355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Крон » Бессонница » Текст книги (страница 21)
Бессонница
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:43

Текст книги "Бессонница"


Автор книги: Александр Крон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

– И временами эти дрожжи дают пузыри? Спасибо. Но имей в виду ощущение своей привилегированности порождается не только деньгами или близостью к власти. У интеллектуалов его тоже хватает. Только проявляется оно стыдливее, чем у буржуа, который хочет жить фешенебельно. Кстати, где сейчас Алешка?

– Не знаю.

– Что так? Вы же были друзья?

Я промолчал. Что я мог ответить?

– Ты понял, почему я о нем вспомнил?

– Конечно. Это было его любимое слово. Помнишь, как он говорил: "Фе(ха!) шенебельно, черт побери!"

– Тише ты, на тебя оглядываются... Да, любимое. И самое к нему неподходящее. Я много раз пытался повлиять на его внешность и манеры, но без всякого успеха. Для работы в Институте он не очень подходил, но по-человечески мне его очень не хватает.

– Это не помешало тебе уволить его.

Разговор в парижском метро явно принимал опасный характер, но меня это даже радовало. Я устал от недомолвок. Успенский отозвался вяло:

– Никто его не увольнял.

– Как это так?

– Вот так. Алексей сам подал заявление. – Паша улыбнулся одними губами. – Знаю, что ты хочешь сказать. Нет, его никто не заставлял. На другой день после увольнения Славина он пришел ко мне и подал.

– Это что же, в знак протеста?

– Как будто нет. В заявлении вообще не было мотивов. А мне он сказал, что не создан для научно-исследовательской работы и хочет переменить профессию.

– И это накануне защиты?

– Ну, не накануне, но близко к тому.

– Как можно было его отпустить!

Это вырвалось непроизвольно, без желания задеть, но Паша переменился в лице.

– Скажи, пожалуйста, – спросил он очень спокойно, но это было опасное спокойствие, – где ты был, когда я подписывал приказ об увольнении твоего друга и ученика Ильи Славина? Учти, вопрос не риторический, а деловой. В какой географической точке?

– Не помню.

– А я помню. Вы, ваше превосходительство, были в Хабаровске и что-то там инспектировали. А я был в Москве и хлебал все это... Я был одновременно молотом и наковальней. А ты приехал через месяц, узнал про наши дела и замкнулся в гордом молчании. Тогда ты мне не задавал вопросов.

– Я и сейчас не задаю.

– Ну так... восклицаешь. Будь справедлив и вспомни-то время газетные статьи, свистопляску вокруг нашего Института и признай – мы еще дешево отделались. Подумай, мог я удерживать Алешку, когда от меня требовали решительного освежения научных кадров, другими словами увольнений и увольнений... Тут уж приходилось стоять насмерть. Тебе повезло, твои руки чище моих, но я никогда не убегал от ответственности и не бегу сейчас. Ну-ка скажи мне по чести. Почему ты заговорил об Алешке, а не об Илье?

Я не сразу нашелся ответить. Успенский сердито хмыкнул.

– То-то и оно. Уговорил себя, что позиция Ильи была незащитима, что Илья неправильно себя вел, и это меня в какой-то мере оправдывает. А оправдав меня, попутно оправдал себя. Так?

– Не знаю. Может быть.

– Конечно, не знать удобнее. А я считаю, что Шутова было отпустить можно, Алешка – добрая душа, но никакой экспериментатор, а вот выгонять Славина при всех его ошибках, действительных и мнимых, было преступлением. Преступлением прежде всего перед наукой, потому что он талантлив, а талант всегда ищет и, следовательно, не может не ошибаться.

– Ты это понимал и тогда?

– Глухо. Только когда приходило протрезвление. – Он посмотрел на меня и усмехнулся. – Не понимай слишком буквально. У каждого свой способ обретать трезвый взгляд на вещи.

– Тогда почему же ты...

