Текст книги "Том 7. Дневники"
Автор книги: Александр Блок
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Десны болят, зубы шатаются.
Разумеется, в конце такого дня – мучительный вихрь мыслей, сомнений во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы. Если бы уметь помолиться о форме. Там опять светит проклятая луна, и, только откроешь форточку, ветер врывается.
Отчаянья пока нет. Только бы сегодня спать получше, а сейчас – забыть все (и мнительность), чтобы стало тихо. Люба вернется и зайдет ко мне – огладить.
Люба вернулась. Ужасна полная луна – под ней мир становится голым, уродливым трупом.
26 октября
Сегодня зубам легче. Весь солнечный день провел в Александровском рынке, накупил книг на 20 руб. Веселый город, пьяный извозчик, все бы кончилось обычным восторгом, если бы после обеда не пришли – сначала Женя, потом Пяст, потом А. П. Иванов.
С Пястом о «политике» – о «славянофильстве и западничестве» – какой-то постоянно возникающий и невытанцовывающийся разговор, от которого маленькая Люба хочет спать, говорит, что он похож на игру в шахматы. – Мама беспокоилась обо мне, спрашивала по телефону.
Испуг Любы, когда вошел неожиданно Александр Павлович (дверь была не закрыта). С ним – о Вяч. Иванове и близком к искусству. Всегда – пока – во всех наших разговорах есть общее, они сходны.
Третий час (опять!), и я записываю все торопливо – пора спать, закутать маленькую Любу.
NЯ. Прилагаемый фельетон (полученный сегодня) и слова Бори о «грядущей борьбе рас» в письме на днях.
Я опять не пошел к Дризену…
29 октября
Вчера и третьего дня – дни рассеяния собственных сил (единственный настоящий вред пьянства). После приключений третьего дня я расслаблен, гуляю (Новая Деревня – портрет цыганского семейства – покосившийся деревянный домик: бюро похоронных процессий), ванна. Обедает А. В. Гиппиус. Вечером – с ним и с Пястом в цирке (факиры), оттуда возвращаемся втроем пить чай сюда.
Сегодня газеты полны волнения. Рост китайской революции– там приходит конец не только манчжурской династии, но и абсолютизму («Два изречения сбылись – пролог разыгран, и драма царская растет» – «Макбет»).
Коковцов мягко стелет – его объяснения о Финляндии (необходимость воплотить столыпинский законопроект об увеличении денежной военной повинности в Финляндии, заменяющей «еще опасную пока для России» натуральную).
Чуковский вопит о «народе и интеллигенции».
В Москве Матисс, «сопровождаемый символистами», самодовольно и развязно одобряет русскую иконопись, – «французик из Бордо».
Внезапно, как всегда у «Мусагета», получил «Ночные часы» (пять экземпляров) и три листа корректуры II тома.
Обедали у мамы.
Вечером «Академия» – доклад Пяста, его старая статья о «каноне», многоглаголанье Вяч. Иванова усыпило меня вовсе. Вечером пьем чай в «Квисисане» – Пяст, я и Мандельштам (вечный).
Письмо Н. Н. Скворцовой о красоте.
30 октября
День дождливый, гимназисты от Панченки зовут на концерт.
Пишу большое письмо Боре.
После обеда пришла Александра Павловна Верховская, которая послезавтра едет в Тифлис. Очаровательная, старинная, нежная красота, женственность, материнство, тонкий, легкий ум в каждом слове и нежное лукавство.
Пишу Боре и думаю: мы ругали «психологию» оттого, что переживали «бесхарактерную» эпоху, как сказал вчера в Академии Вяч. Иванов. Эпоха прошла, и, следовательно, нам опять нужна всядуша, все житейское, весь человек. Нельзя любить цыганские сны, ими можно только сгорать. Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское.
Возвратимся к психологии.
