Текст книги "Выдумки чистой воды (Сборник фантастики, т. 1)"
Автор книги: Александр Бушков
Соавторы: Леонид Кудрявцев,Сергей Булыга,Александр Бачило,Виталий Забирко,Лев Вершинин,Елена Грушко,Евгений Дрозд,Елена Крюкова,Александр Копти
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Карл все так же угрюмо молчал, и маска на панели передатчика после паузы заговорила с мечтательной интонацией:
– А ведь, ей-богу, неплохая религия получится! Они будут совершать паломничества к святой земле, которой для них станет наш островок… Думаю, это лучше всех твоих наставлений поможет им сохранить память о своем происхождении и знание того, что жизнь – нечто большее, чем просто добывание пищи. В каком-нибудь поколении у них отыщется гений, который сможет изложить систему этой веры в возвышенной и поэтической форме… Чувствую, это будет великолепная эпическая поэзия, что-нибудь на уровне Бхагавад-гиты… А я у них буду чем-то вроде оракула…
– Ты так говоришь, как будто наверняка знаешь, что меня переживешь, – угрюмо проговорил Карл, пристально глядя на маску.
Теофил очевидно смутился.
– Э-э… не обращай внимания, это я так – фантазирую.
Карл яростно ткнул пальцем в маску.
– Я твои фантазии насквозь вижу! Так вот, запомни, – не бывать тебе у них богом!
– Ты что, Карл! Я разве претендую?! Я только хочу, чтобы они верили в небесного бога, а еще лучше – во многих небесных богов и ни в коем случае не сотворили бы бога на земле… то есть, тьфу, в воде, чтобы не было у них культа кого-либо из своих – история показывает, сколько крови тогда проливается… Особенно история XX века.
– Не собираюсь препираться с тобой, Теофил, ты кого хочешь уболтаешь. Но запомни одно – я не допущу никаких богов и религий. Я не допущу, чтобы реальность они подменяли иллюзиями. Знаниями и только ими они будут руководствоваться в своей жизни, знаниями, а не верой. Ты понял? Знаниями, а не верой!..
– Понял, Карл, да ты не волнуйся, успокойся, пожалуйста…
Маска вдруг приняла совсем другое выражение, глаза-объективы нацелились куда-то за спину Карла.
– А-а! – закричал Теофил радостно. – Вот и дети… Боже, что это они тащат?..
Карл обернулся. Все пятеро были уже на берегу, вода стекала ручьями по их смуглой коже, покрытой белой соляной коркой. Владимир и Клод, тяжело дыша, тащили над собой и чуть впереди себя громадную, жуткого вида рыбину, насаженную на два костяных меча. Как будто хоругвь несли. Мервин опасливо держался в сторонке, Лила и Хельга радостно визжали, приплясывали и хлопали в ладоши.
Рыба казалась окончательно смирившейся со своей участью, но когда ребята свалили ее на песок у ног Карла, вдруг забилась и задергалась. Карл осторожно отступил от нее. Судя по грозному виду, по костяному щипастому воротнику у жаберных щелей, по всем топорщащимся отросткам, шишкам и буграм на панцырных пластинах, создание было безобидным, не хищником, однако на шипах мог оказаться яд.
Владимир и Клод исполняли вокруг твари дикарский танец, размахивая в воздухе костяными мечами; бессвязно и бестолково, перебивая друг друга, выкрикивали историю своего подвига.
Карл только переводил глаза с одного на другого, пытаясь хоть что-то уразуметь.
– …она за рифом, а я как нырнул…
– …а я ее сбоку, а она…
– …она как рванется…
– …а я ее бац! а гарпун соскочил…
– …а тут я…
– …врешь, я!..
– …сам врешь! Я ее точно под жабры, а он…
– …это ты врешь! Дядя Карл! Он все врет! Я первый…
Они уже не плясали, а стояли друг против друга, обмениваясь злобными взглядами. А в руках костяные мечи.
– Ребята, – сказал Карл, – успокойтесь, вы что?..
– Это я вру?! – кричал Владимир, наступая на Клода. – Ты, слизняк, повтори, что ты сказал!..
– Дядя Карл, скажите ему…
– Так ты еще и ябедничать!..
Владимир толкнул Клода в грудь, тот отлетел назад, затылком ударился о ферму солнечной батареи и сшиб ее со шкафа передатчика. Ферма упала на грунт с глухим звуком, спицы зонтика солнечной батареи погнулись. Клод лежал навзничь, вытаращив глаза, на лице его застыло глупо-изумленное выражение. Карл с ужасом увидел, что из-под его затылка на белый песок вытекает струйка крови. Карл впал в бешенство, в голове у него помутилось. Он шагнул к Владимиру и, трясясь от ярости, заорал:
– Ты… ты, ублюдок! Вон с глаз моих!..
Владимир выронил костяной меч и метнулся прочь. Девочки испуганно жались друг к дружке и всхлипывали. Бледный Мервин медленно пятился в сторону модуля.
«Успокойся, болван, – приказал себе Карл, – ведь это дети… они еще дети…»
Он обернулся и наклонился над Клодом. Его все еще трясло.
Клод уже подымался все с тем же глуповатым выражением на лице. Карл запустил руку в его густую шевелюру, поднял волосы на затылке, осмотрел рану. Ничего страшного – просто рассек кожу.
– Иди в модуль, – хмуро приказал ему Карл, – там есть еще пластырь в аптечке, пусть Мервин или девочки заклеят…
Клод поплелся к модулю, на каждом шагу оглядываясь.
Карл тяжело опустился на песок, держась за сердце. Прямо перед ним оказалась тупая, страшная морда рыбы. Губы ее шевелились.
До ушей Карла донесся шепот:
– …Карл, скорее… я умру… поторопись, Карл…
Карл глядел на рыбу, вытаращив глаза.
Только через пару секунд до него дошло, что шепот доносится со стороны передатчика.
Серая маска на панели трагически искривившись шептала:
– Карл, скорее… скорее поставь назад ферму… энергия иссякает… я умру…
Карл с трудом разлепил обезвоженные губы.
– Что ты несешь, Тео? От чего это ты умрешь? Поставим мы сейчас ферму, но надо же сначала зонт выправить… Ну, разрядится аккумулятор… пропустим пару сеансов связи…
– Дурак!.. Я же здесь… здесь…
Карлу стало страшно.
– Ничего не понимаю. Что значит – здесь? В передатчике?
– Боже мой, да неужели ты ничего за эти годы не заподозрил? Неужели не понял, что все эти новости я сам выдумывал?! Я думал, ты давно догадался, только поддерживаешь игру… Нету никакого корабля там, наверху, он испарился при взрыве… нету никакой связи… То, что перед тобой – это не только передатчик, это еще и бортовой когитор. Моя личность записана в его памяти. Я только здесь и больше нигде…
– Ты лжешь! Это невозможно!
– Перед самой катастрофой я работал с большим корабельным когитором. На мне был шлем Дойлида, я находился в прямом контакте с процессором. Через психополе. Мое тело погибло сразу же, после первого взрыва. А я остался там… в памяти большого когитора. А за секунду до гибели корабля он перекачал информацию с записью моей психики, то есть меня самого, в память бортового когитора спасательного модуля… Я здесь, а там, на орбите, ничего нет… Скорее, Карл, поставьте ферму…
Карлу показалось, что небо стало тяжелым и низким, оно обрушилось на него и прихлопнуло к маленькому островку. Его пробрал озноб, крупная дрожь прошла по телу. Вот уже больше десяти лет он топчет свою будущую могилу. Корабля не было, надежды не было, над головой пустота, мир стал плоским, его вертикальное измерение никуда не вело, небо замкнулось.
Карл снова ощутил, как красная пелена застилает ему глаза, кровь гулко стучала в черепе, он не видел маски, но знал, что ее глаза-объективы умоляюще глядят на него.
– Ты лжешь, Теофил! – Слова вырывались из глотки с каким-то клекотом. – Ты лжешь! Я сейчас поставлю ферму, но только если ты признаешь, что все это – очередная твоя дурацкая шутка! Слышишь, Теофил, шутка, выдумка, ложь!.. Скажи, что это ложь, иначе я не буду ставить ферму…
Тихий, еле слышный шепот:
– Да, Карл, ложь. Прости меня – это дурацкая шутка…
Тишина.
Карл нашел в себе силы встать, подозвал Владимира и Мервина. Они быстро расправили зонтичные спицы и водрузили мачту на место.
Только после этого он посмотрел на неподвижную маску. Ему не нравилось ее выражение. Гримаса отчаянья, искривленный в сардонической ухмылке рот.
– Дурак, – сказал вслух Карл. – Нашел время шутить. Выскажу я все, что о тебе думаю, во время следующего сеанса…
Он уже успокоился, пришел в себя. День выдался беспокойный, но все ценности его маленького мира снова выстроились в гармоническое целое. Над головой летел корабль, и Теофил, этот черный юморист, рано или поздно свяжется с каким-нибудь миром или кораблем и вызовет помощь… Все в порядке. То, что маска молчит, ничего не значит – просто корабль зашел в область радиотени…
Вечный полдень над островом.
Надо только тщательно следить, чтобы мачта снова не свалилась.
Ему показалось, что в стороне, противоположной солнцу, он видит яркую светящуюся точку. Несомненно, это корабль. Раньше ему никогда не удавалось его увидеть. Точка быстро прорезала небосклон и ушла за горизонт.
Елена Крюкова
ИКОНА ВСЕХ СВЯТЫХ
Пророки, архангелы, Иоанн Креститель,
Кто на Крещенье бил в лицо железным снежком!
За то, что забывала вас, – вы меня прострите!
Я нимбы нарисую вам яичным желтком.
Я ночью прокрадусь сюда. Вот киноварь в банке.
Вот бронза сусальная – для ангелов она.
Допрежь маханья кисти я повторю заклятье:
Все ваши золотые, дорогие имена.
Кого я позабыла? – что ж, не обессудьте:
Какое Время длинное – такая и родня!..
Вы глянете в меня со стен, любимые?.. – нет, судьи!
Хоть не судимы будете – вы судите меня.
Святой мой Николай – родитель мой бесценный…
На кухне спишь, уткнувши лоб в сгиб сухой руки.
В моей крови идут твои отчаянные гены:
Гольфстримом – сурик! Тихий свет индиговой реки…
Тебя пишу одним мазком. Темно и сыро в храме.
Опасно свечи зажигать – увидят меня.
Но первую свою любовь пишу в алтарной раме —
Наощупь, бешено, светло, во мраке, без огня.
Святой Григорий Богослов, ты говорил прекрасно!..
В гобой консерваторский дул. Мне воблу приносил.
Я киноварью плащ тебе малюю – ярко-красный.
И улыбаюсь над собой – ведь плакать нету сил.
Была я дерзкой девушкой. Не верила в Бога.
Святой мой Игорь покупал перцовку и табак.
От наших тел-поленьев свет стоял в жилье убогом!..
А в белой полынье окна – аптека и кабак…
Святой архангел Михаил! Прости мне, если можешь.
Мой грех был. И на свете нет ребенка от тебя.
Но ребра, твой худой живот я помню всею кожей.
Сошел с ума ты. Души врут. Правдивы лишь тела.
Святой целитель Валентин – блатняга в куртке голубой!..
Познавший суд и решетки ржавой вкус!..
В тюрьме немых морщин твои рисую губы.
Но не боюсь. И не люблю. И даже не стыжусь.
А там, в квадрате золотом, кто затаился в синем?..
Иркутский рынок, синий снег – за грозными плечьми…
А улыбка – детская. Святой ты мой Василий,
Благодарю, что в мире мы встретились – людьми.
Но снова в горы ты ушел. Байкал огромный вымер.
Я вздрагиваю, слыша в толпе – прощальный крик!
Псалом утешения мне спел святой Владимир,
Серебряный Владимир, певец, седой старик!
О, как же плакала тогда, к нему я припадала!
О, как молилась, чтоб ему я стала вдруг – жена!..
Но складки жесткие плащей я жестко рисовала,
Швыряла грубо краску там, где злость была нужна.
И на доске во тьме златой толклись мои фигуры —
Неужто всех их написать мне было по плечу?.. —
Бродяги, пьяницы, певцы, архангелы, авгуры,
И каждый у груди держал горящую свечу.
Да что же у меня, однако, получилось?
Гляди – Икона Всех Святых на высохшей доске…
Гляди – любови все мои, как Солнце, залучились!
Я с ними – разлучилась. Лишь кисть – в кулаке.
Лишь эта щетка жесткая, коей храм целую,
Закрашивая камень у жизни на краю!
Икону Всех Святых повешу одесную.
Ошую – близко сердца – только мать мою.
Виталий Забирко (Донецк)
ПОБЕГ
1
В последнее время Кирилл стал плохо спать. Вечером, когда их всех привозили из Головомойки, когда голова раскалывалась, разламывалась, разваливалась от сверлящей мозг боли, он, с трудом, пересиливая тошноту, выхлебывал свой бачок устричноподобной склизлой похлебки, шатаясь от усталости, выстаивал вечернюю поверку, затем добирался до барака, валился на свое место и мгновенно засыпал. Но уже под утро, еще затемно, собственно, еще ночью, он просыпался и до самого подъема неподвижно, без сна, лежа на поросших грубой древо-шерстью нарах, мечтая о куреве. Он перебирал в уме все марки сигарет, которые ему доводилось курить: от легких болгарских, ароматизированных и витаминизированных, с традиционным фильтром, до контрабандных турецких с голубым табаком, с кашлем затягивался деревенским самосадом-горлодером и даже опускался в самую глубь воспоминаний, в детство, когда они вдвоем с дружком Вихулой забирались в дальние уголки виноградников и тайком от всех, а главным образом прячась от сторожа деда Хрона, курили крупно протертые сухие виноградные листья. Сейчас бы он курил любые – дубовые, кленовые, любой лиственный эрзац, но здесь, в лагере, не росло ничего, кроме деревьев-бараков, а о листьях редкого местного лесочка, начинавшегося сразу же за усатой оградой, можно было только мечтать.
Он перевернулся на другой бок – раздразнил себя, даже засосало под ложечкой, – и, уставившись в сереющую предрассветную мглу, постарался не думать, забыть, выбросить из головы все о сигаретах, папиросах, сигарах, трубках, мундштуках, самокрутках, листовом и нарезном табаке, заядлых и посредственных курильщиках… вплоть до последней затяжки, последнего глотка крепкого, сизого табачного дыма. Энтони никогда не курил, в его время еще не курили – он здесь давно, девять лет, «старичок», старожил местный, можно сказать, обычно в лагере больше семи лет никто не протягивает; Нанон забыла, что такое курить… и Портиш тоже, а Михась, как сам говорил, так вообще не брал в рот этой отравы, и Лара не пробовала… Ну а пины, так те совсем не знают, что это такое, тоже не пробовали, не нюхали табаку… Да и откуда им знать, что это такое?! Да и сам ты, Кирилл, давно перегорел, перетерпел, забыл о нем и вдруг – на тебе! – вспомнил, всплыло в памяти, засосало, разбередило душу… Он застонал и судорожно вцепился в деревянную шерсть нар. Боже, не думать, только не думать, выдавить из себя, пересилить!.. Клещами впивается и сосет, сосет, накатывается тошным клубком темноты, началом сумасшествия, «пляской святого Витта»… Когда всех в очередной раз привезут из Головомойки и все вылезут из драйгера как люди, как пины, живые, пусть шатаясь от ноющей пустоты в голове, с прочищенными, опустошенными мозгами, ты, лично ты – Кирилл Надев! – с выпученными, налитыми кровью глазами грянешься с борта на твердый, серый, со скрипящей, как тальк, пылью плац и начнешь по нему кататься, судорожно извиваясь, завязываясь в узлы, и выть, выть по-звериному сквозь бешеную пену, хлопьями летящую изо рта… А все будут молча стоять вокруг тебя неподвижным скорбным кругом: худые, изможденные, с потухшими пустыми глазами – небритые серые мужчины, ссохшиеся корявые женщины и пучеглазые пины. И никто не поможет тебе, не схватит, не скрутит, не надает пощечин – очнись! – потому что это бесполезно, ни к чему, уже пробовали… А затем подоспеет смерж, эта падаль, этот слизняк, полупрозрачная манная каша, разгонит всех и направит на тебя леденящее душу жерло василиска. И только тогда ты наконец замрешь, успокоишься – навсегда! – закостенеешь скрюченной статуей, монументом боли – вечным проклятием смержам, лагерю, Головомойке…
Сигнал подъема сорвал его с нар, швырнул на пол, еще дурного, всего в холодном поту, и, болью взрываясь в голове, погнал на плац. С верхнего яруса нар, постанывая и всхлипывая, сыпались пины, с нижнего, крича от боли и отчаянно кляня все на свете, вскакивали люди, и все вместе бурлящей толпой выносились из барака.
Уже рассвело. Рыжий холодный туман, ночью окутывавший лагерь, последней дымкой уползал сквозь усатую ограду в лес. Деревья-бараки, выращенные правильными рядами на территории лагеря, резко очерчивались мокрыми и черными от росы боками.
Все выстраивались в две шеренги – люди, пины, лицом друг к другу, согласно номерам: четный – пин, нечетный – человек. Стояли молча, зябко ежась, переминаясь с ноги на ногу. Большинство тоскливо смотрело, как последние клочки тумана беспрепятственно просачиваются сквозь ограду.
Поверка началась с восемнадцатого, углового барака. Учетчик-смерж неторопливо полз между шеренгами, часто останавливался, дрожа мутным белесым холодцом, и снова катился дальше. Он распустил восемнадцатый барак, семнадцатый, шестнадцатый зачем-то оставил стоять, пятнадцатый тоже отпустил и, наконец, подобрался к четырнадцатому, крайнему на этой линии.
«Слякоть ты вонючая, – кипятился Кирилл. – Ползешь, выбираешь, оцениваешь… А мы стой и не шевелись, вытянись в струнку и молчи, как в рот воды… Жди, пока ты сосчитаешь и соизволишь распустить всех, а то еще и оставишь стоять, как шестнадцатый барак».
Смерж медленно продефилировал вдоль строя, подкатил к Портишу и остановился. Портиш вытянулся как новобранец, затаил дыхание – ну, чего встал, чего тебе от меня надо? – а смерж тихонько подрагивал под прозрачной оболочкой варилась манная каша, набухала и, наконец, лопнула воздушным пузырем. Портиш судорожно вздохнул, из глаз покатились слезы. Он еще сильнее вытянулся и застыл. Смерж удовлетворенно заурчал, будто пустым желудком, и покатился дальше. По шеренге распространилась слезоточивая вонь.
«Ах ты дрянь! Клозет, сортир ходячий! – сцепил зубы Кирилл. – Ничего, придет время, мы с тобой за все, за все посчитаемся! Дай только случай!»
Смерж дополз до конца строя и остановился. Затем собрался в шар. По его поверхности кольцами заструились радужные бензиновые разводы. Строй пошатнулся, словно от удара взрывной волны, кое-кто застонал. В головы ударила тупая ноющая боль, и тотчас по лагерю далеким эхом прокатился низкий, без всяких интонаций, Голос:
– Четырнадцатый барак. Тридцать седьмого нет. Где? Где?
В строю зашевелились, приглушенно заговорили.
Тридцать седьмой… Нечет, нечетный. Человек. Кого нет? Кого? Лариша… Кого? Лариша нет! Куда его черти унесли? Стоять теперь часа три, как шестнадцатому, еще и жрать не дадут… Голову откручу, сволочи!
Голос назвал наобум несколько нечетных номеров, и они бросились искать. Собственно, все было ясно. Искать Лариша было бесполезно. Его не было. Его просто уже не могло быть. Никто еще не выдерживал зова утренней поверки. По крайней мере, из живых.
Болван, молодой, зелень буйная, тоже мне, нашел выход. Всего полгода в лагере, а уже умнее всех – вот, мол, я какой, не вы все, не вам всем чета, не хлюпик какой-нибудь… Вы тут как хотите, сгнивайте заживо, сушите себе мозги в Головомойке, хлебайте грибную склизлую бурду, вытягивайтесь строем перед смержами, пусть они высасывают ваш разум, ваши мысли… А я не могу так. Не хочу. Не желаю! Я… пошел. И бац себя самодельной бритвой по венам. Или по горлу. Или как-нибудь еще… Только ты болван, поросль зеленая, не уйдешь ты так ни от кого, никто так еще не уходил, ни один. А пробовали… Но пока в тебе еще что-то есть, пока еще хоть что-то можно высосать из твоей головы, пока ты способен еще читать и думать и не осталась от тебя только пустая безмозглая шелуха, не отпустят тебя смержи просто так, за здорово живешь, ни в какую не отпустят, восстановят как миленького, как новенького, будто только мать родила, без царапинки, без заусеницы, свеженького как огурчик… И запрут в Головомойку суток на двое для профилактики. И выйдешь ты оттуда как шелковый, тише воды, ниже травы, высосанный, высмоктанный, уже не человек, а ошметья человеческие. Полуидиот. Как Копье, как Васин. И уже не захочешь себе резать ни вены, ни горло…
Лариша нашли за бараком. Бенц и Энтони вынули его из петли и, подхватив под мышки, поволокли между шеренгами. Они неуклюже семенили, шли не в ногу, и распухшая, багрово-синяя голова Лариша раскачивалась из стороны в сторону на вытянувшейся шее, поочередно кивая то пину, то человеку.
Подкатил малый белый драйгер, и Лариша взгромоздили на верхнюю платформу. Водитель-смерж повертелся в седле, развернул драйгер и неторопливо тронул его на Слепую дорогу.
Машина медленно поползла по земле, переваливаясь на ухабах, и труп Лариша заерзал по платформе, качая большими плоскими ступнями ног.
«Вот и все», – тоскливо подумал Кирилл. Драйгер подошел к воротам, приостановившись подождал, пока они не распахнулись, и, резко, с места увеличив скорость, погнал по дороге к Головомойке, подняв тучи пыли. Тело Лариша запрыгало по платформе, как большая тряпичная кукла пелеле, и в лагерь донеслось гулкое грохотание листового железа. Вот и все… Драйгер въехал в рощу и скрылся из глаз. Тарахтенье мотора и грохот железа сразу стали глуше и на тон ниже. Кирилл прикрыл глаза. Прощай…
Кто-то толкнул его в бок, он вздрогнул от неожиданности и резко повернулся. Рядом стоял Портиш и внимательно, чуть снизу из-под мохнатых бровей, смотрел на него.
– Чего надо? – окрысился Кирилл.
Портиш удивленно выпучил свои и без того навыкате глаза, задержался взглядом на лице Кирилла, затем увел глаза в сторону.
– Чего, чего… Стоишь как истукан, – сказал он. – И глаза закрыл. Уж я чо подумал…
Кирилл хотел огрызнуться, но тут увидел, что на плацу стоят только они вдвоем. Он растерянно огляделся. Не было даже шестнадцатого барака, оставленного за какую-то провинность. И четырнадцатого барака тоже не было… Под землю они провалились, что ли? Он посмотрел на Портиша.
– Где все? – хрипло спросил он.
Портиш подозрительно покосился на Кирилла:
– Что – где?
– Ну все. Лагерь где весь?
Портиш наконец понял.
– Спал ты, что ли? – Он зло сплюнул в пыль. – Отпустил учетчик всех. Как подарочек преподнес…
Он ожесточенно заскреб свою цыганскую буйную бороду, а затем, собрав ее в кулак, немилосердно дернул и, охнув, удовлетворенно зашипел. То ли от боли, то ли от удовольствия.
– Все равно ж гад припомнит нам этот подарочек! Не на плацу, так в Головомойке или в самом бараке…
Портиш ожег Кирилла взглядом, словно это он был учетчиком-смержем, и вдруг заорал:
– Ну, чего стоишь, блястки выпялил?! Идем! Скоро давать жрать будут…
Кирилл тоскливо посмотрел в сторону ворот. Со Слепой Дороги, издалека, уже только чуть слышно долетало буханье стальных листов платформы. Значит, никто тебя, кроме меня, не провожал. Никто. Все разбежались… Он тяжело вздохнул и зашагал вслед за сильно косолапящим Портишем. Хоть бы меня в свое время кто-нибудь вот так же проводил взглядом…
Солнце поднялось уже довольно высоко и стало слегка припекать. Последние клочки тумана исчезали, высохли намоченные росой стены деревьев-бараков, их окна и двери начали постепенно зарастать, чтобы вечером, когда все вернутся из Головомойки, вновь открыться и принять в вонючее логово на жесткие насесты нар усталые, измученные тела.
За бараком, на жестком, как обрезки белоснежного пенопласта, мхе уже сидело несколько человек и пинов. Безрадостное это было зрелище. Унылое. Пины забились в куцую тень барака и о чем-то приглушенно пересвистывались. Люди же понуро молчали. Кто сидел на корточках, поджав под себя ноги, кто полулежал, облокотясь на руку. Словно ждали чего-то. Спрашивается, чего можно ждать? Разве что утреннюю баланду…
На Портиша с Кириллом никто не обратил внимания, только Пыхчик бросил косой взгляд, когда разбитые всмятку ботинки Кирилла остановились возле его лица.
– Ну? – сказал Кирилл.
Пыхчик молча подвинулся.
Кирилл нагреб мха под стену барака и сел. Портиш опустился рядом на колени, пошарил у себя за пазухой и достал тряпичный сверток.
– Сыграем? – предложил он, заглядывая в глаза Кириллу. В свертке затарахтели костяные фишки.
Кирилл покачал головой, прислонился спиной к стене барака и прикрыл глаза.
– Ну, во! А чо я тебя ждал?
Кирилл только пожал плечами. Хотелось прилечь и подремать, но с правой стороны лежал Пыхчик, а слева сидели Михась с Ларой. Лара уткнулась Михасю в плечо, в ветхую, разлезающуюся просто на глазах куртку и плакала. Он успокаивающе гладил ее по спине.
– Ребеночка хочу! – всхлипывала она. – Слышишь, хочу! Маленького, кричащего… Я родить хочу!
Кирилл поморщился. Опять завела! По три раза на дню… Портиш фыркнул.
– Бабе что надо? – рассудительно произнес он. – Бабе мужика крепкого надо.
Лара вздрогнула и впилась в Портиша опухшими от слез глазами.
– Ты, пенек кривоногий! – с ненавистью крикнула она ему в лицо. – Это кто – ты мужик крепкий?!
Она вскочила. Михась хотел ее удержать, но она его оттолкнула.
– Мужики! – крикнула она. – Знаю я всех вас! Все вы одинаковы!
Михась вскочил рядом с ней, схватил за плечи.
– Да пусти ты меня! – Она снова попыталась отпихнуть его. – Глаза б мои вас не видели! Мужики! Тоже мне!.. Вам что надо?
Она наклонилась над Портишем.
– Вам только одно и надо – и довольно! Тьфу на вас!
Плевок застрял у Портиша в бороде, глаза у него налились кровью, он вскочил:
– Ты что, баба, сдурела?!..
Может быть, он и ударил бы, но тут из-за барака вынырнула сухопарая фигура Льоша в пестрой, переливающейся всеми цветами неснашиваемой курте, смотревшейся в сравнении с тряпьем остальных лагерников откровенно вызывающе и являющейся не только отличительной приметой Льоша, по которой его узнавали издалека, но также и предметом зависти большинства. Льош мгновенно оценил обстановку и положил руку на плечо Портиша.
– Докатились, – сдержанно сказал он. – Уже кидаемся друг на друга, как звери…
Он сильнее надавил на плечо Портиша.
– Сядь.
– А я что, – забубнил Портиш и поспешно опустился на землю. – Я ведь ничего… Она все. Сказать, право, нельзя…
Лара снова уткнулась в плечо Михасю и, давясь слезами, что-то пытаясь сказать хрипящим, сорванным голосом, зарыдала.
– Ну, что ты, что ты, – безуспешно принялся утешать ее Михась, одной рукой гладя ее по волосам, а другой легонько похлопывая по спине.
Льош отстранил Михася, взял лицо Лары в ладони и стал массировать ее виски. Через мгновенье спазм отпустил ее горло, руки безвольно, плетьми, повисли вдоль тела – она теперь только еле слышно всхлипывала, а затем и вовсе затихла.
– Вот и все, – пробурчал Портиш. – А шуму-то, шуму…
Корявыми пальцами он принялся, как гребенкой, вычесывать плевок из бороды.
– Да, шуму действительно многовато, – вздохнул Льош и передал Лару в руки Михасю.
– Посиди с ней немного, пока успокоится.
– А в том, что она хочет ребенка, – проговорил он уже Портишу, – даже здесь, в этих условиях, ничто не смешно и не предосудительно. Произвести на свет нового человека никогда не было смешно. И родить его – не только высшее и прекраснейшее предназначение женщины, но и огромнейшее счастье.
– Особенно здесь, – желчно подхватил Кирилл. – Смержам на потеху…
Льош грустно посмотрел на Кирилла.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имел в виду, – тихо, глядя в глаза Кириллу, сказал он. Затем перешагнул через вытянутые ноги Пыхчика и направился к пинам.
Пины прекратили пересвист и выжидательно повернули к нему головы.
– Привет честной компании! – шутливо поздоровался Льош и присел рядом с пинами на корточки. Ослиные уши пинов доброжелательно зашевелились.
– Здравствуй, Василек, – персонально поздоровался Льош с крайним из пинов и что-то быстро просвистел ему.
Пин внимательно склонил голову и вдруг, подпрыгнув, вскочил на короткие десятисантиметровые лапки и закачался на них. Льош выжидательно замолчал.
– Не знаю, – наконец сказал Василек патефонно-хриплым писклявым голосом. Будто и не он сказал, а старую, заезженную пластинку поставили на большую скорость. – Я думаю, что следует посоветоваться с Энтони…
Кирилл устало закрыл глаза. Хотелось спать и страшно хотелось курить. Опять какая-то авантюра… С тех пор, как Льош появился в лагере, какие-то месяца четыре собственно, вечно он о чем-то шушукается то с пинами, то с Энтони, составляя немыслимые планы побега, будто и не зная, что за все существование лагеря, сколько его помнят «старички», еще не было ни одного побега. Ни одного. А он… Прыткий больно. Впрочем, посмотрим, во что все выльется на этот раз.
Кирилл поудобнее примостился, чтобы полулежа, прислонившись к стене барака, можно было немного вздремнуть. Пока Голос не позвал обедать и не приказал строиться для отправки в Головомойку. Слева Лара вновь затянула свои всхлипывания и причитания, и он недовольно поморщился. Хоть бы кто-нибудь объяснил ей, что не виноват из нас никто, что она родить не может. На Земле были мы все люди как люди, даже некоторые семейные были, с детьми… А почему в лагере никто не рожает, так ты лучше у смержей спроси – им виднее.
Кирилл немного вздремнул, но тут опять ночной кошмар толкнул его в голову, и где-то внутри засосало, засвербило… Он заворочался и открыл глаза. Спросонья, по давно забытой привычке, толкнул соседа в бок и попросил:
– Дай закурить.
И увидел перед собой вытянувшееся, поросшее редкими волосами, грязное лицо Пыхчика. Глаза Пыхчика округлились, он начал медленно, не отводя взгляда, отодвигаться.
– Чего? – бабьим дискантом протянул он.
Кирилл встряхнулся и как следует протер глаза. Наконец-таки проснулся.
– Да нет, ничего, – хрипло успокоил он. – Это я так… Приснилось черт знает что. Да не бойся ты, не буду я плясать «святого Витта», не зашибу! Пора б давно уже знать, что пляшут только по возвращении из Головомойки. Закурить просто…
Пыхчик на всякий случай встал и пересел куда подальше.
– Тьфу, болван! – в сердцах сплюнул Кирилл и отвернулся.
На место Пыхчика сразу же кто-то грузно плюхнулся и стал тяжело отсапываться. В нос ударило кислым и затхлым, будто сел не человек, а шлепнулась груда гнилого тряпья. Кирилл недовольно посмотрел и увидел Микчу, взмокшего, как после марафонского бега, и астматически всхлипывающего. От него несло так, будто он дневал и ночевал в хлеву, причем непременно в самом стойле.
– Как мать родила, так в последний раз и мыла, – поморщившись, пробормотал Кирилл. – Правильно я говорю?
Микчу поднял осоловелые, навыкате глаза и медленно моргнул. Затем, все так же тяжело дыша, вытер лицо лохмотьями своей рясы.
– Чего?
– Чего, чего… Заладили, то один, то второй. Весишь ты, спрашиваю, сколько? Чего!
Микчу замялся, плечом снял каплю пота, висевшую на ухе.
– Не помяну… Давне бьило каки-то. – Он внимательно посмотрел на Кирилла. – А чего?
– Воняет от тебя, монах, как от тонны…
– Чего?
– Дерьма, вот чего!
Микчу неуверенно заулыбался – он не понял. Да и откуда ему понять, жил-то небось в веке пятнадцатом-шестнадцатом, еще до метрической системы мер и весов.
– У тебя закурить есть?
– Розигришь, да? – недоверчиво спросил Микчу.
– А!.. Кой там розыгрыш. Курить хочу – сил нет. – Кирилл отчаянно потянулся, зевнул и сел. – Жрать бы уже скорее давали, что ли…
– Тебе прямо в Головомойку не терпится, – насмешливо проговорил кто-то над самым ухом. Кирилл недовольно поднял глаза и увидел перед собой Энтони. «Старичка» Энтони, седого старого негра, выдернутого смержами с Земли бог знает какого года одним из первых (разумеется из людей – пины тут были уже до того) и брошенного сюда, в этот лагерь, в эту дробилку человеческих душ, нечеловеческую круговерть. Он жил в лагере дольше всех, знал о нем больше всех, его одежда давно обветшала, износилась, и теперь на нем было лишь только какое-то подобие набедренной повязки, но, тем не менее, он, в отличие от многих, не потерял себя, не ушел в себя, не закопался, как страус, в самом себе, а смог собрать, сплотить, как-то организовать этот разноплеменный, выуженный смержами из разных веков Земли человеческий экстракт, и, можно сказать, что только благодаря ему, его уму, его организаторским способностям, его активной инициативе, наконец, просто его природной доброте и человечности, чудом уцелевшим в столь нечеловеческих условиях, люди в лагере еще не потеряли способность быть людьми.