Текст книги "Легенды грустный плен. Сборник "
Автор книги: Александр Бушков
Соавторы: Сергей Сухинов,Александр Силецкий,Людмила Козинец,Виталий Забирко,Александр Марков,Елена Грушко,Таисия Пьянкова,Владимир Шитик,Евгений Дрозд,Юрий Магалиф
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
День четыреста семьдесят пятый
Сашка уже наелся и уснул. Все-таки он похож больше на Олега – курносенький, бровки беленькие. Хороший мальчик, спокойный. Только первый месяц спать не давал, а потом – как отрезало. И вес набирает хорошо. Вот только он какой-то развитый не по возрасту – пятый месяц, а уже зуб лезет. Сейчас сосал – так укусил… И вообще, мудрый, видно, парень будет – когда не спит, все глазеет по сторонам, улыбается, а потом нахмурится, пальцы считать начинает. Смотрит на каждый по очереди, шевелит, будто загибает… Не пора ли ему под капор сеточку надевать? Кто их знает, детенышей, когда они соображать начинают. Надо с Аликом посоветоваться.
Тут Лена услышала тихий звон и рокот лифта. Хлопнула дверь. Теперь, наверное, он задвигает эту кошмарную плиту – ну да, вот дошел через пол мягкий толчок. Шагов не слышно – ковер заглушает. Лена считает: двенадцать, тринадцать, сейчас откроется дверь…
Открылась дверь, и вошел Олег. Наклонился над кроваткой, нежно коснулся губами румяной щечки. Потом сел рядом с женой, обнял за плечи, прижался лбом… устало откинулся на подушку.
– Горыныч слониху сожрал. Машу. И саванну зажег. Выгорело до самого озера. Вот черт никелированный!
– Слушай, ну убей ты его. Никакой ведь пользы от него, кроме вреда.
– Уже. Жалко было сперва – все-таки уникальный зверь. А потом решил: надо будет – нового сделаю. А до чего живучий оказался – четыре ракеты я в него всадил, а он еще дрыгался! А серые – тоже еще твари! Пяти минут не прошло, а они – тут как тут.
– Алик, а может и их?
– Нет, их нельзя. А то твои олешки сразу расплодятся, всю флору съедят, болеть начнут. Пусть поддерживают биологическое равновесие.
– Какой ты у меня умный, знающий и предусмотрительный!
Пошла на кухню. Олег пошел следом, стал в дверях в любимой позе привалившись плечом к косяку, руки в карманах. Смотрел, как она накрывает на стол. Она осталась такой же стройной и изящной, как и до Сашки, а лицо стало еще красивей. И она никогда не вспоминала того, что было раньше, до ее появления здесь. Только иногда они говорили о Земле. Но редко – они старались не говорить о Земле.
– Да, Лен, а Земля-то нас никогда не услышит – волны не проходят.
– Откуда ты знаешь?
– А я утром запустил «Дельту» на длинную орбиту. Локатор фиксировал ее до трех тысяч, а потом – как отрезало. Через два часа, когда расстояние уменьшилось, – пожалуйста, все в порядке. А с корабля, с настоящего передатчика, сигнал проходил все время.
– Она и сейчас на орбите?
– Да. Я оставил передатчик включенным. Конечно, до Земли он не достанет, но, может, кто-нибудь будет пролетать. Услышит SOS, сядет и заберет нас на Землю.
Олег заснул в кресле перед камином. Книжка упала на пол, рука, свесившаяся через подлокотник, налилась кровью, потемнела, резко проступили набухшие жилы. «Как он устает!» – подумала Лена. Она выключила верхний свет и подошла поднять книжку. Олег что-то невнятно пробормотал во сне, зашевелился и перевернулся на правый бок. Сетка у него на голове немного сдвинулась, и Лена увидела красные отпечатки там, где проволочки вдавливались в кожу. «Еще сетка эта ужасная, как он ее терпит?» Она осторожно сняла сеточку с головы мужа и сунула в карман куртки.
День четыреста семьдесят шестой
Первое, что увидел Олег, выйдя утром на поверхность, был корабль. Его верхушка сверкала за рощей в лучах поднявшегося солнца. Сначала он не поверил, но, когда пробежал через рощу и остановился на опушке, корабль открылся весь – покрытый окалиной, высокий, на трех могучих опорах, врезавшихся в опаленные камни. Люк был открыт, внизу стояли двое в скафандрах.
Его заметили. Ждали, повернувшись лицом; один положил правую руку на пояс. В люке появилась третья фигура.