* * *
Вечером напали страхи. Ночью проснулся, пишу, – слава богу, тихо, умиротворюсь, помолюсь. Мама говорит, что уже постоянно молится громко и что нет никакого спасения, кроме молитвы.
* * *
Назад к душе, не только к «человеку», но и ко «всему человеку» – с духом, душой и телом, с житейским – трижды так.
31 октября
Сегодня был в банке – день ясный, но душу портишь одним прикосновением к деньгам. А думаю все-таки, что я имею некоторое право на эти деньги и даже имею право подумать об умножении их, потому что живу напряженно, забываю не все обязанности. Будущее еще покажет.
К обеду пришла несчастная, бесплодная Адда Корвин, а вечером – воплощающаяся и улучшающаяся с каждым разом Аля Мазурова. Гарри в Мюнхене, здесь – борьба с отцом, которого она считает дурным человеком. Он ничего не понимает, ей некогда его понимать, все так естественно. Но все ее, уже подлинное, мучение, вся обстановка (некончившаяся семья и неначавшаяся жизнь с Гарри) – все углубляет, расширяет и освящает любовь. Это видно по глазам, по манерам, по большей чуткости и большей ясности, по словам. Когда-нибудь она вспомнит с благодарностью (за борьбу и непонимание, под которыми прячется нежность) теперь естественно ненавистную родительскую обстановку.
Ночью – тяжелый разговор с Любой. Все о том же. Кончился легче.
2 ноября
После вчерашнего вечера (днем 1-го был у мамы) спал без просыпу и весь день хотел спать. Утром был Городецкий, вечером Люба в концерте (Кусевицкого), а я в кинематографе на Среднем проспекте («Четыре чорта» – переделка Банга). Хорошее письмо от Бори. Опять я теряю рабочее возбуждение и напряженность, безделье опять одолевает.
3 ноября
В «Утре России» под заглавием «В поисках смерти» нелепое известие о Сереже Соловьеве. Книги и ответ Кожебаткина. Днем – няня Соня и разговоры о ее муже и о ректорском доме. Чтение всякой дряни об Александрах II и III. Вечером – Ваня с его озлобленным оптимизмом. Бутылка рислингу.
4 ноября
«Ночные часы» – 95 экземпляров. – Небо: утром ливень и мрак, к 3-м часам – разорванные тучи и красные перья, ветер поднимается, звезды видны. Я еду на имянины к Фидлеру.
Уютная квартира, вся увешанная портретами – одна комната, карикатурами – другая. Я один из первых приезжаю. Народ прибывает непрестанно, и к полуночи уже некуда яблоку упасть.
Анна Городецкая.
Ясинский, Андреев (Леонид), Венгеров, Дымов, Измайлов, Копельман, Гржебин, В. Г. Чирикова, Маныч, Эльснер (киевский издатель), Потемкин (прилипчивый), Лазаревский (Б.), Ремизов, Б. С. Мосолов, два Василевских, Д. С. Здобнов – все эти и многие другие оставили след на моей душе. Но она была великолепно защищена и спокойно, деятельно напряжена; все, что было глубоких влияний, я встречал щитом души.
Анна Городецкая. Анна Городецкая.
Тихая ночь, я вернулся прямо домой, уйдя незаметно.
Анна Городецкая.
6 ноября. Ночь
Опять два безумных дня. 5-го вечером – после ужасного разговора с мамой [44]44
Вечером, 5-го, пока я был у мамы (а Люба у своей), приходили Женя, Пяст, В. Веригина…
[Закрыть](Утром был Городецкий, принес три ветки мимозы от себя. Днем была Ангелина – она думает о высших курсах, родные уже распадаются, уже откровенно злобствуют на ее «безжизненность» и пр.; мать «будет против курсов») сразу напился в «Тироле» на Офицерской…
Сегодня утром (т. е. уже в 1-м часу!) приходит Пяст. Мы с ним гуляем в Ботаническом саду (мимо казарм, воспоминанья), он провел ночь в варьетэ (полька, о ней). Он уже переехал к матери.