– Что "почему"? Почему я не разыскиваю его, чтоб вернуть в Институт, устроить ему защиту и успокоить свою совесть? Это не так просто, как тебе кажется. Что сделано, то сделано, осуждать проще, чем переделать. Большинство процессов, происходящих в сложных организмах, в том числе и общественных, необратимы, паровоз истории не имеет заднего хода. На освободившиеся места приходят новые люди, и они не хотят их уступать. Многие ученые мужи приложили руку к тому, чтоб не допустить Илью до защиты; по какой бы причине они это ни сделали – из трусости, недоброжелательности или даже по некомпетентности, – в этом очень трудно сознаться. Страсти еще не улеглись. Это ведь только твоему другу Сергею Николаевичу кажется, что все проблемы уже решены... Ну ладно, хватит, по-моему, тип в зеленых очках, что так внимательно смотрит в окно, понимает по-русски.

Я тоже посмотрел в окно, поезд замедлил ход, мелькнула железная калитка и синяя стрелка с белыми буквами "Correspondance"*, автоматы с жевательной резинкой и карамелью и задумчивая девица в кружевном лифчике... Пассажиры потянулись к двери вагона, здесь выходили многие. Паша не шелохнулся.

______________

* Пересадка.

– "Денфер-Рошро", – сказал он. – Можно пересесть и здесь, но лучше на "Шатле".

Затем вплоть до "Шатле" мы не сказали ни слова. Я не умею читать в душах, но не сомневаюсь, что наши мысли витали где-то поблизости, его на улице Мари-Роз, мои в парке Монсури. И, вероятно, его мысли были так же смутны, как мои. По мере приближения к центру города вагон наполнялся, и временами я отвлекался, чтоб по старой привычке рассматривать пассажиров, но без большого успеха, я слишком мало знаю современных французов, чтоб уверенно определять профессию, физиологический тип и даже возраст. Лишнее доказательство того, как тесно переплетены физиологические и социальные критерии.

Я приготовился к выходу на "Шатле", но Успенский опять не пошевелился.

– Сиди, – сказал он с коварной улыбкой. – Слушайся старших.

Тон был безапелляционный, и я подчинился. На следующей остановке Паша вскочил, ухватил меня за локоть и почти вытолкал на перрон. Я едва разглядел название станции: "Halles".

Мы вышли на слабо освещенную городскую площадь. Рядом с выходом из метро высились угрюмые, в черных потеках, с узкими, как крепостные бойницы, окошками стены старинной церкви. Площадь, прямоугольная, почти квадратная, была безлюдна. Часть площади занимало огромное сооружение, чем-то напоминавшее ангар, за грубой железной решеткой мелькали огни и двигались человеческие тени. Пахло бензином и еще чем-то кухонным. На совершенно черном небе горели яркие звезды.

– Куда ты меня приволок? – спросил я отвратительно сварливым голосом. Я устал и хочу домой.

Я не так уж устал, но мне хотелось побыть одному и начинала сердить обаятельная бесцеремонность патрона. Но Успенский как будто не заметил тона.

– Если тебя интересует, где мы находимся, могу ответить совершенно точно – мы в чреве.

– В "Чреве Парижа"?

– Сразу видно образованного человека. Сознайся, ты представлял себе его несколько иначе. Но это потому, что мы забрались сюда слишком рано. Спектакль еще не начался.

Насчет спектакля было сказано очень точно. У меня все время было ощущение, что я нахожусь на еле освещенной служебными огнями театральной сцене, где готовится какая-то костюмная пьеса. Часть декораций уже поставлена, другая часть – явно из другой пьесы – еще не убрана. Быть в Париже и не побывать на Центральном рынке! Мое сопротивление гасло, но я еще ворчал:

– Я есть хочу!

– Я тоже. За этим сюда и ездят. Сейчас мы с тобой будем есть всесветно знаменитый луковый суп. Надо только узнать, какое из этих заведений открывается раньше. Пойдем-ка...