Метров за двадцать Олег перешел на шаг. Приблизившись, остановился и тихо сказал:
– Ну, здравствуйте, земляки.
…Капитана Олег узнал. Это был Стил Т. Дэвидсон, командир трех звездных. Герой Земли. Олег представился:
– Олег Блинов, планетолог. «Регул-Гамма».
– Стил Дэвидсон, командир. «Сириус-Бета».
– Мистер Дэвидсон, я хотел бы побеседовать с вами наедине.
Капитан удивленно приподнял бровь:
– Пожалуйста. Садитесь, прошу.
– Скажите, вы идете на Землю?
– Да.
– Мне нужно на Землю. Мой корабль поврежден.
– Мы видели его на орбите, вашу записку прочли.
– Да… Вы сможете взять меня с собой?
– Конечно, Олег.
– Но, видите ли, Стил, я здесь не один. Со мной жена и ребенок.
– Мы можем взять и их.
– Нет, Стил, они должны остаться. Я не могу сказать вам всего, но… они не могут улететь отсюда.
– Вы не боитесь оставить их на планете?
– Нет, здесь безопасно, они хорошо устроены. Вы сами увидите. Но взять я их не могу. И объяснить вам подробнее тоже не могу…
– Вы не находите, Олег, что это звучит странно?
– Конечно, Стил, но я больше ничего не могу вам сказать.
– Ну хорошо. А что вы скажете им?
– Я скажу, что вы идете на Сириус, что вы дадите о нас знать на Землю, что за нами пришлют корабль. Я улечу с вами, но они не будут знать об этом. А потом я вернусь за ними.
– Так… А что я скажу команде?
– То же самое. Или что сочтете нужным. А теперь, – Олег встал, – прошу вас и весь экипаж посетить мой дом. Да, здесь можно ходить без скафандров. Планета абсолютно безопасна – в смысле атмосферы и микроорганизмов. Бластеры на всякий случай возьмите.
Обед прошел очень хорошо. Американцы хвалили все – и дом, и стол, и хозяев, особенно хозяйку. С удовольствием возились с Сашкой – таскали его на руках, пели непонятные песенки, а он весело гукал и таращил глаза.
– А теперь, – Дэвидсон встал, – нам пора. Завтра, в восемнадцать часов бортового времени, мы стартуем.
– Мы придем, – сказал Олег. – А сейчас я провожу вас до корабля.
Олег чувствовал себя негодяем. Необходимость расстаться с Леной и Сашкой угнетала его. В нем боролись два желания: вернуться на Землю, жить, как все люди, и навсегда забыть о страхе или остаться здесь, с любимыми людьми, на планете, где он научился быть властелином, но все равно оставался рабом – рабом своего страха. Вернуться – и стать человеком. И быть одиноким. Или остаться с любимыми людьми. Но разве они люди? Они ненастоящие. Он сам их создал. А Сашка? Он настоящий или нет? Или наполовину? Улететь – и предать. Пусть ненастоящих, но любимых. И любящих. Или остаться честным перед ними и собой – и остаться здесь навсегда, и всю жизнь тосковать по голубому небу и настоящим людям. И ненавидеть этих…
День четыреста семьдесят седьмой
Они уже попрощались с американцами и отошли подальше, к опушке рощи. Лена держала на руках спящего Сашку, Олег взглянул на них и вдруг понял, что ничего ему не хочется так сильно, как остаться здесь, с ними. Но он тут же подавил в себе эту мысль и сказал:
– Лен, подожди немного, я забыл одну штуку. Сейчас смотаюсь на корабль и вернусь, это всего десять-пятнадцать минут.
Он даже не поцеловал их на прощание.
В шлюзе «Сириуса» он остановился, упершись рукой в стену, зажмурился, прикрыл глаза ладонью. Сосредоточился. Постоял так несколько секунд. Открыл глаза. Рядом с ним стоял, упираясь рукой в стену, человек в потертом комбинезоне. Вот он поднял голову, посмотрел направо, потом налево – и повернулся, стал, глядя на него.
– Олег, – тихо сказал Олег, – это ты… или я? Черт, как обращаться к самому себе?
– Да, Олег, это я. В смысле ты.
– Ты ведь все знаешь, все понимаешь?..
– Да, я все знаю, все понимаю.
– Ты сделаешь все как надо. И еще: я создал тебя не совсем таким, как я сам. Ты лучше. Честней, смелей… Ведь ты же любишь их, верно? И для тебя не будет проблемы – уйти или остаться.
