Текст книги "Бессонница"
Автор книги: Александр Крон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Вероятно, у меня был очень неприступный вид, когда я открывал дверь. Поэтому я как-то особенно растерялся, увидев Бету. Она стояла не двигаясь, но во всей ее позе и в лице еще угадывалась стремительность, с какой она взбежала по лестнице, и мгновенная решимость, с которой она позвонила. Не всегда удается сразу перестроить лицевые мышцы. Неприступность в соединении с растерянностью дают, вероятно, эффект комический.
– Ох, прости, ты не один? Тогда выйди ко мне на минутку.
Это было настолько забавно, что я наконец нахожу в себе силы улыбнуться:
– Я не один. Но ты можешь войти.
Едва переступив порог, Бета увидела Евгешу и успокоилась. Забеспокоилась Евгеша. Она привстала и уже готовилась под благовидным предлогом исчезнуть. Но Бета мгновенно все поняла и, еще не сняв плаща, подбежала к ней.
– Пожалуйста, не уходите. Я ненадолго, и у нас нет никаких секретов. Пожалуйста, Евгения Ильинишна. Не удивляйтесь, что я вас знаю, – быстро добавила она, заметив граничащее с испугом изумление на лице Евгеши, – Олег Антонович много о вас рассказывал.
Много – это, пожалуй, преувеличение. Но вполне простительное. Евгеша расцветает.
– Покажи, как ты живешь. Что вы говорите, Евгения Ильинишна? Чаю? С удовольствием.
Евгеша отправляется на кухню подогревать остывший чайник, а мы – в мою башню. В отличие от моей утренней посетительницы Бету не заинтересовали ни фотографии, ни укрытая Евгешиной шалью клетка со спящим Мамаду. Остановившись посреди комнаты, она внимательно обводит глазами сводчатый потолок. Не всякая женщина, даже очень красивая, сохраняет свободу и изящество на середине любой площадки, но Бете не нужны подпорки, везде – в выставочном зале и в фойе театра, на корте и на вокзальной площади – она свободна и естественна.
– В самом деле башня, – говорит Бета удивленно. – Знаешь, на что это похоже? Когда мы с Пашей были у Бора в Копенгагене, нас возили в Эльсинор тот самый, понимаешь? Там есть восьмиугольная башня с окнами на море. Меня всерьез уверяли, что туда приходил Гамлет. Только окна не такие, как у тебя, совсем щелочки. – Она оглядывается, чтоб убедиться, что мы одни, и шепчет: Я сбежала из дому.
– От кого?
– От себя, конечно. Одна в пустой квартире, а звать никого не хочу разговаривать надо. С тобой хоть помолчать можно.
Она присаживается к моему рабочему столу, я сажусь рядом, и минуты две мы действительно молчим. Затем я спрашиваю:
– Ты по-прежнему убеждена, что это...
Обрываю себя на полуслове, но Бета прекрасно понимает вопрос и слегка морщится в знак того, что я могу не продолжать. Однако не отвечает, а продолжает разглядывать стол.
– Скажи, в твоем столе есть секретный ящик?
– Есть.
– Ну и что ты там держишь?
– Не скажу.
Бета смотрит на меня с любопытством:
– Хочешь заинтриговать?
У меня и в мыслях не было ничего подобного, сработала старая привычка не лгать Бете даже в мелочах. И, кажется, она это поняла.
– У Паши тоже был секретный ящик. Даже от меня. И вот что я там нашла.
Она вынимает из кармана жакета стандартный конверт без адреса и штемпелей. Конечно, это только оболочка.
– Можешь прочесть. Только не сейчас, – добавляет она поспешно. – Когда я уйду. А потом спрячь у себя, в свой секретный ящик.
Я киваю. Тема исчерпана.
– Теперь главное, – говорит Бета. – Ты поедешь со мной в заповедник?
– Когда?
– Сегодня.
– Сегодня?
– Господи, какой у тебя испуганный вид! Ну да, сегодня. Я дала тебе три дня на размышление, их у тебя никто не отнимает. Но размышлять лучше всего не на пустом месте. Этой поездки нам все равно не избежать. Давай сначала решим вопрос в принципе. Ты едешь со мной?
– Еду.
– Спасибо. Теперь техническая сторона. Мы с тобой имеем неоспоримое право рассматривать нашу поездку как служебную командировку. Достаточно позвонить Сергею Николаевичу, и он организует все по первому разряду: будет купе в международном вагоне фирменного поезда, нас встретит обкомовская машина и с почетом отвезет в заповедник. Но это значит, что завтра утром о нашей поездке будет знать весь Институт. Я не боюсь за свою репутацию, Бета усмехнулась, – но в интересах дела незачем давать людям повод трепать наши имена и строить дурацкие предположения.
Не знаю, включает ли Бета в понятие "люди" мою бывшую жену, но я почему-то вспоминаю о ней. И соглашаюсь.
– Есть другой поезд. Он уходит позже, идет всего на четыре часа дольше, и в нем наверняка нет международного вагона. Зато он останавливается на... забыла, как называется этот разъезд. Кажется, никак. От него всего десять километров до конторы заповедника, и наверняка мы найдем попутную машину. Обратно мы поедем с комфортом и по дороге все решим. А сегодня, если нам не повезет со спутниками, постоим в коридоре. Я все равно не сплю.
– Я тоже.
– Вот как? (Мне показалось, что Бета хочет о чем-то меня спросить, но она не спросила.) В общем, если ты принимаешь мой план, приезжай к одиннадцати прямо на вокзал. Встретимся у последнего вагона. Я в самом деле не нарушаю никаких твоих планов? Тогда я пойду. – Она решительно встает.
– Подожди...
– Не могу. Меня ждут в такси... Ольга.
– Ольга? Я сейчас спущусь и приведу ее сюда.
– Нет, нет, нельзя. Она сторожит таксиста, а он грозится уехать в парк. Ольгу ты увидишь на вокзале.
– Вот как?
– Что ты этим хочешь сказать? Что переменился ветер? Да, переменился. Ольга – замечательная женщина. Вчера я попыталась вспомнить, какие основания у меня были для подозрений, – и поразилась своей низости. Ничего, кроме сплетен. Говорят, Паша ей помогал. Вероятно, даже деньгами, но мы-то с тобой знаем, он помогал десяткам людей. Ему всегда было проще дать свои деньги, чем куда-то обращаться. А ревновала я потому, что она была ему необходима.
Когда мы выходим в холл, то бишь горницу, на стол выставлены все три имеющиеся у нас сорта варенья – признак того, что Бета Евгеше понравилась. Поняв, что гостья уходит, Евгеша горестно ахает:
– Ой, что ж это вы... А чаю?
Бета секунду колеблется. Ей не хочется обижать милую старуху, но остановиться она уже не может. Со стремительностью, напомнившей мне рослую девчонку в грубошерстном свитере, она подбежала к Евгеше и, нагнувшись, поцеловала ее в щеку. Удивительно, как много можно сказать одним движением: здесь и благодарность, и просьба извинить, и признание во внезапно вспыхнувшей симпатии, и даже какое-то обещание. Во всяком случае, когда за Бетой захлопнулась дверь и я вернулся к столу, на лице Евгеши не заметно ни удивления, ни обиды, мы молча выпиваем еще по чашке, затем я объявляю, что уезжаю в командировку дня на три. Вид у меня, вероятно, смущенный. Выслушав меня, Евгеша отвечает, как обычно, "это дело ваше", но не отстраненно, а скорее сочувственно. Зная, что Евгеша при всем своем любопытстве никогда не спросит, куда, зачем и с кем я еду, добавляю, что мы едем в приволжский заповедник. Евгеша кивает.
– А я думала, опять в Париж, – говорит она, пряча зевок. В это время ее всегда клонит ко сну.
Я пытаюсь объяснить, что Бета – вдова моего умершего шефа и что едем мы по срочному служебному делу. Но я недооценил Евгешу: о том, кто такая Бета, она догадалась сразу, как только та вошла.
– Хорошая женщина, – говорит она, покачав головой.
– Почему вы думаете? – спрашиваю я. Не потому, конечно, что думаю иначе, а потому что мне приятно говорить о Бете.
– Почему хорошая? Это сразу видать. Пусть проедется, дома-то хуже сидеть. Долго они с мужем прожили?
– Лет двенадцать.
– И дети есть?
– Нет, детей нет.
– Вот это плохо. Плохо ей будет.
– Значит, и мне будет плохо? У меня ведь тоже нет.
– Ну и что хорошего? Живете, как колдун какой. Вон попку завели – от хорошей жизни? Человек без детей – это бобыль и больше ничего. Недаром говорят – бесплодная смоковница. И какую религию ни возьмите – ни одна этого не одобряет. Это что же, по науке вашей выходит, что детей родить не надо?
По моей науке выходило как раз наоборот, и я прикусил язык. Однако, чувствуя себя уязвленным, я в свою очередь подпускаю шпильку насчет ее собственных детей, приносивших, по моим наблюдениям, ей мало радостей. Евгеша только руками развела:
– Вона! Как же так мало? Конечно, ежели сын один, да такой, как у Ксанки Лукиной, это матери слезы. А у меня их эва сколько, на все вкусы. С Федькой поссорюсь, у Райки утешусь. А что дети – не люди? Пока пеленки мочат, все они ангелы, а чуть на ноги станут, начинают характер показывать. Один водку хлещет, другой рекорды ставит, у матери сердце и обрывается, а ведь как запретишь? Ежели все будут матерей жалеть, так и жизнь на земле остановится. А заботы – что ж? Со мной у мамы тоже забот хватало. И у мужа тоже. – Она вдруг подмигнула, и так задорно... – Поодиночке со всеми ругаешься, а соберешь всех вместе, с внуками, а теперь уж и правнук есть, и сердце радуется: мой помет, мое племя, я им жизнь дала. Дети, ну и внуки они все равно мои дети – это моя главная работа. Лифт – это что! – Она махнула рукой. – Я и не знаю, почему он ходит. Я деньги зарабатываю. Вы для меня другое дело, – говорит она, поймав мой взгляд. – Вы у меня вроде приемыша. Ладно, давайте-ка я вас соберу в дорогу. Чемоданчик возьмете?
– Хватит и портфеля...
В моем распоряжении еще много времени, и я ухожу в свою комнату. Конверт лежит на выдвижной доске, и я беру его в руки с чувством, похожим на малодушие. Я и хочу и не хочу узнать, что там внутри.
Я угадал, стандартный конверт – только обложка. Внутри – прихваченная большой проволочной скрепкой пачка бумаг. Я снял скрепку, и бумаги рассыпались.
Первое, что мне бросилось в глаза, – несколько строк рукой Успенского. "Дорогая Дуня..." Письмо неоконченное и неотправленное. Листки из перекидного календаря с сокращенными записями. Почерк слегка измененный, и я мгновенно представляю себе, как Паша, продолжая прижимать плечом телефонную трубку, тянется через весь стол к календарю. Грязноватый, в лиловых пятнах от расплывшегося чернильного карандаша, истертый на сгибах бумажный треугольник, точь-в-точь солдатское письмо военного времени, но без знакомых штемпелей. Различные справки на бланках прокуратуры и других учреждений. И, что меня больше всего поразило, – деньги, несколько крупных новеньких купюр.
Узнаю Бету. Сделав меня своим доверенным, она считает себя не вправе что-либо утаить.
Чтоб разобраться во всем этом скоплении имен и дат, понадобилось около часа. Справиться с задачей мне помог опыт лабораторных исследований, пришлось даже воспользоваться пинцетом – чтоб не повредить бумажный треугольник. К концу работы я, основываясь на далеко не полных данных, уже знаю, кто такая Дуня и какого рода отношения связывали ее с Успенским. Попутно я принимаю твердое решение – даже в своих приватных записях ничего не цитировать, ограничиться схемой, протокольным изложением фактов.
Дуня, Евдокия Савельевна Любашевская, – вдова Ивана Михайловича Боголюбова, одного из ближайших друзей Успенского, арестованного в тридцать седьмом году. Была выслана в Казахстан, и Успенский несколько раз тайком посылал ей деньги.
Боголюбов попал в лагерь, где бесконтрольно властвовали "паханы", матерые уголовники, грабившие работяг и заставлявшие выполнять за них норму. Боголюбов восстал и был убит. Сложенное треугольником письмо, чудом дошедшее до жены, к тому времени уже вдовы, было прощальным. Иван знал свой конец. Бросив вызов "паханам", он не только защищал свое достоинство, но и мстил. Чтоб с ним не расправились тайно, под покровом ночи, он нанес удар первым днем, при многих свидетелях. Убийцы не могли скрыться, были судимы выездной тройкой и расстреляны.
При посмертной реабилитации прокурор показал вдове приобщенное к делу давнее письмо Боголюбова к Успенскому. Письмо это не могло быть изъято у Успенского, следовательно, он передал его сам. Какого рода было это письмо и почему Успенский так поступил? Прямых данных на этот счет у меня нет. Предполагаю, что это было одно из тех доверительных писем, которые сегодня уже не кажутся криминалом, но тогда... Что руководило Успенским? Страх? Искреннее убеждение? Этого я никогда не знаю. Может быть, не знал и сам Успенский, недаром его объяснительное письмо так и осталось недописанным.
Несомненно одно: Дуня – та самая женщина, что приходила к Успенскому. Приходила, чтобы сказать, что видела письмо, и заодно вернуть деньги. Конечно, эти деньги те самые, и для меня не представляет загадки, почему они оказались в этой пачке вместе с другими бумагами. Будь я на месте Паши, я тоже не знал бы, как с ними поступить.
Когда я наконец отодвигаю от себя изученные вдоль и поперек листочки, то чувствую себя усталым и разбитым, как после многочасовой операции.
Ложусь на тахту и прикрываю глаза.
У меня тяжело на душе, но я не смею жаловаться. Тяжелее всех Бете. Если она поняла все так же, как я, эта находка – лишний аргумент в пользу ее версии. Паше теперь уже ничем не поможешь, но Бете я обязан помочь. Чем? Никакая "ложь во спасение" в разговоре с Бетой невозможна, и я пытаюсь найти не мнимую, а подлинную щель в ее трактовке событий. Нащупать слабое звено и тем самым снять с ее души хотя бы часть тяжести. Это трудно, но не невозможно. Ни один аргумент не является абсолютным доказательством. Все зависит от его места в логическом ряду. И от точки зрения.
К примеру...
Если б Успенский в последнюю ночь действительно "готовил дела к сдаче", он должен был начать с секретного ящика. Он должен был либо уничтожить все эти бумажки, либо дописать письмо до конца. Если он этого не сделал, естественно предположить, что сердечный приступ настиг его внезапно. А если это так...
Я ощущаю неожиданный прилив энергии и вскакиваю. До встречи на вокзале остается больше полутора часов, и я вполне могу не торопиться. Но мне не хочется обижать Евгешу молчанием, а говорить с ней я тоже не могу. И я делаю вид, что мне пора.
Когда я вошел на перрон, состав еще только подавали. Он пятился бесконечно медленно, последний вагон с замыкающей гармошкой тамбура, с мутным, как бельмо, дверным стеклом надвигался на меня, тихонько позванивая и постукивая, он напомнил мне поезда военного времени, и было даже удивительно, что его толкает не "овечка", а современный электровоз. Как видно, все силы фирмы ушли на фирменный поезд, состав был сформирован из вагонов-ветеранов, честно отслуживших свой срок.
Я провел больше получаса на полутемном перроне, наблюдая за посадкой и погрузкой, – грузились главным образом целые семьи, с детьми и стариками, неподъемного веса корзинами и перевязанными для прочности веревками картонными чемоданами. Временами я поглядывал в сторону вокзала. Наконец до отправления остается пять минут, я всерьез начинаю беспокоиться. И тут же по летящей походке узнаю Бету. Рядом Ольга, она машет мне рукой. Мы на ходу здороваемся и бежим уже вместе к голове поезда. Состав длинный – вагонов пятнадцать. У второго или третьего вагона мы останавливаемся. Бета берет у Ольги свой чемодан, женщины целуются, и мы поднимаемся на площадку.
Первые минуты после того, как поезд, передернувшись всем своим длинным телом, с лязганием оторвался от московского перрона, были омрачены склокой с проводницей. Проводница была молодая, толстобедрая и чем-то очень ожесточенная. Убедившись, что вагон наполовину пуст, она первым делом заперла на ключ одну из двух уборных и объявила, что чаю до утра не будет. Старичка, тщетно дожидавшегося, когда освободится запертая уборная, она обозвала старым мухобоем. Несколько купе, в том числе самые лучшие – в середине вагона, – пустовало. Нам с Бетой не повезло, у нас оказались беспокойные соседи. Очень милая, но совершенно глухая и от этого еще более суматошливая бабка и вертлявая девочка лет десяти. Бабкины пожитки состояли из десятка кульков и авосек, и бабка все время заставляла девочку пересчитывать. В наше купе проводница явилась только для того, чтоб швырнуть нам четыре комплекта полусырого постельного белья и сурово предупредить бабку, чтобы она, спаси ее бог, не сорила на пол. "А то загваздают чисто свиньи, выгребай потом", – добавила она, бросив взгляд, из которого мы поняли, что эта всеобъемлющая формула распространяется и на интеллигентных чистоплюев вроде нас. Моя попытка позондировать почву насчет перевода в одно из пустующих купе вызвала гневную многословную отповедь, где был, между прочим, и такой мотив: людям, брезгующим ездить в одном салоне (так она называла купе) с представителями колхозного крестьянства, лучше не ездить в жестких вагонах, а сразу разориться на международный. Меня сильно подмывало, собрав остатки своего генеральского апломба, обругать распоясавшуюся проводницу, но Бета меня удержала.
Минут через двадцать, когда покорившийся вагон затих, Бета вдруг встала и вышла из купе. Отсутствовала она довольно долго. В ожидании я заговорил с бабкой и при помощи девочки (девочка оказалась не внучкой, как я думал, а правнучкой) выяснил, что старуха едет до того же разъезда, что и мы. В Москве ее посадил в вагон внук, "анжинер по мясу в комбинати", человек серьезный, а встречать ее должен другой внук, человек ненадежный, и старуха заранее волновалась. Девочка была дочерью ненадежного внука, и бабка возила ее показывать московскому доктору, поскольку их местный доктор "коновал и ни шута не смыслит". Я обещал бабке свою помощь при выгрузке и уже собирался отправиться на розыски Беты, когда она появилась в дверях в сопровождении все той же проводницы. Обе женщины улыбались, а Бета даже подмигнула: "Собирайся!"
В соседнем купе нас ждали аккуратно застеленные полки, обе нижние, на столике лежала салфетка, и я понял – до утра нам наверняка никого не вселят. Мало того, через минуту проводница появилась опять – с двумя стаканами чая в тяжелых подстаканниках. Поставив их на столик, она задернула клеенчатую штору и сказала "счастливо" тоном, не оставлявшим сомнения, что она считает нас молодоженами или скрывшимися от людских глаз трагическими любовниками.
Я не стал доискиваться причин перемены в настроении нашей проводницы. Думаю, что деньги тут ни при чем. Ожесточение обычно неподкупно. Просто Бета нашла какой-то безошибочный ход к сердцу проводницы и заставила ее посмотреть на нас другими глазами, на короткое время увидеть в нас не "пассажиров" (понятие статистическое), а таких же людей, как она сама, у которых тоже есть свои трудности и горести.
И вот мы едем. Поезд набирает скорость, и вагон меньше трясет. В коридоре тишина. Чай невкусный, но горячий. Мы пьем его молча, чем-то слегка смущенные. Наконец Бета спрашивает:
– Чему ты улыбаешься?
– Разве я улыбаюсь?
– Улыбаешься. О чем ты сейчас думал?
– Ни о чем. О том, что Волга – река в России из пяти букв.
– Не поняла.
– А нечего понимать. В отеле, где мы жили, – тут я запнулся, – ночным портье работал молодой негр. Он любил решать кроссворды. Для него Волга река из пяти букв.
– Почему ты о нем вспомнил?
– Ты что, хочешь поупражняться в психоанализе? По какой-то дальней ассоциации. Кажется, со словом "пассажир".
– Ну?
– Пассажир – категория статистическая. Пример обезличивающей силы категории. С точки зрения железнодорожного движения, Эйнштейн, едущий к Рузвельту протестовать против применения атомной бомбы, – только пассажир. Семьдесят килограммов живого веса, подлежащих перевозке.
– Ну и что? Пациент – тоже категория и тоже статистическая. Помнишь, ты рассказывал, как оперировал на фронте эсэсовца? Во время операции он был для тебя пациент – и только. Это его и спасло. Как эсэсовца ты бы его зарезал.
Тут уж я не могу не улыбнуться. Бета остается Бетой. Возражение всегда наготове. Характер нелегкий для близких. Для себя – вдвойне.
Мы допиваем чай и доедаем бутерброды, сунутые мне тетей Евгешей. Бета сбрасывает туфли и удобно устраивается, подобрав ноги и опершись локтем о жесткий вагонный валик.
– А теперь ты расскажешь мне про Париж.
Часть третья
XV. Я – мсье Барски
Париж обрушился на нас внезапно, так на юге наступает ночная тьма. За десять минут до прибытия на Гар дю Нор в окнах вагона мелькали вполне сельские картинки, аккуратные коровки кушали газон. И только в самые последние минуты поезд ворвался в узкую щель между городскими строениями, отчего в купе сразу стало темнее, замелькали бетонные стены складов, закопченные рекламные щиты, грубое железное кружево эстакад.
Даже сегодня, роясь в своей памяти, я не могу вспомнить в поведении Успенского ничего необычного. Двое суток мы были неразлучны. Конечно, мы разговаривали, но как-то несущественно. У Паши было нижнее место, но он сразу оккупировал верхнюю полку, там он подолгу лежал без движения, иногда листал какую-то книгу, кажется, это был английский словарь. По-английски Паша говорил плохо, но отважно, и когда бывал в ударе, производил на англичан и американцев неотразимое впечатление. За всю дорогу он не выпил ни рюмки, даже за обедом в вагоне-ресторане пил только минеральную воду. Я не заметил, чтоб он готовился к своему выступлению, вероятно, решил положиться на вдохновение.
Прежде чем окончательно остановиться, поезд мучительно долго полз вдоль мокрого перрона, а у меня, стоявшего с чемоданом в узком коридоре, екало сердце: узнаю ли я вокзал, с которого сорок пять лет назад уезжал на свою неведомую родину? И мне показалось, что я его узнаю, может быть, потому, что вокзал был старый, закопченный, почти не тронутый модернизацией.
Нас встречали. Точнее было бы сказать – встречали Успенского. Среди десятка вежливо улыбавшихся людей не было никого, кто бы меня знал, и все-таки было неуютно оттого, что, пожимая мне руку, эти люди смотрели мимо меня, как бы не признавая во мне собрата. Представляя меня, Успенский говорил о моих талантах и научных заслугах в тех заведомо преувеличенных выражениях, которые в устах старшего почти всегда носят неприятно-покровительственный характер и как бы рассчитаны на то, чтоб их не принимали слишком всерьез. Но по-настоящему рассердился я, когда суетившийся вокруг нас энергичный молодой человек с лицом и манерами театрального администратора неожиданно назвал меня мсье Барски. Тут я все уразумел.
Александр Яковлевич Барский, сотрудник отдела внешних сношений министерства, тот самый лысенький и отутюженный, кто переводил беседу Петра Петровича с доктором Нгуеном на памятном мне новогоднем балу, часто ездил на Запад с различными учеными делегациями. Насколько мне известно, он кандидат наук, работ его я не читал, но это скорее моя вина. Скромен, тактичен, прилично владеет тремя европейскими языками. Несомненно, Успенский собирался ехать с ним, но перед самым отъездом что-то произошло и срочно понадобился другой переводчик. Я поехал бы и переводчиком, но меня разозлило вранье. Мсье Барски? Ну что ж, спасибо, буду знать свое место. Не уверен, смогу ли я полностью заменить мсье Барски, но переводить я буду, во всяком случае, не хуже.
У меня хватило юмора не делать кислой физиономии, и по дороге в гостиницу я как ни в чем не бывало поддерживал общую беседу с сопровождавшим нас членом оргкомитета профессором Дени. Ив Дени, известный у нас своими работами по микробиологии, оказался очень веселым белозубым южанином, он все время смеялся, иногда без достаточного повода, но французы вообще смешливее нас. Сидя в закрытой машине, я плохо видел улицы, по которым нас везли, иногда я вытягивал шею, чтоб получше рассмотреть дома и уличную толпу, меня по-прежнему занимала мысль – сохранилась ли в каких-то клеточках моего мозга память о чужом городе, в котором по капризу судьбы я появился на свет. Сидевший рядом с шофером энергичный молодой человек, поймав мое движение, ухмыльнулся и подмигнул, и только когда справа от нас промелькнули неподвижные крылья "Мулен Руж", я понял смысл ухмылки – мы ехали по пользующимся дурной славой бульварам, между которыми расположена знаменитая Пигаль, при свете дня эти вместилища порока ничем не отличались от любой торговой улицы, и молодой человек совершенно превратно истолковал мое любопытство.
На площади Клиши мы попали в затор – привычные ко всему парижские шоферы терпеливо ждали, – и наши спутники предложили выйти из машины поразмяться. Мы вышли, и я залюбовался двумя разбегающимися в стороны рядами неповторимых в своем своеобразии парижских домов, сплошь семиэтажных, со скошенными назад лбами мансард, в черном кружеве железных балкончиков и оконных решеток, с яркими навесами выплеснувшихся на тротуары кафушек и пивнушек и зазывными плакатами дешевых кинотеатров. Над убегающими в гору крышами я увидел голубовато-розовый, отливающий керамическим блеском холм Монмартра и белую грибовидную шапочку Сакре-Кёр. Освещенная нежарким утренним солнцем, сбрызнутая недавно прошедшим дождиком, площадь показалась мне мучительно знакомой, но помнил ли я все это своей детской памятью или видел уже взрослым на цветных репродукциях, бесчисленных слайдах, наконец, просто в кино? Мои сомнения еще усилились, когда в конце нашего пути нас провезли вокруг Триумфальной арки на площади Звезды, я узнал ее мгновенно, но что из того – ведь миллионы людей, никогда не бывших в Лувре, знают в лицо Джоконду. К тому же мне, да и моему отцу, вряд ли приходилось часто бывать в этом фешенебельном округе, по моим сведениям, мы жили где-то в районе Порт д'Орлеан. Оставалась надежда, что когда я попаду на эту не столь захватанную глазами парижскую окраину, в моей памяти что-то оживет.
Отельчик, где нам предстояло жить, мне сразу же понравился и расположением и патриархальным уютом. Толкнув стеклянную дверь, мы вошли в длинный, узенький и совершенно безлюдный вестибюль. Ни швейцара, ни портье. Слева над конторкой доска для ключей и ручной коммутатор, справа – шахта старинного подъемника (лифты существуют настолько давно, что к ним уже применимо понятие старины) и начало узкой – в ширину половика – крутой лестницы. В глубине вестибюля я увидел пеструю занавеску; звякнули кольца, и нашим глазам открылось мирно завтракающее семейство. Сидевший во главе стола мужчина лет пятидесяти с приятным, несколько меланхолическим лицом разливал вино, полноватая, но подтянутая брюнетка заправляла салат. Я сразу догадался: хозяева. Кроме них, за столом сидели еще две женщины в одинаковых серо-голубых платьях, обе худенькие и белокурые, одна постарше, а другая молодая и хорошенькая, я принял их за сестер хозяина и ошибся – это были горничные, вместе с хозяевами они составляли основной штат семиэтажной гостиницы. Заметив нас, хозяин вышел из-за стола и с достоинством поклонился. Пока я заполнял регистрационные бланки, он успел проводить Успенского в отведенный ему люкс, вернувшись, подхватил мой чемодан, и мы вознеслись в подрагивающей тесной кабине на самый верхний этаж. Поднявшись еще на несколько ступенек, мы очутились на тесной площадке с тремя расположенными покоем дверьми. Хозяин распахнул среднюю и, поставив чемодан на ременную банкетку, пожелал мне приятно провести время в Париже.
В лифте я еще был полон суетными размышлениями: ну конечно, мсье академисьен, оставив своего переводчика выполнять формальности, проследовал в свои роскошные апартаменты, а мсье Барски запихнули в каморку под крышей. Но каморка мне неожиданно понравилась. В ней было все необходимое: широкая и низкая, очень удобная кровать, игрушечный телефонный аппарат без диска, стенной шкаф, заменяющая стол откидная доска и два мягких стула. Из крошечной площади номера строители ухитрились выкроить туалетный уголок, вместивший душевую кабину, раковину для умыванья и вполне бесполезный агрегат, именуемый биде. Стоя под душем, я услышал через приоткрытую дверь резкий гудок, напомнивший мне зуммер полевого телефона. Это гудел игрушечный аппаратик, и поскольку звонить мне мог только один человек, я рассудил, что даже мсье Барски имеет право не бежать нагишом на звонок и спокойно домыться. Телефончик порычал еще немного и угомонился. Я не спеша растерся мохнатым полотенцем, натянул пижамные штаны и уже в совсем благодушном настроении выглянул в раскрытое окно, выходившее на одну из широких улиц, то бишь авеню, расходящихся, как лучи, от площади Звезды; высунувшись наружу, можно было разглядеть краешек Арки. На другой стороне авеню я увидел дом, поразивший меня своей остроугольностью, он был похож на волнорез или на океанский пароход, узкая торговая уличка пересекала авеню под непривычным для московского глаза косым углом. Присмотревшись, я понял, что дом зеркально подобен нашему, в довершение сходства прямо против моего окна распахнулось окошко верхнего этажа и в нем появилась человеческая фигура. Мне показалось, что фигура всматривается в мое окно, я помахал ей рукой, и она мне ответила. Развеселившись, я опять помахал и опять получил ответ. За этим вздорным занятием меня застал Успенский, дверь была не заперта. Вид у Паши был бодрый и как будто чуточку смущенный.
– Это просто хамство, что тебя сунули в эту голубятню, – сказал он заранее заготовленную фразу, на голубятню он даже не взглянул. – Бери свой чемодан и идем.
– Куда? – спросил я как можно безмятежнее.
– Ко мне. Номер двойной, места хватит. К тому же ванна. У тебя есть ванна? – Он дернул дверь в туалетную каморку и разъярился: – Вот видишь, даже стульчака нет. Собирайся.
– Спасибо, Паша, – сказал я. – Я к твоим услугам в любой момент, но жить я люблю один.
Успенский несколько опешил.
– Ну как хочешь. Тогда подожди раскладываться, я заставлю их дать тебе другой номер.
– Мне не нужен другой номер.
– Почему? – вскинулся Паша.
– Потому что мне нравится этот.
Паша посмотрел на меня недоверчиво.
– Зачем ты мне врешь?
– Нисколько. Здесь я как дома. И наверняка у тебя нет такого вида из окошка.
Паша подошел, выглянул.
– Вид у тебя действительно лучше. Зато в моем номере останавливался мсье Анри Айнэ.
– Кто?
– Эх ты, француз! Генрих Гейне. Так сказал хозяин. Может, и не врет. Есть табличка. Черт с тобой, оставайся. Но ты меня все-таки не бросай. – Это прозвучало почти жалобно. – Я понимаю, у тебя как у уроженца города Парижа в этом городе свои интересы. Поедешь – возьми меня с собой.
– Тебе-то зачем мотаться?
– Из чувства братской солидарности. А могу и пригодиться. Завтра после заседания разыщем могилу твоей матушки и дом, на котором когда-нибудь будет доска – иси этз нэ селебр саван рюсс экс-женераль Юдинь...
Шутка повисла в воздухе – я молчал. Паша посмотрел на меня с любопытством.
– Что с тобой? А ну – начистоту.
Я еще немного помолчал. И вдруг мне стало смешно.
– Как здоровье мсье Барски? – спросил я в упор.
Паша запнулся только на секунду – из-за непривычного ударения. Соображал он быстро. Сообразив, захохотал.