Мы прошлись по площади. По пути нам встретился рослый полицейский в каскетке и кокетливой пелерине на плечах, но Паша к нему не обратился, а уверенно направился к похожему на ангар железному сооружению. Это были мясные ряды. Сквозь кованые прутья ограды я увидел влажные бетонные плиты и длинные ряды железных стоек с крючьями, часть крючьев пустовала в ожидании товара, на других тесно, как в театральном гардеробе, висели сотни освежеванных бычьих и бараньих туш, между рядами неспешно бродили люди в фартуках, они курили и смеялись. Я не решился переступить черту, отделявшую ряды от площади, почему-то я был уверен, что нас без всяких церемоний попросят о выходе, но Успенский знал местные нравы лучше, через минуту он уже угощал сигаретой смуглого красавца с фигурой несколько отяжелевшего борца, рукава его красной трикотажной рубашки были засучены и открывали волосатые руки, как будто созданные, чтобы ломать подковы. Выслушав Пашу, он понимающе кивнул и, оглянувшись, щелкнул пальцами. Подошел развалистой походкой парень в матросской тельняшке, за ним маленький быстрый араб, и все трое начали совещаться. Через минуту Паша вышел ко мне.

– Хорошие ребята, – сказал он. – Рекомендуют какого-то дядюшку Баяра. Пошли, я умираю от голода. И от жажды тоже.

Заведение дядюшки Баяра помещалось за мясными рядами, в одном из окружавших рынок обшарпанных домов я на фешенебельность не претендовало. Мы поднялись по грязноватой лестнице на второй этаж и попали в тускло освещенное помещение, состоявшее из двух составлявших прямой угол длинных комнат, в первой, выходящей окнами на площадь, стояло шесть грубо сколоченных столов без скатертей, во второй, предназначенной, по-видимому, для завсегдатаев, – два. Столы были большие, человек на двенадцать каждый, на голых, но чисто вымытых столешницах стояли глиняные солонки и бумажные салфетки в пластмассовых стаканчиках. Мы присели за одним из столов в первом зале и довольно долго сидели одни во всей харчевне, вдыхая доносившиеся откуда-то со стороны лестницы кухонные запахи и поминутно оглядываясь в ожидании гарсона. Наконец откуда-то из кухонных глубин возник, вытирая руки о салфетку, краснолицый старикан в детской распашонке, прикрывавшей круглый живот. Вид у него был несколько озадаченный, мы не подходили ни под одну из привычных категорий. Он поклонился и объявил: суп еще не готов, но если господам угодно, можно подать напитки и сэндвичи. Нам было угодно.

В ожидании супа мы немножко перекусили. Мне не хотелось разговаривать, Успенский тоже почти все время молчал. Может быть, думал о своем, а вернее, не хотел мешать мне. Чуткость его была поразительна, никто так безошибочно не угадывал настроение собеседника; качество, впрочем, обоюдоострое, когда он хотел уколоть, он столь же безошибочно выбирал наименее защищенное место.

Примерно через четверть часа вновь появился дядюшка с закопченными горшочками на деревянном подносе, и одновременно, как бы проведав, что суп готов, ввалилась, стуча ногами, большая компания, предводительствуемая смуглым красавцем из мясных рядов. Вошедшие шумно приветствовали хозяина, предводитель помахал нам рукой, и вся компания устремилась в тупичок, откуда они не были нам видны, но слышны отлично, еще не выпив ни рюмки, они уже хохотали и галдели так, как мы, северяне, шумим, только хорошенько хвативши.

Мы принялись за суп – великолепное варево, щедро заправленное тягучей массой расплавленного острого сыра. Мы еще хлебали этот суп, когда появился дядюшка Баяр с подносом. На подносе стояли две бутылки красного вина. Я не сразу понял, откуда на нас свалились эти дары, а сообразив, рассердился. Это было ни к чему и уж очень по-кавказски. Но у Паши заблестели глаза.

– А что ты думаешь? – сказал он, разливая вино по стаканам. – Луковый суп в Париже и хаши в Тбилиси – явления одного порядка. И едят их одни и те же люди – работяги, чтоб подзаправиться, и гуляки, чтоб опохмелиться. Только хашные открываются позже – часу в пятом утра...

Мы чокнулись, и я пригубил. Пить мне не хотелось.

– Будь здоров, Леша, – сказал Паша, вздыхая. – Хороший ты мужик, только...

– Только отчаянности в тебе нету, – подсказал я.

– Что? – Паша удивленно вскинулся, но тут же вспомнил, откуда это, и захохотал. – Ну и тип этот Граня! Ты заметил, как естественно такой вот упырь, когда ему пообрежут крылья, превращается в холуя? А ну его к дьяволу, я не то хотел сказать. Уж очень ты того... закрытый.