Вечером он приходит опять, и мы говорим о стихах (а не о политике, как всегда в последнее время). «Ограда», «автобиография». Сегодня он дал мне и поэму в нонах, но вырвал оттуда известные мне, подлежащие переделке места (о Г.)… Если писать статью, то уже не об одной З. Н. Гиппиус, но в связи с ним: «Запечатанная поэзия» (Эдгар По – подземное течение в России).
Нас застал за чтением (Люба в «Мещанине в дворянстве») Кузьмин-Караваев. Он прочел за чаем вслух последний рассказ Садовского (о Петре, очень сильно).
«Пушкин, Достоевский, Мережковский – закапывают Петра. Ключевский и Садовской – первый еще бессознательно – его откапывают: лицо, а не демона. Но и не совсем так, ибо Петр – и жертва, и демон (как Чацкий). Пьяный Петр, заставляя заспанного восьмилетнего сына рубить голову стрельчонку зазубренным топором, действует и как стоящая выше окружающего или владеющая демоническаясила, и как жертвенноелицо, принесшее „службу“ (он еще Москва; „окно“, в которое он высунулся, – там воздух отравленный, воздух белых ночей, – а нев нем самом отрава) свою, всего себя – для будущей русской цивилизации».
В кавычках – мысли Кузьмина-Караваева, мной воспринятые, взаимное согласие.
Об Александрах I и II. Но много говорили о водке, чуть не уехали в кабак, меня что-то удержало… Отдохнуть.
Раздаю и рассылаю «Ночные часы». В первый день у Митюрникова раскупили все, что было, – 18 экземпляров.
От Бори – нервные письма, Нина Ивановна Петровская «умирает». Сережа – что с ним. Сестра Бориной жены (Наталья Алексеевна) родила девочку.
Боря негодует на эксплуатацию его труда, на наших «жуликов» (Чулков), которые его выперли из всех журналов… Кстати – на днях в газетах – уже! – «у всех газетчиков» – «Новая Россия» – 5 коп., первый рассказ – Георгия Чулкова «Акробатка». Скоро!
7 ноября
Печальный день и прекрасный вечер. Днем проходил по Летнему саду, где вычищены статуи, белеют под моросящим дождем.
После обеда мы с Любой поехали к Ремизову, – он сидит больной, а Серафима Павловна в «Хованщине». Вдруг являются – Гржебин, вслед за ним Бенуа, Толстой и Л. Андреев и весь «Шиповник», Копельман и дамы. До 12-ти сидели, Андреев болтал, – он внешний человек, занят собой, своей растительно– благополучной жизнью и своими кошмарами, ни с чем не связан, а теперь – приглядывается к людям, но неудачно, и все из своей бархатной куртки. Он неглубок и неумен, но не плох.
У Алексея Михайловича, который показывал и аттестовал все свое зверье, иконы, книги, болит и живот и рука. Он тих и нежен.
В первом часу мы пришли с Любой к Вячеславу. Там уже – собрание большое. Городецкие (с Вышнеградской), – Анна Алексеевна волнуется, – Кузмин (читал хорошие стихи, вечером пел из «Хованщины» с Каратыгиным – хороший какой-то стал, прозрачный, кристальный), Кузьмины-Караваевы (Елизавета Юрьевна читала стихи, черноморское побережье, свой «Понт»), Чапыгин, А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше), Сюннерберг, m-r Rfiau, Аничков. Вячеслав читал замечательную сказку «Солнце в перстне».
В кабинете висит открытый теперь портрет Лидии Дмитриевны – работы М. В. Сабаш-никовой: не по-женски прекрасно.
Все было красиво, хорошо, гармонично.
Ночью получил (вернувшись) первый том (посмертный) Толстого.
8 ноября
Днем встал поздно (Люба спала), пошел к маме (там Аля Мазурова). У мамы «душа не принимает» еды.