– Все верно, Олег. Не бойся. Счастливо!
– И тебе… Ну – давай!
Они крепко обняли друг друга и поцеловались. Потом двойник повернулся и быстро выпрыгнул через люк. Дверца захлопнулась.
Олег, тяжело дыша после бега, стоял рядом с Леной и смотрел на корабль. На обратном пути он сам нес Сашку, в который раз поражаясь, какой он теплый.
Олег попросил Дэвидсона найти «Дельту». Он хотел забрать свой скафандр и кое-что из мелочей. Они стартовали к Земле в три часа, а в 3:25 Олег вылетел из койки и увидел, как тают в черноте космоса стены каюты. Он успел захлопнуть щиток гермошлема и какое-то время летел, сдерживая дыхание, а звездное небо кувыркалось вокруг него.
«Все – мираж! Все! Теперь уже все! И пусть, пусть, так мне и надо, пусть!» – шептал он в отчаянии. «Ну что ж, наверное, пора умирать», – сказал он себе и потянулся рукой к замку шлема. Но тут навалился страх смерти – безобразный, огромный и бесконечный, как космос. Вращая руками, он сориентировал тело и включил ранцевый двигатель.
День четыреста семьдесят восьмой
Олег встал рано утром, когда на небе только начали светиться самые высокие облака. Роща была затянута дымкой, и роса блестела на сизой траве. Олег с удовольствием осматривал новый дом. Полуметровые бревна сруба заросли мхом, нависала над сверкающими окнами мохнатая тростниковая крыша. В гнезде на высокой печной трубе возились аисты…
И тут ему показалось, что над трубой мелькнул светлый дымок. Откуда? Никто не топил… Но, присмотревшись, он понял свою ошибку. Это был не дымок. Где-то далеко медленно опускался парашют. «Кому-то не повезло», – подумал он и бросился к вертолету.
Когда Олег подлетел, человек уже успел погасить парашют и возился с лямками. Он был в скафандре и шлеме и стоял спиной, поэтому Олег узнал его не сразу. Он выскочил из кабины и остановился в растерянности:
– Это ты? Откуда? Ты же улетел… Или ты третий?
– Улетел! Кой черт!.. Все мираж… Ничего, ничего здесь нет настоящего, кроме меня, идиота. Поверил, кретин… Миражи, ублюдки, создания, такие, как ты и она!
Олег стоял, опустив руки, не находя слов, а тот, снова отвернувшись и склонившись над парашютом, замолчал. Потом замер, как будто ему пришла в голову неожиданная мысль, и глухим, каким-то чужим голосом сказал:
– Ты уж извини меня, но я не третий. Я первый. И единственный!
Он резко повернулся, взметнул руку с пистолетом, и Олегу прямо в глаза ударила ослепительно алая звезда.
Ветер унес пепел, но обгорелые кости остались. Их пришлось закопать.
Когда он посадил вертолет во дворе, Лена еще спала. Он потихоньку прошел в ванную и долго отмывал руки горячей водой. Ему все казалось, что на ладонях песок и зола, и он продолжал тереть руки щеткой и мылом и думал о том, что проживет еще много лет и каждый день будет пытаться смыть с рук песок и золу…
Таисия Пьянкова
Спиридонова досада
Велико Байкал-море восточное,
широка Кызыл-степь полуденная,
перевалист Урал-хребет каменный,
а Сибирь-тайге и предела нет…
Беспредельность! Она полна зовом надежды, в которой таится дух страды, чья благодать вседоступна, умей лишь причаститься к ней.
Человек, освободившись от суеты, обиды забудь, жадность умерь, доверься вечному, и тебе станет ясным то, о чем шепчутся под землею корни, о ком вздыхают столетние мхи, чей древний след на земле чуют мудрые звери… Ты поймешь голоса ветров, музыку солнечных струн, услышишь сказания осенних дождей; постигнешь такие были, от которых воспрянешь родовой памятью и, даст бог, сумеешь осознать, кто ты есть, кем и для чего ниспослан ты на эту и без тебя прекрасную Землю.
Ныне порядком наплодилось умников, до которых чесоткою прикипела немочь доказать ближнему, что души в нас не было и не будет.