– А ты?

– Я – лицо руководящее. Ноблес оближ. И то... А ты вот даже не пьешь. Он сердито ткнул пальцем в мой стакан. – Знаешь что, пойду-ка я чокнусь с тем парнем в красной фуфайке. Надо соблюдать политес. – Он взял свой стакан и скрылся за занавеской. Судя по приветственному гулу, он сделал именно то, чего от него ждали.

Мне даже хотелось побыть несколько минут одному, но Успенский не возвращался, и я почувствовал себя неловко. Зал постепенно заполнялся, пришла большая компания волосатых юнцов со своими девицами, затем десятка полтора рабочих в резиновых сапогах, и дядюшка Баяр, суетившийся между столами, все чаще поглядывал в мою сторону – подсадить ко мне незнакомых людей он не решался. А Успенский все не шел и не шел, и по доносившимся до меня громким голосам и взрывам смеха я уже понимал, что он ввязался в дискуссию. В полемике, научной или политической, он не знал удержу, и я предвидел, что вытащить его будет трудно. Я еще колебался, когда из-за занавески выглянул маленький араб, он делал мне призывные жесты и умоляющие гримасы. Я взял свой стакан и пошел. Меня встретили приветливо, кто-то подставил табуретку, кто-то отобрал стакан и долил до краев, все это не отрываясь от веселой перепалки между Успенским и смуглым красавцем в красной фуфайке. На них с любопытством посматривала расположившаяся за соседним столом компания богатых туристов. О том, что это были именно богатые туристы, я догадался не по одежде, скорее небрежной, чем богатой, а по хозяйской самоуверенности и по тому, как суетился вокруг них дядюшка Баяр. Я думал, что Паша зовет меня на подмогу хотя бы как переводчика, и ошибся – он отлично управлялся сам и даже ухитрялся острить. Его понимали, и я лишний раз убедился в способности моего учителя покорять самых разных людей. Паша представил меня как участника Великой войны, генерала, награжденного многими боевыми орденами (о том, что я не водил полки в бой, он, конечно, умолчал), все глаза обратились ко мне, дядюшке Баяру было приказано принести новые бутылки, и мне пришлось выпить полный стакан. Затем вся компания разом поднялась, чтоб идти на работу, а мы с Пашей вернулись за свой стол. Ресторанчик был уже полон и гудел, но к нам никого не подсадили, а через минуту подошел дядюшка Баяр со своим деревянным подносом. На подносе лежала визитная карточка – мистер Дж.Э.Траубетнот из штата Южная Каролина желал познакомиться с русским конгрессменом и приглашал его за свой стол. Успенский внимательно выслушал дядюшку, улыбнулся на "конгрессмена", но тут же его лицо отвердело.

– Леша, объясни ему: если мистер, как его там, из Южной Каролины хочет познакомиться с нами (он подчеркнул "с нами"), пусть подойдет к нашему столу.

Я перевел Пашины слова в точности, и несколько смущенный дядюшка отправился выполнять поручение. Не прошло и минуты, как из-за занавески появился крупный рыжеватый блондин примерно моих лет и, с трудом подбирая французские слова, повторил свое приглашение. Успенский отвечал ему по-английски. Сперва он представил американцу меня, затем предложил присесть. А еще через несколько минут мы сидели за нашим столом уже ввосьмером. Американец оказался плантатором, королем хлопка, звали его Джо, его жену Мэг, ее подругу Клэр, остальных тоже как-то очень коротко. Джо поманил было дядюшку Баяра, но Паша немедленно его осадил:

– Простите, за моим столом заказываю только я. Вы мои гости. Что вам угодно, господа?