Вечером – опять отчаянное вдохновение: восторг, граничащий с измученностью. Поехал в Озерки. «Хорошо усталый» (Любино выражение об А. В. Гиппиусе) еврей в вагоне. Возвращаюсь, а Женя идет с лестницы (он завтра «тайно» видится с братом Петром, а вечером читает доклад в заседании совета Религиозно– философского общества). Вернулись, он говорил о «Ночных часах» (главным образом «Песнь Ада»). Рассказывал о дикириях и трикириях: в правой руке – трикирий – спокойно горят три свечи, в левой – дикирий – раздвоение, беспокойство (так и образа на иконостасе). По двум сторонам епископа – диаконы; когда он поворачивается лицом (благословлять народ), то и дьяконы меняют места (за спиной его переходят). После схождения Христа на землю в руке епископа остается – в правой дикирий, в левой – крест (спокойствие трикирия пропадает, остаются только два лица – божеское и человеческое, или Отец и Сын).
Воздух эти дни, как вода: безмолвное дно морское – город. Что-то творится в нем. Безумие, безумие и восторг. Но я сегодня спокойно лягу спать. Сберегу…
* * *
Два письма от Ясинского, в одном послышалась мне неприятная нотка, никому не скажу, в чем дело. Книга от Ясинского – «Под плащом Сатаны», с трогательной надписью.
От Н. Н. Скворцовой – благодарит за «Ночные часы», – записка раздушена, промочена духами, так что чернила размазаны. Духи напоминают мою теперешнюю «La vierge folle» (Gabilla).
9 ноября
«Встал рано утром». – На днях я видел сон: собрание людей, комната, мне дают большое красивое покрывало, и я, крылатый демон, начинаю вычерчивать круги по полу, учась летать. В груди восторг, я останавливаюсь от вырезываний по полу (движения скэтинга), Женя спрашивает, куда мы полетим, и я, «простря руку», показываю в окно: туда. Это не смешно.
10 ноября
Вчераднем – корректура, короткий и тревожный сон. Вечером я собираюсь к Дризену – приходит Ганс Гюнтер с похвалами «Ночным часам», со своими какими-то нерусскими понятиями. Несколько слов, выражений лица – и меня начинает бить злоба. Никогда не испытал ничего подобного. Большего ужаса, чем в этом лице, я, кажется, не видал. Я его почти выгнал, трясясь от не знаю какого отвращения и брезгливости. Может быть, это грех.
Но ночам теперь нет конца: октябрь, – весь мир нашполон ночью…
У Дризена – читает Волконский. Что-то сухое и выжатое в его нарочитой сочности, и нарочито дворянский и чистый язык его – просто хороший средний язык, мало краски, жизни. О мировоззрении таких аристократов, которое иметь очень ответственно. Не любя демократии, ненавидя всякий американизм, ведь они не поймут и той тайной, запрятанной глубоко культуры, которая есть в По, Гиппиус, Пясте, Пушкине… Это«американское» проявится, когда на нас пойдет великий Китай…
Народу у Дризена мало – Бенуа, А. П. Иванов, Дарений, А. Каменский (!?), Мусина, Аничковы, актеры и актрисы, певицы какие-то, (Пресняков), Андреевский (вечный здесь)…
Ночь глухая, около 12-ти я вышел. Ресторан и вино. Против меня жрет Аполлонский. Лихач. Варьетэ. Акробатка выходит, я умоляю ее ехать. Летим, ночь зияет. Я совершенно вне себя. Тот ли лихач – первый, или уже второй, – не знаю, ни разу не видал лица, все голоса из ночи. Она закрывает рот рукой – всю ночь. Я рву ее кружева и батист, в этих грубых руках и острых каблуках – какая-то сила и тайна. Часы с нею – мучительно, бесплодно. Я отвожу ее назад. Что-то священное, точно дочь, ребенок. Она скрывается в переулке – известном и неизвестном, глухая ночь, я расплачиваюсь с лихачом. Холодно, резко, все рукава Невы полные, всюду ночь, как в 6 часов вечера, так в 6 часов утра, когда я возвращаюсь домой.
Сегодняшний день пропащий, разумеется. Прогулка, ванна, в груди что-то болит, стонать хочется оттого, что эта вечная ночь хранит и удесятеряет одно и то же чувство – до безумия. Почти хочется плакать.
Мама обедает, хороший разговор с ней после обеда. Провожаю ее до трамвая. Опять ночь – искры трамвая. Вечер, утро – это концы и начала.
В нашем ноябре нет начал и концов – все одно растущее, мятежное, пронизывающее, как иглами, влюбленностью, безумием, стонами, восторгом.
Эту женщину я, вероятно, не увижу больше, и не надо видеть, ни мне, ни ей неприятно, она «обесплочивает» мои страсти, бросает их в небеса своими саксонскими глазами. Она совсем не такова, какой я ее видел в первый раз.
Жить на свете и страшно и прекрасно. Если бы сегодня – спокойно уснуть.
* * *
Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые струи большой реки перед восходом солнца. Я вижу, как переливается кровь мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже светло, а я внизу, у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху, и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои веселые и открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя – нырнувшую в тучу и восторженно кричащую белую птицу.
11 ноября
Сегодня – денек. Напрасно прождал все утро Л. Андреева, который по телефону извинился (через жену), что чем-то (глупым) задержан. Гулял. Копоть. Вчера вечером не пошел ни слушать рассказ Ясинского, ни к матери жены Кузьмина-Караваева, где собралось «Гумилевско-Городецкое общество», а сегодня вечером не пошел ни к Поликсене Сергеевне, на доклад о «сказке», ни в поэтическую академию, где читает Зелинский и куда всем сказал, что пойду. [45]45
Я.Зелинский не читал, Вяч. Иванова не было.
[Закрыть]Спал после обеда, а потом – куда же я пошел? Длинное письмо от Бори.
13 ноября
11-го в Академии (куда я не пошел) опять Пяст говорил обо мне («Ночные часы» через головы «Нечаянной Радости» и «Снежной маски» протягивают руку «Стихам о Прекрасной Даме»).
Два дня рассылаю книги, отвечаю на письма, держу корректуры, «ликвидирую» «дела», которые возникли от трех вечеров, проведенных среди десятков и сотен литераторов. Мечтаю писать свое и читать книги.
«Трагедия творчества» – Бори Бугаева.
Вчера днем – ужас толпы на Невском.
Вчера вечером – Пяст, хорошие разговоры до 3-х часов ночи. Он наложил на себя эпитимию (не курит). Не возвращается к Нонне Александровне. ДЕТИ?
Сегодня Люба – у Кузьминых-Караваевых, Аничковых, мамы, тети и своих – отчасти помогает мне.
Я обедал у мамы, а весь вечер гулял по улицам. А без нас опять были Ремизовы!
NЯ: всегда одно из двух – люди (масса), или своя жизнь, творческая. Мечтаю о ней.
Гениальнейшее, что читал, – Толстой – «Алеша-Горшок».
Завтра надо записать главное, что водилось сегодня вечером и ночью, вьется кругом уже с неделю.
Мужайтеся, други, боритесь прилежно,
Пусть бой и неравен – борьба безнадежна!.
14 ноября
Записываю днем то, что было вечером и ночью, – следовательно, иначе.
Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят – женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь… какой… верно… артис…» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезало, я возвращаюсь домой, по старой памятиперекрестясь на Введенскую церковь.
Этиужасы вьются кругом меня всю неделю – отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа… ты вот какой?.. Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?»
Такова всятолпа на Невском. Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. – Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково все«Новое время». Таковы «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь.
Знание об этом, сторожкое и «все равно не поможешь» – есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться.
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен – борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы, молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе безмолвствуют боги!
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревоги и труд лишь для смертных сердец…
Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни тяжел, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай Олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Это стихотворение Тютчева вспоминал еще в прошломгоду Женя, от него я его узнал.
Мы, позевывая, говорим о «желтой опасности». Аничков раз добродушно сказал мне (этим летом): «Вы узко мыслите. Цусима – неважное событие. С Японией воевала не Россия, а Европа».
Так думают все офицеры, кончая первым офицером, который выпивает беззаботно со своими конвойцами.
Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле – взятка. В святые времена Александра III говорили: «Вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза – скучные, подбородки наросли, нет увлечения ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни – есть акция, серия, взятка.
Все ползет, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остается еще видимость. Но слегка дернуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного, изнасилованного тела.
Так и мы: позевываем над желтой опасностью, а Китай уже среди нас.Неудержимо и стремительно пурпуровая кровь арийцев становится желтой кровью. Об этом, ни о чем ином, свидетельствуют рожи в трамваях, беззаботный хохот Меньшикова ( ИУДА, ИУДА),голое дамское под гниющими швами каракуля на Невском. Остается маленький последний акт: внешний захват Европы. Это произойдет тихо и сладостно внешним образом. Ловкая куколка-японец положит дружелюбно крепкую ручку на плечо арийца, глянет «живыми, черными, любопытными» глазками в оловянные глаза бывшегоарийца.
Столыпин незадолго перед смертью вскочил ночью оттого, что ему приснился революционный броненосец, подходящий к Кронштадту. Это им снится еще, а «горшее» не снится.
Вот когда понадобится РАСПЕЧАТАТЬвсе тайные возрождения Нового Света (По) и славянского мира (Пушкин, русская история, польский «мессианизм», Мицкевичев островок в Париже, равеннское, разбудить Галлу).
Надо найти в арийской культуре взор,который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, черный и пристальный и голый» взгляд – 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Caffi de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сестрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на Невском, 7) немецко-российского мужеложца… Всего не исчислишь. Смысл трагедии – БЕЗНАДЕЖНОСТЬборьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.
Сегодня пурпурноперая заря.
Что пока – я? Только – видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.
15 ноября
Переписка с Наталией Николаевной Скворцовой. Желтый, желтый закат.
15 ноября 1911
«Освободить» – нет, не могу. Я часто думаю писать Вам и не пишу, потому что мне кажется всегда, что Вы знаете все, что я думаю обо всем.
И в сегодняшнем Вашем письме нет никакого вопроса, а у меня нет ответа – словами.
Ваша безумная гордость (красивая гордость – красивая и жуткая, как многое в Вас) заставляет Вас говорить об «унижении» и о «языке Ваших горничных». Унижения нет и не может быть. Если любовь, – она не унижает, а освобождает, в ее солнце все меркнет – и своя гордость. Но это не она, а влюбленность – ночное, ну да – «ветер и звезды» – не большезвезд и ветра, а как ветер и звезды – и здесь нет унижения. – Вы знаете все это, как знаю я.
Это не первое – солнечное, а второе – ночное. За словами «ветер и звезды», «унижение», «язык моих горничных» мне ясно видно все ночное, все, что вызывает к бытию их заклинательная сила: ночи без рассвета, «неровный топот скакуна», кожа перчатки, пахнущая духами, цыганские песни, яд и горечь полыни, шлейф, треплющийся по коврам, звенящие за дверью шпоры, оскаленная пасть двери, захлопывающейся и выводящей на ветери на звезды,на уничтожение, а не унижение,на «язык», или вещее бормотанье всех на свете – и Ваших горничных,и гусаров, и поэтов, и лакеев.
Конецэтого: горечь полыни, оборванная струна скрипки, желтый, желтый закат бьет в неизвестное окно, и «женщина» (только женщина – никто) с длинным шлейфом свистит«мущину» (тоже – никто, без лица) мертвыми губами, а «мущина», как собака, ползет на свист к ее шлейфу. Все это Вы знаете, не испытав, как я знаю, испытав. Все это я увидал за Вашими же словами.
Но, боже мой, милая, Вы не этого хотите, и я не этого хочу.
Знайте, если Вам нужно знать, что, когда ветер и звезды, то я слышу – Вашу ноту. Также знайте, что все, что Вы писали в письме без обращения (о себе), я знаю. Я не верю ни в какиезапреты здесь,но на небе о нас иногда горько плачут.
То, что Вы написали в этом письме, я знал и без письма, я чувствую это всю осень, чувствую тревожно.
Я не только молод, а еще бесконечно стар. Чем дольше я живу, тем я больше научаюсь ждать настоящего звона большого колокола; я слышу, но не слушаю колокольчиков, не хочу умереть, боюсь малинового звона.
Примите все это как написано, не иначе,развяжите самавсе несвязное.
Я не могу и не хочу освобождать. Иначе, чем есть, не могло быть. Мне это очень, очень нужно. Вам также.Всякая красота может «переменить и создать новое».
Господь с Вами. Целую Вашу руку.
Александр Блок.
16 ноября 1911
Я написал Вам длинное письмо, но посылаю короткое. Длинное нужнее мне, чем Вам.
Унижения не может быть. Влюбленность не унижает, но может уничтожить.
Любовь не унижает, а освобождает. Освободить могу не я, а может только любовь.
Написал [и послал] третье.
16 ноября 1911
После нескольких писем, которые я писал Вам вчера и сегодня, я понял вдруг, что такого вопроса, какой Вы задаете, нет, и потому нет ответа.
Это не свободолюбие, а только гордость заставляет Вас говорить об «унизительных чувствах» ио «языке горничных». Свободолюбие прекрасно, а гордость – только красива. Вы бы не сказали мне так, как написали (не «то, что», а «так, как»).
Мы еще не знаем друг друга. Во мне есть к Вам то же, что и в Вас ко мне. Вы рассуждаете, и я рассуждаю. Мы не видим друг друга в лицо, между нами – только стрелы влияний.
«Освободить» – нет; освобождаем друг друга не мы. Вы знаете это, как я.
За несколькими Вашими словами – надменно и капризно закушенная губка и топанье на меня каблучком. В ответ на это позвольте мне поцеловать Вашу руку, это также красиво, извините.
Дальше – я еще многое слушаю в Вас и хочу слышать то, чего Вы сама не слышите пока…
Унижения нет, мне это очень, очень нужно.
Александр Блок.
Написал четвертое – несколько слов.
16 ноября
Письма. Подарки. Днем – «ванна», студентик с честными, но пустоватыми глазами, жалующийся на редакторов, со стихами и прозой. Я его выпытываю.
Обед у мамы – с тетей (усталой и несчастливой) и Женей (с ним разговоры вечером – и с мамой. Женя воинствует). Женя: всякий поэт должен читать Евангелие. Об «изгнании» Розанова, о Мережковских и мелком их бесе – Философове, о «не только поэте», о «не только человеке», о «национализме».
Смутное чувство и страшная усталость к вечеру. Возвращение ночью домой, за спиной Сириус пылает всеми цветами, точно быстро взлетающий вверх земнойметеор.
17 ноября
Вялость, потянуло тоскою из Огарева. Надо сосредоточиться, уловить в себе распущенное.
Отчаянное письмо от Бори – о деньгах.
Днем заходила А. М. Аничкова, застала только меня. Книга от Брюсова.
Вечером – к А. П. Иванову. Не застав Александра Павловича и Евгению Алексеевну, купили вкусного кушанья и пошли в кинематограф.
18 ноября
И ночью и днем читал великолепную книгу Дейссена. Она помогла моей нервности; когда днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со Скалдиным, готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в университет), я уже мог сказать ему (об αναμνησιςε [46]46
Воспоминании (греч.)
[Закрыть], о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде) так, что он ушел другой, чем пришел. В награду – во время его пребывания – записка от Н. Н. Скворцовой, разрешившая одно из моих сомнений последних дней (разрешившая на несколько часов).
Благодарственная и лестная карточка от L. Rfiau.
Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи.
Читал поэму Пяста,поражался ее подлинностью и значительностью. Наконец прочел всю. Стихи «Апрель» Сережи Соловьева– нет, не только «патологическое» талантливо (как говорила мама), есть, например, «Шесть городов».
Мы кончили обедать, пришел Степан Степанович Петров, назвавший себя на карточке и на сборнике стихов «Грааль Арельский», что утром (когда он передал карточку) показалось мне верхом кощунства и мистического анархизма. Пришел – лицо неприятное, провалы на щеках, маленькая, тяжелая фигурка. Стал задавать вопросы – вяло, махал рукой, что незачемспрашивать, что выходит трафарет, интервью. О нем днем говорил мне Георгий Иванов, но он не такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер, хотел возродить «Молодую Россию» 60-х годов, был в партии (с. р.), сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего 22 года, но и вид и душа старше гораздо.
Не любит мира. «Люди не понимают друг друга». Скучно. Есть Гамсуновское. Уезжает, живет один в избушке, хочет жить на Волге, где построит на клочке земли обсерваторию. Зовет меня ночью в обсерваторию Народного дома смотреть звезды. Друг Игоря-Северянина. Принес сборник стихов. «Азеф нравится – сильный человек», – нравился до тех пор, пока не стал «просить суда». Его пригнела к земле вселенная, звездные пространства, с которыми он имеет дело по ночам. Звезды ему скучны (в науке разуверился, она – тоскливое кольцо, несмотря на ее современное возвращение к древности), но «красивы» (говорит вместо «прекрасны»). «Бога не любит».
* * *
Все-таки хорошая, хорошая молодежь. Им трудно, тяжело чрезвычайно. Если выживут, выйдут в люди.
Люба сегодня вечером и ложе Аничковых на «Хованщине» с Шаляпиным. Я не пошел.
Сейчас ночь, я гулял (как часто, мимо курсов). Луна светит – не проклятая, как вчера ночью.
Милая девушка, целую Твою руку, благодарю Тебя за любовь, сегодня я влюблен в Тебя, вероятно, сейчас Ты очень любишь, мне принесли тишину Твои три слова: «Я вам верю».
20 ноября
Вчерашний день проведен плохо, я уже подпортил себя.
Днем напряженный (и хороший) разговор с мамой (у нее). Письмо от Бори (хорошее). Обедают у нас Ремизовы. Вечером пришли Пяст, Княжнин и Верочка Веригина.
О журнале (Мережковский и Л. Андреев – были такие переговоры, едва ли надолго, если и будет). О сборнике (для опубликования повести Пяста, он принес ее мне). О русских орнаментах и цветах (как царь, так золото, пропавшее было при татарах; постоянные русские цвета: красный, зеленый, синий).О Щеголевой (я думал об этом иначе утром). О разговорах Кустодиева с царем – «новое».
Пяст к ночи захвалил Мейерхольда, споры Любы и мои, определение значительности Мейерхольда. Я устал к ночи – недостаточно был сдержан накануне.
21 ноября
Днем заехал к Пясту и поехал с ним на лекцию Вл. В. Гиппиуса.
Прекрасная лекция. Кровь нежелтеет, есть и борьба и страсть. Под простой формой, под скромными словами, под тонкостью анализа пушкинского пессимизма – огонь и тревога.
Хорошо сказано: «Положить в ящик и бросить в яму» (о смерти); о фальшивом конце стихотворения «Для берегов отчизны дальней»: «Я этому не верю».
От Феодосия Печерского до Толстого и Достоевского главная тема русской литературы – религиозная. В нашу эпоху общество ударилось в «эстетический идеализм» (это, по моему определению, кровь желтеет).