Человек, приглядись к этому мудрователю, пожалей его: боль преждевременной изжитости глаголет в нем, разменявшем призвание свое на мелочь умыслов, раструсившем совесть по прилавкам сытости…
Случались и прежде такие умники; старые люди вздыхали им вослед, говорили:
– Многолико созданье божье: в одном ангел тешится, в другом – кобель чешется…
Что мы есть без души? Какими представляемся Господу в грехах наших? Столь часто поминая нечистых, не грешим ли мы бездуховностью своей?
Человек, скинь личину исполина, побывай в тайге милым братом. Кто знает, не твоего ли гостевания ждет она, чтобы поведать о заветном.
Побывай. Запомни все, что доверит тебе она. После перескажи внукам; зачаруй их удивлением и любовью к человеческой душе, а за нею дело не станет.
Ну а пока…
Послушай, о чем тайга поведала мне, и поверь, что все это было, было… А может, будет, когда нас не будет… Когда отомрет нынешний оборот жизни, и Земля попытается заново возродить для чего-то необходимого миру человека.
В неугаданные времена потерялся в тайге один очень нужный мужик.
Я говорю о Парфене Улыбине.
Необходим он был для едомян [6]6
Едома – болото, едомяне – жители болотистых мест.
[Закрыть]тем, что умел дарить людям покой. Загорятся мужики злобою – бабенки не мешкают, за Парфеном бегут.
– Уйми, – просят.
Тот придет, слово скажет и… все. И мужики начинают расходиться по семьям, недоумевая: и чего это, мол, с нами только что было?! Семейные распри тоже гасил Парфен.
Не было во всем околотке такого человека, который ни разу не заворачивал бы до Улыбы со своей тревогою. И хотя все понимали, что творит человек святое дело, однако находились и такие фармазоны, которые шептались:
– Улыбе-то, пользителю нашему… ему ж черти пособляют людями командовать.
– Я вот покой от яво принял, а теперича думаю: вдруг да на страшном суде за его с меня спросится?!
Едомяне долгие годы не знали неурядиц, и потому им было не страшно потерять Улыбу.
Но когда Парфен перед зазимками ушагал в тайгу и не вернулся – народ запоохивал. Особенно бабы:
– О-е-ей! Кем же теперь мужики представятся перед нами, без Улыбы-то?
Один лишь местные целовальник Спиридон Кострома не раз и не два слетал в эту пору на второй ярус своего самого высокого в деревне дома, чтобы там, в богатой спаленке, накреститься до боли в плече.
Как-то, наломавши спину, выскочил он довольнехонький на улицу и вставился в бабьи пересуды своею отрадой:
– Так ему и надо, чертову послушнику. Не будет носом небо пахать. А то ишь… И сам-то он – Улыба… дерьма глыба, и жена его – Заряна… состряпана спьяна.
– Это ж кака холера тебя выворачиват? – осекла его скандальную усладу бабка Хранцузска, прозванная так за картавый язык. – Али надежду лелеешь, что Парфенова молодайка от горя-беды за тебя спасаться завалится? Ага! Подвинься да не опрокинься…
– Да у яво, как только привез Улыба свою Заряну с уезду, в тот же день стегна взопрели, – поддержала Хранцузску Акулина Закудыка. – Вот и сикует, бедный…
– Так его, горбатого – не суйся в щель, – засмеялся проходящий мимо рыжеватый мужичок. – Суди соня, да не забудь себя…
За такими откровениями и смехом не забывали едомяне и создателю напоминать о том, что Парфен им шибко необходим. Потому и тянули шея в сторону тайги.
Но прошла седьмица, миновала другая, и третья потонула в глубине времени. Люди притомились держаться навытяжке, ссутулились, нахохлились, да вдруг и обнаружили в себе, что всякая надежда потеряна.
Надежда потерялась, но сомнения среди народа все еще крутились…
– Уж больно Улыба с тайгою сроднен, чтобы она выдала его лихому случаю.
– И я так думаю – не может того быть…
– Куда там – не может, – упорствовал Кострома, – не может только лошадь, и та косится…
Упорствовал Спиридон и все реже получал отпор, поскольку правда его с каждым днем становилась неоспоримей.
Но торжества своего целовальник больше не выказывал. Он пристроился до общей печали и стал сочувствовать. С этим сочувствием привязался он и до Заряны. В дом, правда, к ней захаживать не насмеливался, а вот своим соседством начал пользоваться вовсю. Дворы-то ихние одним лишь заплотом разделялись. Услышит, что Заряна во двор вышла, оторванную от заплота досточку в сторону отведет, морду свою долгозубую просунет и начинает… сострадать – куда крепше угадать.
– Смиряйся, – говорит, – милая. Не перечь судьбе: она ить старатся на твою пользу. Глянь-ка сюда, какой я тебе перстенек припас… А то заходи ко мне – королевой уйдешь…
А в другой раз начинает:
– Гляди не гляди в окошечки, ходи не ходи за околицу, вой не вой дикой волчицею – не выкричать тебе радости, потому как я теперь – твоя радость. Без меня ты навек сирота…
Как-то осмелился Кострома через перекладину в заплоте ногу перекинуть. Но смиренная, казалось бы, Заряна тут же взяла вилы наперевес.
Спиридон лишь ухмыльнулся на это, однако ногу втянул на свою сторону.
Да следующим днем башка его лошакова опять обрисовалась в заплоте.
– Будешь так убиваться – глазыньки твои плесенью подернутся, личико заметет прахом, в головушке запекется о смерти думушка…
Ловок был Кострома языком работать. Этим бы заступом да хрен копать, а он с ним в душу полез. Заряне столь кроваво на сердце сделалось, что и на прочих едомян не осталось в ней силы глядеть приветливо. И получилось у нее так: идет ли по воду, зовут ли ее зачем, до нее ли кто пожалует – она ровно в щель закатилась: и тут, и нет ее. Что до Костромы, так для нее у заплота вроде воробей чирикает. Только Спиридон об себе воробьем не думал. Он даже командовать пытался:
– Чего ты мне копыта… подставляшь? Я чо? Волк какой? Зерать тебя собрался?! Любить хочу. Ты от Парфена такой любви и не чуяла. Повернись. Ну!
Зря Кострома голос бугаем настраивал: больше воробья в Заряниных глазах он так и не вырос. Этой вот жалкой птахою Спиридон как-то поутру и глянул из окошка своего высокого дома. Глянул да чуть и вовсе не лишился голоса. Сквозь протертое от морозной накипи стекло разглядел он, как сто раз похороненный им Улыба по декабрьскому снегу выбрался из тайги на дорогу, постоял растерянным человеком и направился к деревне.
Он обогнул поскотину, протопал вдоль изумленных дворов, повернул до своей калитки, взошел на крыльцо…
Костроме не было видно, как он вошел в избу, сколь крепко обнял Заряну, сказавши ей:
– Ну-ну. Все, моя хорошая, все! Не реви. Ты, похоже, и так на сто лет вперед наревелась…
Не видел Кострома и того, как Улыба опустился в доме на лавку, как задумался-затуманился…
Зато Спиридон видел, как собралась у Парфенова дома толпа, как люди стали натискиваться в ограду, набиваться в избу.
Он и себе заторопился туда же. Покуда народ осторожничал, Спиридон уже сопел от нетерпения, сидя рядом с Улыбою.
Короткий день декабря перекатил ленивое солнце на закатную сторону неба, однако в Парфеновой избе никто и не подумал о домашних делах. Люди ждали.
Тишина стояла такая, вроде бы она была обречена век терпеть свое молчание. Она лишь каким-то змеиным шипением встречала тех, кто изнемог от уличного ожидания, кто вознадеялся втиснуться в избяную духоту. Затем она вновь каменела, и только безнадежный голос Улыбы изредка признавался:
– Нет. Не могу. Не вспомню. Как отрезало…
Наконец Парфен поднял на людей глаза, спросил:
– Сколь времени я не был дома?
– Так ить сколь уж… – ответил за всех Селиван Кужельник, умный и ласковый старец. – Тебя идей-то еще перед Покровом [7]7
Покров – 14 октября (здесь и далее новый стиль).
[Закрыть]унесло. А ноне, считай, Никола [8]8
Николай зимний – 19 декабря.
[Закрыть]на носу. Ажно два месяца получается.
– Со днями, – уточнил Кострома.
Улыба за голову схватился.
– Неужели! Это какое со мною затмение было?!
– Ты, сынок, больно-то в нервы не кидайся, – посоветовал Кужельник. – Ить там, где страсть пирует, память на дворе ночует. Ты успокойся, поразмысли, а мы пождем, хотя и нам не легше твоего. Неясность звон сколь всех нас в страхе за тебя держала. Ты взгляни на жену свою молодую: твоя пропажа во столь глубокое горе опустила ее, что и с твоею подмогою вряд ли ей скоро оттуда выбраться. Она путем и реветь-то разучилась. Должно же на такие перемены оправдание отыскаться. Так что давай, вспоминай…
– Легко сказать – вспоминай, – горько усмехнулся Парфен. – У меня в голове ровно кто разбойный прошелся. Только того и не разграбил, что было до затмения.
– Тогда выкладывай ту сказку, котору ты до «затмения» сочинил, – вставился опять Кострома, но Парфену было не до подковырок.
– А сказка со мной сочинилась очень даже странная, – отметил он целовальников намек лишь тем, что нажал голосом на подсунутое им словцо, и стал выкладывать. – В ухода иду я по тайге, ситуха моросит, снежок посыпает. Помню – зазнобило меня. А уж отмахал я – лешак скоком не измерит. Поворачивать поздно: чую – лихорадка пеленать меня начинает. Скорей бы, думаю, до Журавков [9]9
Журавка – ягода клюква.
[Закрыть]дойти – там землянуха. И вот, по времени, пора бы мне к месту прибиться – ан нет: не та вкруг меня тайга. Вроде, не на Журавки я попал, а на Гуслаевскую лягу.
– Вот те на – времена: у кумы да шули! [10]10
Шуляки – коржи, но шули – яйца, в данной поговорке смысл двояк.
[Закрыть] – воскликнул Кострома. – Гуслаевска мочажина где?! – спросил он так, ровно до него никто о том не хотел знать, и уточнил: – До нее следует на полночь идти. А Журавкины болота? Они где?
– На полдень, – пискнула какая-то бабенка.
– Ты чо нам мозжечок на сторону двигаешь? – пристал Спиридон до Улыбы. Это как же надо вывернуться, чтобы через грядку да на вятку? [11]11
Через грядку (хребет, спина) да на вятку (порода лошади), то есть: перекувыркнувшись через спину, сесть на лошадь.
[Закрыть]
– Да черт его знает как, – пожал плечами тот. – Мне самому, когда бы кто рассказывал о таком вертовороте, не больно-то поверилось бы. Не могу взять в голову, какой дурниной отломал я этакий крюк?
– Ну, ладно, – взялся Кострома строить из себя основного допросчика, – вышел ты на Гуслаевску лягу, и што дальше?
– Дальше? – улыбнулся Парфен на его пристрастие, но обратился до Кужельника, давая понять целовальнику, что тут имеются люди и постарше его. – Дальше меня совсем закрутило: Гуслаевска ляга оказалась вроде бы Воложным торфяником. Но и в том я скоро засомневался, потому как появилась осина, которой на Воложках не имеется. А во мне уже колотье такое поднялось, вроде бы я еловой хвоей набит. И слабость – за стволы хватаюсь. Этак, думаю, недолго и себя потерять. Под ногами хлюпает. Ежели завалиться в сырость – к утру не поднимешься. А хворю во мне точно кто поджег – стенки печет, в голову дымом отдает, искрами. Кажется, то искры по тайге рассыпаются, озаряют ее. И в той «заре» я окончательно разглядел, куда меня вынесло.
– Ну?! И куда? – завозился Кострома по лавке от нетерпения.
Парфен не дал ему протереть штаны, ответил:
– На Шептуновскую елань.
– Э-вон! – всплеснула руками Акулина Закудыка, а бабка Хранцузска тут же вспомнила:
– Шептуновска елань деда мово, царство ему небесное, держала как-то при себе цельну неделю. Апосля так же вот… впал он в думную тяжесть. И зачала его сухотка глодать. А когда помирать собрался, меня подманил – я ишо сопленышем была. Поделился со мною тайною. Нашаптал он мне тоды, будто по елане по Шептуновской белые черти прыгали…
– Иде ты видела белых чертей?! – оборвала ее Закудыка.
– Не я видала – дед. Прыгали те черти и шипели меж собою. А потом уселись в каку-то медну лохань и укатили в небо.
– Вольно тебе городить-то! – перекрестилась Закудыка.
А Хранцузска сказала:
– Может, и не черти. Может, лунатики навалились ездить на Шептуны? Дед мой гадал, не в них ли опосля смерти душа человечья вселяется?
– Ты чо – по себе дура или с печи сдуло? – взъерошился Кострома. – Какие ишо лунатики? – так и разломил он бабкину весть, словно сухую ветку. – Нечистая сила набегает на елань. У нее там заведено проводить шабаш, – заявил он столь убежденно, что Хранцузска хихикнула.
– И откеля в тебе, Лукьяныч, уверенность такая живет? Али ты якшаешься с теми с чертями?
Кострома скраснел, оскалил долгие зубы. Не то укусить хотел бабку? Но мужики заржали, и он прикрыл оскал. Лишь заходили желваки.
А рассказ Парфена потек своим руслом.
– И вот… Гляжу я и вижу: под тем осинником сумерки рыскают, всякую пустельцу – рассовывают до зари по гнездам. Стало понятным, что в скорой темноте из этой блуковины мне и вовсе не выбраться. Я и прикинул: не лучше ли будет на елани заночевать. А что? Прогалина высокая, сухая, и трава на ней, в отличку от таежной, совсем еще зеленая.
– Эк тебя! – крякнул рыжеватый мужичок, словно не Парфену, а ему предстояло перебыть на Шептунах осеннюю ночь. А Улыба все говорил:
– На самой елани я не сдюжил устроиться. Насобирал по осиннику ворох листа и зарылся в него у оборка. Часок-другой передохну, загадал я себе, а там, поднимусь, костерок разведу, поужинаю. Дождик к той поре притих. Так, разве что капля с ветки сорвется. Разок щелкнула, другой, третий… И ущелкало меня в небыль. Уснул я, ажно застонал. И вот мне видится, что сияет вкруг меня красное лето. Через дремоту соображаю: такая благодать приходит к спящему тогда, когда человек околевает. Однако ж уверенность была во мне, что нет, не от внезапной стужи разжарило меня; в самом деле испарно. Не отворяя глаз, пошарил я возле себя, а ворох мой – только не вспыхнет. Тут уж – не до хвори. Сел, гляжу: вся округа светом отдает. Голову поднял, а над еланью висит, как говорит Хранцузска, медная лохань. Только не лохань, а скорее громадный клещ! Потому как многоног он и многоглаз. И не просто висит, а лапами пошевеливает, а лучами глаз по елани шныряет. Да еще жаром пышет, урчит… Мне бы подняться с вороха-то, бежать бы, а я сижу – рот раззявил. Какого лешего понять в той вражине вознамерился? Она же, на мой интерес, как чихнет! Подняло меня над землей да спиной о валежину – хрясь! Вот на том и память моя заглохла.
– Хребет перешибло? – тихо спросил рыжеватый мужичок, боясь того, что его слова покажутся глупыми.
– Ты чо, брат, опупел? – вставился Кострома. – Кабы Парфену расхватило становую жилу, он бы сщас сидел, толковал бы тут с нами?
– Бывает… – собрался рыжий оправдаться, но его опять перебил целовальник.
– У тебя и то бывает, што кобыла порхает…
– Цыц вы, порхуны! – прицыкнул на обоих почтенный Селиван и повернулся до Улыбы.
– Ну? А дальше?
– Дальше? – переспросил Парфен и по одному лишь ему различимым приметам приступил скорее догадываться, нежели вспоминать. – Дальше, кажется… я и не просыпался на елани, а может и вовсе на нее не выходил… Подозреваю, что вся эта небыль набродилась мне…
– Ни хрена себе бред – мужик на кол надет, – воскликнул целовальник. – Вот это побасенка… с поросенка! Как же так, Парфен Нефедыч? Вот ты вошел в тайгу, вот занемог, вот завалился – лежишь, бредишь. Неделю бредишь, другу, месяц, два… и все это чуть не у людей под окнами. Но никто на тебя не натыкается. И вот ты очухался, поднялся, как ни в чем не бывало воротился в деревню. Теперь сидишь перед нами, всяку галиматью собирать – ищешь из выводка выродка, кто бы поверил в твою брехню…
Тут надо сказать, что едомяне старались касаться Спиридону Кострому только тою нуждою, которая доводила их до Ивана Елкина [12]12
Иван Елкин – кабак, питейная.
[Закрыть]. И все, и ничем больше. Нет, они его не боялись и уважением не тяготились – просто не хотелось наживать лишнего греха, поскольку в каждом человеке видел он только дерьмо и страсть как любил покопаться в нем. И еще… Хотя морда Костромы была занавешена бородой, а все просвечивало в ней что-то такое, от чего пьяным мужичкам хотелось завалить целовальника и пощупать. Пока же Спиридон оставался непроверенным, соглашаться с его мнением никто не торопился.
Но на этот раз кто-то даже пособил ему:
– Парфен Нефедыч, и в самом деле… чо ты наводишь тень на плетень?
А кто-то и поддержал:
– Ты давай-то, обскажи все толком. Чо там тебе ишо набредилось? Может, золота шматок?
– А может, нозьма ломоток?
– Ха-ха-ха!
Но тут рыжий мужик сказал громко:
– Погоди ржать! Дай человеку оправдаться. А ты, Парфен, не суди убогих, – оборотился он до Улыбы. – Им, ровно с покойником, один бог судья.
– Ладно баешь, Яснотка, – одобрил его почтенный Кужельник. – Тут весельем и не пахнет. Тут соображать надо, что к чему. Ты и сам понимаешь, – сказал он Парфену, – в твоем случае никакой богатырь живым бы не остался.
– Та-ак, – сделал вывод Кострома. – Кто-то в тайге тобою попользовался. Признайся, что побывал ты на том свете. А теперь явился выходцем. Расскажи: кто тебя послал, зачем? Может, сам сатана снарядил тебя смущать нас? Он тебя и настроил городить тут всяку хреновину…
– Вот вам крест, – поднялся Парфен и осенил себя святым знамением, чего выходец с того света сотворить бы не сумел.
– Ежели я в чем и провинился, – признался он, – то лишь такая на мне тягота: из всего забытого помню, что кто-то шибко сладко меня кормил. И еще… просили петь… А когда пел, спину немного саднило…
– А ну-ка, сынок, – повелел ему Селиван, – покажи спину.
– С большой охотою.
Смахнул Парфен с плеча душегрейку, рубаху задрал – нате, любуйтесь.
Люда глянули – ба-а! Спиниша повдоль таким ли рубцом продернута, что никакого вечера не хватит удивляться.
– Да как же она могла у тебя не болеть?!
– Да нешто с тебя шкуру снимали?
– Да и кто ж это столь умело заштопал тебя?
Селиван осторожными перстами прощупал рубец, простучал позвонки, спросил – не больно?
– Нет, – ответил Парфен.
– А ить похоже, что гряда твоя становая в местах трех порушена.
– Это чо ж тогда получается… – опять закрутился Кострома. – Кто же, кроме нечистого, сумел такое чудо сотворить?
– Лунатики, – ответил ему Яснотка. – Разве они глупей сатаны, ежели по небу умеют ездить?
– Ангелы на клещах не ездют, – заспорил Спиридон. – Черти тут…
– Али ты у них в ямщиках? – спросил Яснотка и засмеялся.
– Гляди – узнаем: одним духом со второго яруса-то сдернем.
– Да-а, загадка, – протянул Кужельник и опять спросил:
– Как ты ушел… от лекарей-то от своих?
– Никак не уходил, – признался Улыба. – У околицы сегодня очухался. Сразу-то мне показалось, что я и часу не пролежал. А когда увидел, что по тайге зима гуляет, подивился не меньше вашего.
– И чо ж, и никаких следов не заметил вокруг себя на месте воскрешения?
– Кабы заметил, сказал бы.
– Ну так и скажи! – опять подсунулся Кострома. – Выклади, за каку услугу хвостаты лекаря тебя с того света отпустили?
Его цепляния Парфен больше претерпеть не смог; сказал, одернувши рубаху:
– Я те сщас… отпущу услугу! Отыскался мне – духовник – через трубу проник. Ступай, пса своего исповедуй. Спроси, пошто он у тебя калачи лопает, когда многие ребятишки от лебеды пухнут. Али, по твоим понятиям, ты тем самым создателю услугу творишь?
Да. Стыдил козюлю [13]13
Козюля – гадюка.
[Закрыть]Савва, когда она его кусала… Сумел-таки Спиридон напустить яду в деревенский покой: зашуршал травленый народ. Каждый посчитал полезным сунуться до Улыбы со своей охоронкою.
– Ой, Парфен, Парфен… смотри со всех окон: кабы на твое на чудо не позарилось бы худо…
– Кабы черти деньгой с тебя спросили, холера б с ними. Мы бы за тебя всею деревней выкуп наладили. А ежели поганые пожелают получить твоею душой?!
– Ить оне всю твою жисть пустят насмарку.
– Ишо Заряною могут оне взять…
Это уж люди потом упреждали Улыбу.
А тогда, зимою, Кужельник первым поднялся с лавки. Поднялся и повелел всем остальным:
– Довольно расспросов. Пора бы увериться, что Парфен Нефедыч тот самый человек, которому даже во сне одна только правда видится. Ить он мог бы нам наврать, что за это время в Москве побывал, и мы б ему поверили…
Потянулись тогда едомяне из хаты, один только Спиридон придержался у порога. Знать, душонка его, злонравием изъеденная, не могла уже не крошиться.