Он заказал вина – слишком много, на мой взгляд. Вызванная дядюшкой на подмогу тощая девица перенесла со стола американцев початые бутылки, у мужчин оказались в задних карманах брюк плоские фляжки, и я забеспокоился. Паша любил всякое застолье, к тем, кого он считал своими, проникался мгновенной симпатией, к чужим – любопытством. Вероятно, нечто подобное было в характере мистера Траубетнота из Южной Каролины, ему хотелось посмотреть вблизи на живого русского большевика, вряд ли он рискнул бы кутить с ним в бродвейском ресторане, но харчевня на Центральном рынке – совсем другое дело, здесь мы были такой же экзотикой, как луковый суп с сыром. Я тоже любопытен и, несмотря на усталость, был не против провести часок в этой необычной компании. Рядом со мной сидела хорошенькая Клэр, и мы с ней очень приятно болтали о теннисе и предстоящем конкурсе пианистов, и о том и о другом она судила со знанием дела. Успенский был весел и не задирался, Джо тоже был настроен дружелюбно, беспокоило меня другое. Назревал загул. На столе появилось настоящее спиртное, и я понимал, что плоскими флягами дело не ограничится. Я знал также, что при мне и даже без меня с Пашей ничего не случится, пить он умел, опасность была в другом: начав, он уже не мог остановиться, а завтра надо было выступать, и к выступлению он даже не начинал готовиться. Я пытался уговорить его не налегать на виски, Паша хмуро кивал, но уже не мог отстать от американцев, лихо хлопавших стопку за стопкой, на столе появилась кем-то (вероятно, все-таки Пашей) заказанная литровая бутылка "Джонни Уокера", неизвестно откуда возник худой морщинистый гитарист, он затянул песенку, и через минуту все сидевшие за столами, включая наш, положив руки на плечи соседей, раскачивались в такт, некоторые подпевали. Из всей нашей компании, вероятно, я один хорошо разбирал слова, и меня забавляло, что Джо так радостно раскачивается в такт песенки, не сулившей толстосумам ничего доброго. Приближался час, когда перестает работать метро, я раза два мигал Успенскому, показывал ему на часы и наконец, отозвав его в сторону, прямо спросил – не довольно ли? Паша посмотрел на меня неприязненно:

– Хочешь уходить? Уходи. Мне сегодня не нужны ни переводчики, ни надзиратели.

Прямо скажем, это было крайне неудачно. У меня хватило самообладания не торопясь расплатиться с дядюшкой Баяром, откланяться и не сломать себе ногу на крутой и скользкой лестнице. Выйдя на рыночную площадь, я был еще взбешен и не сразу заметил, как она преобразилась. Стало теснее, светлее и шумнее, ночную черноту разрезали желтоватые лучи автомобильных фар, визжали тормоза, хлопали откидные борта грузовиков и фургончиков. Площадь погромыхивала, позванивала, перекликалась на разные голоса. Съезд только начинался, но, проходя между грузовиками и павильончиками, я уже видел горы ранних овощей: уложенные в плоские ящики нежно-зеленые артишоки и отливающую янтарной желтизной спаржу, оранжевую морковь, тугие кочаны цветной капусты, кудрявые савойской, похожие на полураскрывшиеся бутоны кочешки брюссельской, штабеля продолговатых сетчатых мешков с отборной картошкой, она просвечивала сквозь черный капрон, как бархатистая кожа мулатки сквозь ажурный чулок. В рыбном ряду я проходил мимо бесчисленных бочек, чанов, банок и ведер, где копошилась живая рыба, извивались угри и шевелили клешнями ракообразные, мимо деревянных ящиков с аккуратно выложенными и присыпанными снежком и битым льдом драгоценными шейками лангустов. Столкновение с природой, даже в виде ее рыночных даров, всегда умягчает мою душу – я успокоился. О том, чтобы вернуться, не могло быть и мысли, но злость моя утихла и меня уже точила тревога.

В метро было малолюдно, перекрикивались через пути расположившиеся на перронных скамейках клошары – явление нам незнакомое, это не нищие и не безработные, а добровольные бродяги, отказавшиеся от утомительной борьбы за обеспеченное существование и живущие чем бог пошлет, то эпизодической работенкой, то подаянием. С одним таким субъектом, веселым стариканом, я разговорился настолько, что пропустил поезд, а затем на коротком перегоне до "Шатле" имел возможность обсудить моего клошара со своими соседями по вагону. Один пожилой и усатый мсье сказал, что эти клошары – неплохие ребята, среди них почти нет ворюг, и они обладают своеобразным чувством чести, другой мсье, тоже усатый и очень похожий на первого, проворчал, что самое лучшее было бы собрать этих клошаров и выслать в какую-нибудь Гвиану, пусть бы они там передохли, а я лишний раз убедился, сколь разнообразны мнения даже у внешне схожих людей.

Выйдя на "Этуаль", я понял, что все равно не засну, и забрел в третьеразрядную киношку рядом с нашим отелем, где показывали на редкость глупый и подлый фильм о Джеймсе Бонде, и досмотрел его до конца, испытывая нечто вроде клинического интереса. В отель я притащился, еле волоча ноги. Стеклянная дверь не была заперта и отозвалась на мое появление музыкальным звоном. За хозяйской конторкой сидел молодой негр и решал кроссворд. Он улыбнулся мне и спросил, есть ли в России большая река из пяти букв. Я взял свой ключ, на доске оставался еще один, и негр сказал, что для мсье из второго номера есть пакет, но сам он еще не возвращался.

XVIII. Fluctuat nec mergitur

Спал я плохо и проснулся рано. Позвонил на коммутатор и услышал голос хозяина. Прежде чем заказать petit dejeuner ("Un cafe, s'il vous plait")*, я спросил, на месте ли ключ от второго номера. Хозяин ответил, что мсье из второго у себя, но вернулся поздно и просил не будить.

______________

* первый завтрак ("Кофе, пожалуйста").

После душа и чашечки горячего кофе, которую принесла немолодая горничная ("Bonjour, monsieur, avait vous passe une bonne nuit?"*), вялость прошла. Я растворил окно, высунулся, чтоб взглянуть на торчащий из-за деревьев уголок Триумфальной арки, затем поглядел на дом напротив и даже развеселился. Сверкавшее на утреннем солнце стекло вдруг погасло, и в прямоугольнике окна показалась все та же фигура. Она помахала мне рукой, и я ответил ей тем же.

______________

* Доброе утро, сударь, как вам спалось?

После некоторого колебания я решил спуститься к Успенскому. Если спит разбудить и напомнить, что он председательствует на утреннем заседании.

– Какого черта ты меня будишь? – сказал Паша. Дверь он открыл слишком быстро для человека спавшего.

Номер был двухкомнатный, обставленный старинной красной мебелью, на стене висел гравированный портрет Гейне в рамке, за честь жить в номере, где останавливался великий поэт, несомненно брали дороже. Сквозь закрытые окна и задернутые шторы пробивался дневной свет и доносился шум улицы. Паша был в трусах и дневной рубахе, аккуратно сложенная пижама лежала на письменном столе. Покрутившись по комнате, он налил в стакан воду из графина и бросил туда белую таблетку величиной с пятак, отчего вода сразу зашипела и запузырилась.

– Я пойду лягу. – Тон был виноватый.

– Но ты помнишь?..

– Я все помню, – сказал Паша ворчливо. Он всячески давал понять, что не придает значения вчерашней размолвке, ему не хотелось углублять ссору, но виниться он тоже не хотел. – Все прекрасно помню. Пойми, я плохо себя чувствую.

– Тогда надо вызвать врача...

– Ни в коем случае. Запрещаю, слышишь? – Он делал героические усилия, чтоб это не прозвучало грубо. – Подумай сам, на кой леший мне здешние эскулапы, когда мы с тобой врачи. Лекарь-то я, положим, плохой, но зато хорошо знаю пациента. Единственное, что ему нужно, чтоб его оставили в покое.

– Мне-то ты можешь сказать, что с тобой?

– Сердчишко. Все это уже много раз было и пройдет. Бета насовала мне в дорогу кучу лекарств. Кстати, Бете – ни слова. Обожди, я лягу, и мы поговорим. – Он вошел в спальню и, кряхтя, залез под одеяло, я сел рядом с кроватью. – Давай, Леша, рассуждать реально. Ни председательствовать, ни тем более выступать я сегодня не в состоянии. Вот видишь... – Он провел рукой по однодневной серебристой поросли на щеках, и я вспомнил, что за все время нашего знакомства ни разу не видел Успенского небритым. Седина в волосах его не старила, но небритость сразу набавляла лишний десяток лет. – Даже побриться не могу.

– Я тебе дам свою электрическую.

– Твоя электрическая годится только кофе молоть. От младых усов бреюсь опасной. Сам точу, сам правлю. Не сочти за труд, прикрой шторы поплотнее, неохота глядеть на божий свет...

– Скажи честно: ты много выпил?

– Э, пустяки.

– Ну, что твои плантаторы?

– А кто их знает? Вроде детей не едят. – Он фыркнул. – Я им изменил с испанцами.

– Откуда ты взял испанцев?

– Зашли к дядюшке в шалман, и им не нашлось места. Они, собственно, не испанцы, а баски. Отличные ребята, но по-французски почти не говорят.

– Как же вы объяснялись?

– Так вот и объяснялись. Они почти не говорят, и я почти не говорю. Это облегчает понимание. Повели меня в какую-то трущобу, где живут их семьи. Угощали настоящей мансанильей, бутыль хранилась для чьей-то свадьбы, а для меня раскупорили – они еще помнят, как мы помогали им лупить фалангистов. Пели свои песни. Очень тоскуют по родине. И по бою быков – вот этой гадости я не понимаю.

– Я тоже. Как ты расстался с Джо?

– Прекрасно. Пригласил меня с семьей погостить у него в поместье. Написал на визитной карточке, как ближе проехать. Теперь все дело только за госдепартаментом. Однако вернемся к нашим баранам. Без моего председательства они как-нибудь обойдутся, но выступить кому-то необходимо. Так что говорить будешь ты. Говоришь ты хорошо, а тут еще будешь говорить без переводчика, это всегда производит впечатление.

Я молчал. Предложение было слишком неожиданным.

– Ну, что молчишь? – сказал Успенский, уже чуточку сердясь. – Отлично справишься. Вот что: возьми-ка там на столе листок бумаги и запиши, что непременно надо сказать...

Нет, нам решительно не везло. Начиная с прибытия поезда на Гар дю Нор, какой-то дьявол сталкивал нас лбами.

– А теперь слушай меня, – сказал я, стараясь быть очень спокойным. Если ты хочешь, чтоб я излагал твои мысли, дай мне текст твоей речи, я его тщательным образом переведу и прочитаю на конференции. Но это будет твоя речь. Если же ты хочешь, чтоб выступал я, то шпаргалка мне не нужна.

Наступила опасная пауза. За ней мог последовать взрыв, и я приготовился к отпору. Но Паша улыбнулся.

– Ого! Я все еще по старой привычке разговариваю с тобой как с мальчиком. А мальчик-то, оказывается, вырос. – Он помолчал, губы его улыбались, глаза изучали. – Ладно. Будь по-твоему. Но не забывай – ты представитель великой державы...

– Не более, чем любой советский человек. Я доктор Юдин и не представляю даже Института. Быть может, я провалюсь, но у меня есть только один шанс на успех; если вся эта разноперая аудитория поверит, что человек, приехавший "оттуда", действительно размышляет вслух, а не толкает согласованный текст.

– Ну, смотри, смотри... Тебе виднее.

За полчаса до начала утреннего заседания за нами заехал непроницаемый Роже. Узнав, что я поеду один, он молча распахнул передо мной заднюю дверцу и сел за руль. Перед воротами Шато собралась порядочная толпа, пришлось протискиваться. Я успел предупредить Баруа и Дени о нездоровье главы делегации, конечно, они были огорчены, но, как вежливые люди, не только не обнаружили своего разочарования, но тут же предложили мне заменить Успенского и в председательском кресле. От председательства я отказался, сказав, что должен подготовиться к выступлению, и осторожно посоветовал польского коллегу Блажевича.

Из-за неожиданного наплыва гостей – званых и незваных – начало заседания задержалось минут на десять. Подозреваю, что эти чопорные стены еще не видывали такой кощунственной толчеи. В первых рядах, отведенных для делегатов, еще соблюдался порядок, но за красным бархатным шнуром студенты запросто устраивались вдвоем в кресле, не нашедшие себе места садились в боковых проходах прямо на обитый бобриком покатый пол. Стоявшая в дверях зала строгая дама в синем форменном платье быстро поняла, что ей не сладить со стихией, и замкнулась в молчаливом осуждении. Наконец жизнерадостного вида маленький священник и коллега Блажевич заняли свои места, священник позвонил в колокольчик, и заседание началось.

Я не берусь передать содержания всех речей, да это вряд ли необходимо. Обычно я делаю заметки, но на этот раз я даже не взял блокнота и полностью положился на свою память, автоматически отбиравшую то, что так или иначе могло послужить строительным материалом для моей будущей речи.

Если говорить об общем впечатлении, я сформулировал бы его так: единство и пестрота. Несомненно единым было стремление всех этих ученых, принадлежащих к различным поколениям, национальностям, сферам знания, сохранить жизнь на нашей планете и предотвратить гибельные для человечества издержки научно-технического прогресса. Единой была приверженность этих людей гуманистическим идеалам, несколько по-разному понимаемым, но тут уж ничего не поделаешь, в особенности если учесть, что мы с доцентом Вдовиным тоже понимаем гуманизм не всегда одинаково. Наконец, все они, включая людей религиозных, были позитивистами, большинство составляли представители точных наук, присущей некоторым западным гуманитариям склонности к мистицизму я ни у кого не обнаружил.

Наличие некоторого единства среди людей, собравшихся для общей цели, естественно, но всякий раз, когда речь заходила о средствах и путях осуществления этих целей, выступала наружу чрезвычайная пестрота точек зрения. Сидя в своем удобном, дышащем подо мной кресле, я принял целый парад. Здесь были пессимисты, в том числе один такой заядлый, что было непонятно, зачем он сюда пришел, и прекраснодушные оптимисты, и осторожные прагматики, были люди, влюбленные в научно-техническую революцию, были и скептики, но все, или, во всяком случае, большинство, были настоящими учеными, строившими свою аргументацию не на базе страстей и верований, а на основе научного опыта. Опыт был различный и по-разному преломлялся в сознании выступавших, но ни человеконенавистников, ни расистов среди них не было. Только у одного из ораторов, к слову сказать, крупного французского ученого, прозвучали неприятные нотки, и я уже подумывал, не потратить ли несколько минут на полемику с ним, но это великолепно сделал выступавший последним коллега Блажевич. Как только был объявлен перерыв, я вышел из зала, пешком добрался до метро и через полчаса был в отеле. Занавеска в глубине вестибюля была полуоткрыта, и накрывавшая стол хозяйка сказала мне, что мсье из второго у себя, но просил его не беспокоить и не соединять по телефону. Я спросил, завтракал ли мсье, и она, несколько замявшись (как я понял, давать любые справки о постояльцах не в обычаях французских отелей), сказала, что мсье отказался от кофе, но, вероятно, перекусил в соседнем бистро. Туда, не заходя в номер, я и отправился, отчасти чтоб поесть самому, отчасти дабы убедиться, что мой старший собрат и учитель действительно там был и завтракал.

Бистро помещалось в том же здании, что и отель, но, по-видимому, представляло собой независимое от отеля предприятие. Хотя входная дверь и большое, как магазинная витрина, окно выходили на широкий тротуар авеню – ни навеса, ни уличных столиков. Внутри все, как уже много раз описано и видано во французских кинофильмах: десяток высоких стульев перед стойкой, именуемой комптуаром, сзади полки, заставленные рядами бутылок, полки зеркальные, вероятно, для того, чтоб бутылок казалось больше, некоторые бутылки укреплены горлышком вниз, как склянки с физиологическим раствором. Тут же холодильник и электрическая плитка на две конфорки. За стойкой бармен, молодой парень в жилетке, которую он носит, чтоб походить на барменов из фильмов с Жаном Габеном. Перед ним кофейная машина и сверкающий никелем пульт управления, кнопки, рычаги и краны, из которых под напором бьют струи ледяного пива или кока-колы. Почти все табуреты заняты посетителями, и бармен лихо управлялся со своими разнообразными обязанностями, нажимал кнопки и рычаги, жарил яичницы, вылавливал из кипятка горячие сосиски, откупоривал маленькие бутылочки и отмеривал что-то из больших, получал деньги, возвращал на блюдечке сдачу, вытирал губочкой мокрый пластик комптуара, при этом он успевал перешучиваться с завсегдатаями, улыбаться случайным посетителям, переключать мурлыкавшую вполсилы радиолу и выскакивать из-за прилавка, чтоб обслужить сидящих за столиками у окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю