует стильную мебель, чистит гобелены, расчесывает нейлоновые шубы и создает интерьер по эскизам художников. Это меня приободрило. Поскольку ни стильной мебели, ни гобеленов в моем интерьере не имеется, удовлетворить мои скромные притязания будет проще простого. Окрыленный, я возвратился к окошку. И вот тут-то оказалось, что характерный для нашего времени процесс узкой специализации охватил и сферу быта: полотера мне могут прислать сегодня же, мойщицу стекол послезавтра, убирать же квартиру некому, одна уборщица в декрете, другая уехала к родным в деревню; и сегодня и послезавтра мне предлагается не выходить из квартиры с девяти до половины пятого, в случае, если меня не окажется дома, вся ответственность падает на меня. Я попытался объяснить, что натирать полы, прежде чем будет убран мусор, не имеет смысла, а сидеть безвылазно два дня я просто не могу, и вызвал взрыв гнева. Мне было сказано, что комбинат, слава богу, стоит на пороге своего трехлетия и успешно борется за звание передового предприятия, сама она работает здесь с основания и еще не видывала такого капризного клиента. Я настаивал, и тогда мне было сказано, что я, как видно, воспитывался с мамками и няньками и если меня не устраивают советские порядки, то лучше бы мне переехать в какую-нибудь капиталистическую страну.

И вот тут я взорвался. Честное слово, я обиделся не за себя. Я обиделся за свою страну. Мне оскорбительно слышать, когда терпимость к недобросовестности и разгильдяйству возводится в патриотическую доблесть. Во всех этих выкриках, которые я слышу не в первый раз, заключена подспудно довольно ядовитая мыслишка, будто все эти пороки являются нашими национальными добродетелями. Недаром недовольных попрекают заграницей, в этом таится загримированное под враждебность преклонение перед недостижимой в своих прихотях хитроумной Европой. И вообще я не раз замечал – всякое априорное ощущение своего превосходства до удивительности плотно соприкасается с самым пошлым низкопоклонством.

Изложив в популярной форме свою точку зрения, я потребовал жалобную книгу. Это было равносильно объявлению войны. Мне приходилось не раз истребовать из специальных фондов публичной библиотеки редкие и даже уникальные издания. Получить жалобную книгу оказалось труднее. Сперва мне было сказано, что комбинат давно уже перешел на качественную работу без брака и рекламаций, жалобная книга отменена за ненужностью. Я не поверил и попросил вызвать заведующую. Заведующая долго не шла, наконец появилась. Тонкогубая, очень подтянутая, готовая к бою. Руки она почему-то держала за спиной. Книгу выдать отказалась, пока не узнает, что именно я собираюсь в ней написать, комбинат борется за какой-то вымпел, и она, директриса, не может допустить, чтоб неизвестные люди безответственно марали книгу, в которой уже год не писали ничего, кроме благодарностей. На это я со всей возможной кротостью возразил, что человек я не совсем неизвестный, подпишусь полным именем, с указанием домашнего и служебного адреса, и пусть вышестоящие организации рассудят, насколько основательны мои претензии. Встречено это было саркастической усмешкой: как видно, я притворяюсь наивным, если проверять всякую жалобу, у вышестоящих организаций вся работа станет, в обычное время я могу писать все что пожелаю, ей это, так сказать, до лампочки (новое выражение, этимология которого мне не вполне ясна), но в дни смотра комбинату может повредить всякая вздорная запись, и вообще здесь голос ее дрогнул:

– Совесть у вас есть?

Этот вопрос, поставленный прямо в лоб, меня несколько смутил. В такой обнаженной форме мне его давно никто не задавал. До сих пор я как-то не сомневался в том, что она у меня есть. Быть может, у меня не всегда хватало мужества прислушиваться к ее голосу, но временами она меня изрядно мучила, а может ли мучить то, чего нет? Занятый этими мыслями, я не отвечал, и мое молчание было истолковано самым превратным образом: убедившись в моей бессовестности, директриса тяжело вздохнула и протянула мне книгу. Я поблагодарил и уже примостился к журнальному столику в расчете сочинить что-нибудь изящно-ироническое, но в этот момент, изменив своей буддийской невозмутимости, громко расплакалась желто-зеленая женщина за окошечком. Она кричала, что не в состоянии выполнять материально-ответственную работу в то время, как на нее пишут заведомую клевету. И тогда произошло нечто совершенно непредвиденное – очередь, до сих пор не проявлявшая к желто-зеленой женщине особой симпатии и даже поругивавшая ее за медлительность, вдруг решительно перекинулась на ее сторону. Одни женщины кинулись утешать оскорбленное божество и умолять его возобновить свою общественно полезную деятельность, другие при поддержке толстяка с бабьим лицом, который почему-то не ушел, набросились на меня с яростью, заставлявшей предполагать нечто более глубокое, чем простое недовольство происшедшей по моей вине задержкой. Я наслушался всякого. Попробуйте составить сложно-соподчиненное предложение, когда над вашей головой хлопают крыльями полдюжины взбесившихся гарпий. Я старался не вникать в их выкрики, но насколько я мог уловить их общий смысл, речь шла о моем барстве, лени, лживости, зазнайстве, бесчувственности, причем говорилось об этих моих качествах так уверенно, как будто все знали меня с детства. Минуту или две я высокомерно отмалчивался, понимая, что для моих гонительниц нет ничего слаще открытой перепалки, и выдержка уже оставляла меня, когда опять-таки совершенно неожиданно подоспела подмога. "Гос-споди, да что ж это такое! раздался мощный женский голос. Не переходя в крик, он сразу перекрыл сорочье стрекотание. – Да оставьте вы человека в покое, он в своем праве". Я поднял глаза и увидел грузную женщину в темно-синей кофте навыпуск, она стояла, уперев руки в бока, глаза ее сверкали. Несмотря на расплывшееся тело и отсутствие многих зубов, я не решился бы назвать ее старухой, глаза, сверкавшие больше задором, чем гневом, были совсем молодые, полные губы, растянувшиеся в улыбке, – без единой морщинки. Но самым молодым в этой женщине был голос – сильный, звучный, полный жизни. "А ты, красавица, перестань сопли-то размазывать. – Это относилось уже к женщине за окошком. Взялась дело делать, так и делай". Восстановив таким образом нормальную работу комбината, она присела к столу, обмахиваясь платком, взглянула на меня и беззвучно засмеялась, причем на щеках у нее образовалось нечто вроде ямочек, лет тридцать – сорок назад они, вероятно, были прелестны. Я тоже улыбнулся.

– Так что? Не надо писать?

– Это дело ваше, – сказала она серьезно. И повторила: – Ваше дело. Она не осуждала и не одобряла, а, как я понял, просто не видела в том, что я делаю, большого смысла. – Ладно, обождите-ка... – Она постучалась в дверцу, вызвала директрису, пошушукавшись с ней, вернулась и зашептала: – Давайте, быстренько, только без сдачи. Завтра с самого утрия придет полотер – она девка хорошая, вы ее уважьте, и она вам все, чего надо, исделает. А вы человек ученый (она сказала "вученый"), вам тут делать нечего, и идите себе, и пишите, чего вам надо...

Я пошел было к выходу, но остановился.

– Надо же дать адрес...

– Дала я адрес, дала. И квиток она вам, не беспокойтесь, сама принесет. Она девка очень хорошая.

Ушел я в некотором недоумении. Откуда эта женщина знает, где я живу и чем занимаюсь?

Хорошая девка действительно явилась и оказалась не только хорошей, но даже хорошенькой. Звали ее Нина. Первым делом она отправилась в ванную и вышла оттуда в черном в обтяжку тренировочном костюме из бумажного трико, похожая на бесенка из какой-нибудь театральной феерии, сходство еще довершалось двумя коротенькими, похожими на рожки косичками. За два часа этот симпатичный эльф вымыл и выскреб мое жилище, протер до алмазного блеска окно и, наведя чистоту, заплясал по паркету. Потом мы завтракали, и я узнал, что Нина учится в кредитно-финансовом техникуме, влюблена в Марчелло Мастроянни, а любит Андрея, который служит срочную на Курилах, ждать осталось год и восемь месяцев.

С Ниной мы отлично столковались без всякого комбината, она приходила ко мне два раза в неделю, убирала и готовила, а я, кроме платы, консультировал ее по математике. Но продолжалось это только до экзаменов, Нина исчезла, и на смену ей, опять-таки на короткое время, появилась безумная Тоська. Безумной я ее называю исключительно по причине ее бурного темперамента, толкавшего ее иногда на самые неожиданные поступки, вообще же Тося была не только умна, но и оригинальна, в отличие от прохладно-рассудительной и чуточку пресноватой Нины Тося все время кипела; любила посмеяться, но могла и всплакнуть, искреннее дружелюбие уживалось в ней с грубостью, обидчивость с юмором. Меня она с первых дней стала величать барином. При этом лукаво посмеивалась. Это была игра и одновременно самозащита, предупреждение, что барственного тона она не потерпит. Отношения у нас сложились самые дружеские, и через неделю я знал все ее нехитрые тайны. Тося была родом с Орловщины, мать ее, знатная доярка, рассчитывала передать свою профессию дочери, но имела неосторожность дать ей законченное среднее образование. Окончив районную десятилетку, Тося поехала на побывку в Москву и не вернулась. Так началась ее полная приключений жизнь рефюжье, в Москве ее не прописывали как не работающую, а на работу не брали как не прописанную. Тося нашла где-то в области старушку, согласившуюся прописать ее – временно, конечно, – на своей площади, за прописку надо было платить. Жить было негде, и она ночевала где попало, а иногда и с кем попало. Некоторые жительницы нашего двора называли ее потаскушкой, и, по-моему, несправедливо: конечно, бродячая жизнь не могла не наложить на Тосю какого-то отпечатка, да и по характеру своему она вряд ли способна была, подобно Нине, хранить верность и строгое целомудрие, я подразумеваю верность физическую, ибо людей вернее и бескорыстнее Тоськи я встречал не так уж много. Возникла она в нашем доме зимой – нанялась сгребать снег во дворе, а затем Фрол Трофеев устроил ее подсобницей в наш продмаг, в просторечии именуемый "шалашом" по имени своего директора Шалашова, близкого дружка вышеупомянутого Фрола. В "шалаше" она проработала несколько месяцев и уволилась по собственному настойчивому желанию, хотя Шалашов всячески удерживал ее и даже обещал московскую прописку. Тося все-таки ушла, оставшись разом и без работы и без пристанища, в этот критический момент ее и прибило к моему берегу. Евгения Ильинична, с которой мы в то время были уже знакомы и, встречаясь, здоровались, отрекомендовала мне ее так: "Девка она малость непутевая, но хорошая, очень хорошая" – и на вопрос "брать?" ответила: "Смотрите, дело ваше". У меня не было выхода, у Тоси тоже, и мы поладили. Ладить с ней было не всегда легко, она могла и напиться и удрать к очередному кавалеру, оставив на газовой конфорке выкипевший до дна чайник, иногда она впадала в меланхолию и тогда не то чтоб грубила, но фыркала и огрызалась, обычно же была весела и забавно разговорчива, причем я заметил любопытную особенность: Тося охотно отвечала на любые вопросы, кроме начинающихся со слова "почему". Когда я попытался выяснить у нее, почему она не захотела быть дояркой, Тося сперва отмалчивалась, а затем закричала со слезами в голосе: "Да ну вас, барин, в самом-то деле... Вы видали хучь раз, как доярки вкалывают? Цельный день по колено в дерьме, в десять вечера напоследок подой, а в три опять подымайся да километр до фермы по грязи, отмыться толком некогда. Незачем тогда было со мной "Мадам Бовари" проходить..." Я посмотрел на крепко сбитую, с деревенским румянцем на лице Тосю и засмеялся, она тоже, и с этого дня за нами окончательно закрепились прозвища: Тося с комической серьезностью докладывала: "Барин, я ванну вымыла, налить?" – а я отвечал: "Мадам Бовари, идите, ваш Родольф и так заждался". Другой раз я спросил Тосю, почему она ушла из магазина. Тося не ответила. Я повторил вопрос. Помолчав, она буркнула: "Воровать неохота". "Разве это обязательно – воровать?" – спросил я. Тося попыталась отмолчаться, но не выдержала и фыркнула: "Не знаю, как в других местах, а у нас в шалаше обязательно".

Тося запоем читала книги, но обращалась с ними ужасно, засыпала с раскрытым томиком Есенина под боком и забывала Ремарка на газовой плите. Писала она почти грамотно, но говорила "ложить" вместо "класть" и еще что-то в таком же роде. Я несколько раз мягко поправлял ее, но успеха не имел, когда же, забыв, как Тосе ненавистны всякие "почему", спросил ее, почему она упрямится, эффект был самый неожиданный. Тося вскипела и раскричалась: "Почему, почему! А потому, барин, что мне жить с людьми, которые ложат. Для вас одного переучиваться не стану". Я благоразумно промолчал.

Вообще же у Тоси был прелестный характер и совсем несложные требования к жизни. Она хотела устроиться на производство и выйти замуж. Но ей не везло. Кавалеры были, а жениха все не подворачивалось. Тося была щедра и доверчива, ее грубо обманывали. Наивные попытки "охомутать" очередного обожателя разбивались об ее собственную беспечность, ни хитрить, ни дипломатничать она была неспособна. На производство Тося в конце концов устроилась, но не туда, куда хотела, а на железную дорогу. Я ее не удерживал, и у меня хватило ума не спрашивать ее, почему она предпочитает тяжелую, особенно для женщины, работу по укладке шпал не слишком обременительной службе у такого покладистого барина, как я. Тося не боялась никакой работы, но ей нужна была перспектива, нужна профессия. Профессия домработницы у нас вымирает, а общественный сервис, по существу, еще не народился. "Служить бы рад, прислуживаться тошно" – написано на украшенном небольшими бачками красивом лице продавца из мясного отдела. Он еще согласен выполнять план, но настойчивость, с какой старушка пытается выбрать себе кусок помягче, его оскорбляет. "Я велел отнести свои чемоданы в номер; войдя, они потребовали по рюмке водки; мы приказали разбудить себя не позже девяти" – все эти формулы, почерпнутые из русской классической литературы начала века, нынче уже плюсквамперфектум. Требовать и приказывать может только начальство, потребитель просит. Это было бы, пожалуй, неплохо, если бы просьбы выполнялись. Не хочу сказать, что я не сталкивался с хорошим обслуживанием, но природа его была принципиально другая, чем у вымуштрованных парижских гарсонов и продавщиц, оно было замешано на чувстве симпатии, на старинном духе гостеприимства, меня не обслуживали, а опекали, не угождали, а угощали, со мной были не корректны, а ласковы. Вероятно, это и есть главный путь. Но до сих пор мне чаще встречался другой тип – люди, всей своей повадкой говорившие: мы доверенные лица государства, а вы частное лицо, мы здесь для того, чтоб выполнять свой долг, а не ваши прихоти, вы здесь не пользуетесь никакой властью, жаловаться на нас бессмысленно, ибо наше начальство гораздо больше заинтересовано в нас, чем в вас, вы ничего не добьетесь, а мы в любой момент можем испортить вам настроение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю