355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Тарн » В поисках утраченного героя » Текст книги (страница 5)
В поисках утраченного героя
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 11:00

Текст книги "В поисках утраченного героя"


Автор книги: Алекс Тарн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Думаю, я понимал. Даже законченное человеческое отребье не любит сознавать себя отребьем. Даже самый безжалостный садист не хочет быть плохим в собственных глазах. Кого же тогда обвинить в совершаемых мерзостях? жертву, кого же еще… Вор непременно обвинит обворованного, палач – казнимого, мучитель – замученного. Обвинит и возненавидит. И чем больше зла причинит, тем больше будет ненавидеть, тем страшнее будет карать – и за что? – за свою же гадкую низость.

Персонал того прикамского детприемника обладал в этом смысле немалым преимуществом перед обычными ворами и садистами из обслуги обычных детских домов: у прикамских имелись реальные причины ненавидеть своих воспитанников. Во-первых, те были питерцами и москвичами, во-вторых – контрреволюционерами. Но даже среди самых отверженных обязательно найдутся еще худшие, еще более ненавистные парии – такие, например, как семилетний Эмочка Коган, жиденыш.

– Но я выжил… – старик поднялся с кресла и снял с книжной полки черно-белую фотографию в рамке. – Благодаря этому замечательному человеку. Вот, смотрите. Это Карп Патрикеевич Дёжкин. Он меня воспитал, поднял и дал путевку в жизнь. Карп Патрикеевич, светлая ему память…

Старик Коган нежно погладил фотографию и поставил ее передо мной на стол. Не осмеливаясь осквернить реликвию прикосновением рук, я наклонился, чтобы рассмотреть поближе.

Снимок запечатлел мужчину и мальчика, стоящих на фоне бревенчатого частокола, довольно высокого, потому что небо над ним виднелось лишь тоненькой светлой полоской. Сначала я посвятил все свое внимание мальчику, но как ни старался, не смог найти даже минимального сходства с нынешним стариком Коганом. Просто незнакомый мальчик лет десяти – худенький, длиннолицый, испуганный, стриженый под ноль, в подпоясанной тонким ремешком гимнастерке, коротких не по росту штанах и драных ботинках.

– А вы сильно изменились, Эмиль Иосифович…

– Мальчик на снимке – не я! – сердито отвечал старик. – Что вы на него уставились? Вы на Карпа Патрикеевича смотрите! К сожалению, со мной Карп Патрикеевич не сфотографировался… я уж так просил, так просил…

В голосе его звучало глубокое сожаление. Я сочувственно кивнул и стал разглядывать мужчину. С первого взгляда Карп Патрикеевич Дёжкин производил крайне неприятное впечатление. Со второго – еще худшее. Низкий покатый лоб, мощные надбровные дуги и квадратная челюсть делали его похожим на пещерного человека. Это впечатление еще больше усиливалось деталями общего облика: приземистой широкоплечей фигурой, короткими тумбообразными ногами в сапогах и особенно руками, поистине устрашающими. Правая, свисающая чуть ли не до колена, заканчивалась крупной тяжелой кистью с толстыми пальцами – полусогнутыми в очевидной готовности к немедленному хватательному движению. Левая по-хозяйски лежала на худеньком плече мальчика и сама по себе могла быть достаточной причиной его испуга…

– Ну что? – поторопил меня старик Коган. – Не правда ли, благороднейшая внешность?

– М-да… – неопределенно промямлил я. – Впрочем, часто внешность бывает обманчива…

Коган победно усмехнулся.

– Но не в случае Карпа Патрикеевича!

– Погодите, погодите… – вдруг догадался я. – Это в его честь вы назвали…

– Сына? – подхватил старик Коган. – Конечно! Это минимальное уважение, которым я мог почтить его память.

Он снова взял в руки фотографию, глаза его увлажнились.

– Почему же он не стал с вами фотографироваться? – спросил я, желая подтолкнуть старика к дальнейшему рассказу. – Особенно если вы так просили…

– Не захотел фотографироваться с жиденышем, – объяснил Коган и бережно вернул снимок на полку. – Не любил жидов Карп Патрикеевич, на дух не переносил. И поделом. Мне нужно, чтоб вы…

– Секундочку, Эмиль Иосифович, – перебил я. – Вы хотите сказать, что Карп Патрикеевич тоже называл вас жиденышем?

– Тоже? – повторил старик. – Что значит «тоже»? Он первым назвал меня так. И по-другому уже не называл. До самого конца. Даже когда брал к себе.

– К себе?

– Ну да. К себе в комнату. В семь лет это стало для меня настоящим спасением от общей спальни. Давал хлеб, угощал печеньем. Ну и ласка тоже, сами понимаете…

Я смотрел на него разинув рот. Услышанное отказывалось уложиться в моей голове. Сознание выталкивало рассказ старика Когана, как вода – пробку. Он был начисто несовместим с человеческим разумением.

– Ну что вы так на меня смотрите? – раздраженно выпалил старик. – Да, Карп Патрикеевич имел понятные человеческие потребности. Он благородно посвятил свою жизнь воспитанию чужих детей, так что на собственную семью у него не хватило ни времени, ни сил. Мы за счастье почитали сделать ему приятное.

– Минимальное уважение… – сказал я через силу, только чтобы что-то сказать.

Да-да, только чтобы что-то сказать… потому что иначе меня бы вытошнило прямо на колени клиенту.

– Вот именно! – подхватил старик Коган. – Минимальное уважение. Мне нужно, чтоб вы поняли…

Я слушал и кивал, как китайский болванчик. Карп Патрикеевич… Почему эта грязная горилла в сапогах, этот неандерталец с руками ниже колен, отвратительный насильник и, несомненно, убийца, ежедневно терзавший в своем логове беззащитных детей, подонок, животное, превратившее изнасилование в обычную практику жизни… – почему эта невообразимая, наипоследнейшая в самой мерзкой иерархии мерзостей мразь стала для старика Когана моральным образцом, нетленным светочем, вечной памятью? Почему? Как такое могло случиться? Как?

Карп Патрикеевич Дёжкин служил в детприемнике старшим воспитателем. Начинал на месте сторожа и истопника, но затем быстро продвинулся – вследствие тотальной чистки преподавательского состава, заблаговременно избавившей специнтернат от лиц чуждого происхождения. Сам Дёжкин пришел в революцию из приказчиков, а потому считался всего лишь социально-близким. Это существенно ограничивало перспективы дальнейшего карьерного роста, хотя по морально-волевым качествам он наверняка мог бы дойти до кремлевского кабинета сколь угодно высокого ранга.

Впрочем, простую, как большевицкая правда, систему приоритетов Карпа Патрикеевича определяли вовсе не честолюбивые устремления. Его главной и единственной духовной потребностью помимо трех физических – жратвы, опорожнения и тяжкого, с храпом и присвистом, сна – была страсть к мальчикам. В этом смысле интернат для детей изменников Родины представлял собой вершину карьеры воспитателя Дёжкина.

Внешний вид поступающих в учреждение змеенышей не оставлял никаких сомнений в подлой измене их родителей. Пухлые, упитанные, хорошо одетые, с чемоданчиками, набитыми невиданными шмотками, они немедленно вызывали у любого жителя разутого-раздетого голодного Прикамья вполне оправданную реакцию отторжения. Разве что Карп Патрикеевич реагировал иначе, но и он ради пользы дела предпочитал до поры до времени сдерживать приятные позывы организма. Кандидата на проживание в комнате старшего воспитателя следовало прежде всего хорошенько размягчить: Дёжкин не терпел капризов и слез.

Необходимая степень готовности достигалась быстро: уже к концу первой недели шпионское отродье полностью осознавало, что нет и не может быть на свете ничего хуже ночей в общей спальне и что спасения ждать неоткуда. Взрослый человек в такой ситуации ищет утешения в смерти или хотя бы в мыслях о ней; но ребенок лишен и этой возможности – ведь по малости лет он еще не успел познакомиться с ней даже понаслышке. Взрослый знает, что страдания рано или поздно закончатся; ребенок же попадает прямиком в ад, ибо уверен в вечности происходящего.

Избитый, униженный, безнадежно одинокий, дрожащий от холода и ужаса, лишенный прошлого – чемоданчика, отнятого в первые же минуты, теплого белья, содранного с тела грубыми безжалостными руками, даже самой памяти, выбитой из души насилием и побоями, – он просто теряет рассудок, превращается в кусок плоти, в комок запуганной человеческой глины, из которой можно лепить все что угодно, все что угодно… И вот тут-то на худенькое мальчишеское плечо опускается тяжелая обезьянья лапа старшего воспитателя Карпа Патрикеевича Дёжкина.

С этой минуты ребенку обеспечены защита и покровительство, хлеб и печенье, внимание и ласка – страшная, неприятная, не слишком понятная, но ласка. И так – пока Карпу Патрикеевичу не надоест, пока не прибудет следующий кандидат в близкие воспитанники, пока не вышвырнет Дёжкин из своего вонючего рая драную половую тряпку.

– Мне повезло больше других, – сказал старик Коган, ностальгически улыбаясь. – Карп Патрикеевич уделил мне намного больше времени, чем обычно. Так уж получилось. Красивый, здоровый мальчик. Говорили, что я копия матери, а она славилась своим обаянием… И вообще – новенькие тогда поступали нечасто, не то что во второй половине тридцатых. Карп Патрикеевич называл меня «мой жиденыш». Сначала я не слишком понимал, что означает это слово.

Конечно. Да и откуда он мог это знать, семилетний мальчик, с рождения получавший привилегированное домашнее воспитание? Карп Патрикеевич восполнил этот вопиющий пробел – неторопливо и основательно, как и все, что он делал, будь то удовлетворение потребностей – трех физических и одной духовной – или порка провинившихся, после которой если и вставали, то ненадолго. По словам Дёжкина, все зло в мире происходило от жидов, свидетельством чему являлись голод и разруха, царившие вокруг его комнаты и отчасти даже в ней самой.

– Взять хоть твоего папашу-комиссара, жида поганого, – говорил он мальчику в благостные минуты отдыха от удовлетворения потребностей. – Сколько душ христианских загубил, сколько хат пожег… Хорошо нашли люди управу на татя, а сколько еще таких, знаешь? A-а, то-то и оно… Вот и я не знаю. Много вас, тараканов, давить – не передавить.

Больше всего на свете малолетний ЧСИР Эмочка Коган хотел бы родиться заново, пусть даже и ЧСИРом, но только не жиденышем, а лучше всего – нормальным человеком, таким как Карп Патрикеевич. Он ненавидел свою жидовскую фамилию, свое жидовское имя. Он мечтал стать Дёжкиным – некоторым детям в интернате давали новые биографии, и Эмочка, выбрав момент, обратился к Карпу Патрикеевичу с соответствующей просьбой. Вообще-то воспитатель бил его редко, но на сей раз не сдержался, отвесил такую оплеуху, что мальчик слетел с кровати.

– Думай, что говоришь! – сказал Дёжкин всхлипывающему воспитаннику. – Жиденышу такую фамилию марать? Ишь ты, таракан пархатый…

– Я не хочу быть жидом… – пролепетал Эмочка. – Не хочу…

– Видали, люди добрые? Не хочет он… – усмехнулся Карп Патрикеевич, словно призывая в свидетели невидимую, но физически ощутимую толпу добрых людей. – Вот прежде покайтеся перед людями, а там посмотрим. Покайтеся, ироды!

Так, собственно, и открылись перед тогда еще семилетним стариком Коганом две главные жизненные истины: об извечной преступной жидовской греховности и о возможном ее искуплении посредством всеобщего жидовского покаяния. Именно всеобщего – на этом Карп Патрикеевич настаивал особо. Из-за этой круговой ответственности получалось, что никакие личные усилия не в состоянии спасти маленького мальчика, замаранного принадлежностью к подлому племени. Он мог поменять имя, фамилию, паспорт, запись национальности в паспорте, переломить переносицу и надрезать веки, чтобы сделать нос более курносым, а глаза – менее выкаченными – все это не меняло ровным счетом ничего. Пока не покаялись все жиды – все до единого! – Эмочка Коган обречен был оставаться жиденышем. Обречен.

Старик Коган наклонился вперед и схватил меня за руку.

– Мне нужно, чтоб вы поняли, – произнес он с силой, делая упор на каждом слове. – Поняли, как это понял тогда я. Нам надо покаяться. Пока мы не покаемся, не будет покоя ни одному из нас. Это очень, очень важно. Мне нужно, чтоб…

Я резко выдернул руку и встал. Меня тошнило.

– A если не пойму, тогда что? – выдавил из себя я. – Тогда что? Сами насиловать станете или Карпа Патрикеевича позовете?

Старик молчал, сверля меня напряженным взглядом. Казалось, он ничуть не удивился моей реакции. Я выскочил на улицу; прозрачный голубой воздух освежающей салфеткой прижался к лицу и отпрянул, смеясь. Небесная глубина тянула душу вверх за собой, и ступеньки многочисленных лестниц, всегда готовых здесь для любого Яакова, ласково позвякивали где-то там, в далеких высях. Внизу же ветра не было совсем, что, если разобраться, представляло собой единственную заботу: нет ветра – значит, нет дождя, значит – лишнее беспокойство подсохшей почве и истощившимся подземным озерам.

И все, понял? Мне нужно, чтоб ты понял: эта забота – единственная, и нету других забот, как поется в старой хорошей песне. Выбрось из головы этого сбрендившего старикана. Но все же – каков, а? Каков?.. Вот уж экземпляр так экземпляр…

Дома я сразу включил компьютер. Хотелось как можно скорее отвлечься от старика Когана, образ которого отвратительной жабой то и дело выныривал на поверхность… На поверхность чего? – Сознания? Или болота? Ха-ха, очень смешно… вот не имей дело с жабами – не будет тебе и болота…

Почтовый ящик выглядел в точности как вчера: несколько неприятных новостей, рекламный мусор и письмо от корректора Елены Малевич. Я усмехнулся: этак, чего доброго, одно странное письмо превратится в странную переписку… Хорошо, что хоть здесь нет ничего похожего на жаб – лишь чистое искусство ради искусства, игра в бисер, жонглирование знаками, тонкая перекличка смысла и синтаксиса.

«Я вынуждена извиниться перед Вами, – писала она. – Повторная проверка показала, что в ряде случаев мною допущены неточности в трактовке фраз. Некоторые опечатки я ухитрилась и вовсе пропустить. Такое случается, когда не удается в нужной мере отрешиться от текста. Не ищу себе оправданий, но упомянутую меру вообще найти очень трудно: если текст сильно влияет, подчиняет себе, то корректор невольно перестает замечать ошибки. Но и полное отрешение вредно: теряешь смысл предложения, интонацию прозы. Пожалуйста, учтите исправления, сделанные в приложенном файле. Кроме того, у меня есть ряд вопросов, если позволите…»

Вопросы госпожи Малевич касались решений, которые были приняты мною в предыдущей правке: некоторые из них казались старушке не вполне оправданными, и она полагала, что, возможно, мне следует дополнительно подумать над этими местами. Честно говоря, это уже сильно выходило за рамки традиционной корректуры. Обычно подобные замечания – прерогатива редактора. Но редактор – он редактор и есть: ему по долгу службы предписано елозить по рукописи своими сапожищами, втаптывая ее в нужный размер, в правильную политическую линию, в господствующий эстетический шаблон – или во что они там еще втаптывают попадающие им под ногу тексты. В устах же корректора, даже самого квалифицированного, подобное вмешательство выглядело совершенно неоправданным, чтоб не сказать наглым.

Скорее всего, в другое время я не на шутку бы рассердился. Но в тот вечер, после мерзких откровений старика Когана, любой чистый человеческий голос казался мне редкой ценностью. Предложенная старушкой игра в бисер была на тот момент единственным способом отвлечься от неприятных мыслей, и я принял ее, почти не колеблясь, – то есть не только воздержался от резкого ответа, но напротив – честно проанализировал указанные корректором сомнительные места и составил краткую записку, объясняющую каждое мое конкретное решение.

В постскриптуме госпожа Малевич интересовалась новостями о судьбе Арье Йосефа. Прочитав это, я смутился: вряд ли в последние дни мне хоть раз вспомнился пропавший сосед. Коря себя за бездушие, я набрал номер Вагнера. Равшац ответил не сразу, в голосе его звучала приветливая расслабленность.

– О, вот и Борис! Ты где, дома? Приходи к Питуси, мы тут как раз собрались. Только тебя не хватает.

– Что, инструктаж?

– Да нет, просто так. Сидим на веранде, трындим о том о сем… Давай присоединяйся.

Я живо представил себе традиционные посиделки нашей боевой группы на веранде у садовника: дюжина пузатых мужиков, огромное блюдо с солеными баранками на столе, горы подсолнечных и арбузных семечек и – судя по голосу Вагнера – несколько бутылей арака, поочередно идущих по кругу. Пойти и мне, что ли? Арак мог поправить настроение еще лучше, чем литературная игра в бисер. Вот только шум… Вагнерово «трындим о том о сем» в реальности означало, что каждый говорит вовсе не о том и не о сем, а о чем-то сугубо своем, заветном, при этом принципиально не слушая и не слыша соседа: о футболе, о политике, о соседях, о ценах на акции, на доллар, на бензин, на семечки… Вернее, даже не говорит, а вопит во весь голос, чтобы услышать хотя бы самого себя, а потому на веранде стоит ужасающий гвалт, загустевший студень из словесной и семечковой шелухи.

Этот мощный звуковой фон был превосходно слышен в телефонной трубке, пока Вагнер молчал, ожидая моего ответа. Казалось, что равшац сидит на ветке, окруженный гигантской стаей изголодавшихся грачей.

– Спасибо за приглашение, Вагнер, – сказал я. – Арак принести?

Он рассмеялся.

– Не надо. Тут и так хватает. Вот семечки кончаются. Принеси, если есть. Хотя откуда у тебя…

– Как там с Арье Йосефом? Есть новости?

Вагнер укоризненно крякнул, словно досадуя на меня за то, что напоминаю о плохом.

– Пока нету. Никто, ничего. Странно, а?.. – он помолчал и добавил. – И надо было тебе спросить, мать твою… Такое хорошее настроение поломал. Ладно, все равно приходи.

Он разъединился. Никто, ничего… Действительно странно. Обычно наши свободолюбивые соседи убивают нас из удальства и мужской воинской доблести. Нет никакого расчета скрывать проявление столь похвальных человеческих качеств. Как правило, очередной герой уже на следующий день начинает трубить о своем подвиге по всем окрестным деревням – на радость информаторам и аналитикам из службы безопасности. А тут прошла почти неделя – и ничего. Непонятно.

Я вернулся к компьютеру. Полтора листка моей объяснительной записки вопросительно мерцали на экране. Когда я наконец удосужусь сменить старый монитор? Глазам вредно, и вообще… Но на деле-то вопрос мерцал вовсе не на тему обновления оргтехники. Какого черта я вообще ввязываюсь в эту переписку? Зачем? Я уже не помнил точных резонов, по которым дал втянуть себя в это пустое времяпрепровождение. Впрочем, записка уже составлена, стоит ли теперь выкидывать готовую работу? Пускай старушка позабавится – в последний-то раз…

Зато сопроводительное письмо я постарался сделать как можно более сухим и формальным, ясно давая понять, что продолжения наших почтовых контактов не предвидится. Еще раз поблагодарив госпожу Малевич за внимание к моему скромному труду, я желал ей дальнейших творческих успехов и выражал надежду на то, что когда-нибудь, в труднообозримом из-за своей отдаленности будущем, наши пути вновь пересекутся к полному взаимному удовлетворению. В постскриптуме я благодарил старушку вторично, на сей раз – за сочувствие, проявленное ею по отношению к Арье Йосефу, и с сожалением сообщал об отсутствии у меня каких-либо новостей, предусмотрительно отмечая при этом, что если таковые появятся, то с намного большей вероятностью их можно будет обнаружить в средствах массовой информации.

Покончив с этим витиеватыми формулировками, представляющими, если разобраться, наиболее изощренную разновидность хамства, я отправил письмо и вздохнул с облегчением. Кончено! На этот раз – всё. Телефонную трель, раздавшуюся почти одновременно с завершающим клик-клаком птицы-мышки, вполне можно было сравнить с прощальным звонком отходящего поезда. Наверное, Вагнер. Семечек у меня и впрямь нет, а вот арак найдется. Дождавшись третьего звонка, как оно и положено на вокзальных перронах, я снял трубку.

На проводе был старик Коган. Он никогда не звонил мне до этого – даже при самой срочной необходимости поручал телефонные переговоры сыну Карпу. Но на этом неожиданности не закончились – уже первая фраза выглядела абсолютно не характерной для старого мухомора. Я мог бы поклясться, что впервые слышал подобное из уст старика Когана.

– Возможно, я не прав, – сказал он и помолчал, дабы позволить мне осознать невероятность подобного предположения, – но, по-моему, мы расстались не слишком хорошо. Борис?

Я молчал.

– Видите ли, Борис, – продолжил старик. – Мне нужно, чтоб вы поняли. И мне казалось, что наши беседы уже достаточно приблизили нас к правильному пониманию вопроса. Но, возможно, я несколько поторопился. Борис? Пожалуйста, не молчите.

– Я понял, – выдавил из себя я. – И я хочу вам сказать…

– Нет-нет! – поспешно остановил меня Коган. – Мне меньше всего хочется, чтобы вы сейчас принимали решения, которые потом окажутся поспешными и непродуманными. Наша следующая встреча намечена на послезавтра, не так ли? Мне нужно, чтоб вы поняли: я буду очень ждать вас. Очень. Пожалуйста, учтите это. Борис?

– Да, – ответил я. – Учту.

Он скрипнул, как осторожно приоткрываемая дверца столетнего шкафа, и попробовал развить успех.

– А еще лучше было бы, если бы вы вернулись прямо сейчас, и мы вместе…

– Нет, – перебил его я. – Мне нужно идти. К Вагнеру.

– Что ж, надо так надо, – немедленно уступил старик. – Служба, понимаю… Все ищете Леню, да? Не там ищете, кхе, кхе, кхе…

Неужели это странное кудахтанье означало смех? А черт его знает: мне никогда еще не приходилось видеть старика Когана смеющимся. Не прощаясь, я положил трубку и пошел в кладовку за араком. Пусть Вагнер и уверял, что там хватает, но рисковать не хотелось. Я твердо намеревался напиться – хоть под соленые баранки, хоть под семечки – все равно.

7

Похмелье от дешевого арака не только тяжело, но еще и парфюмерно благодаря проклятой анисовой отрыжке. Вдобавок к этой беде, проснулся я удручающе рано: ужасно хотелось пить. В ушах шумело; память причудливым капризом выбросила на поверхность подходящую строфу – там, где еще «на ум все мысль о море лезет». Что ж, в то утро моя душа безжизненным штилем и берегами в белой потрескавшейся соляной коросте от вчерашних семечек и баранок действительно напоминала Мертвое море.

Продолжая морские аналогии – я в упор не помнил, какая волна донесла меня вчера до дому и даже до кровати. Морской автопилот? Несгибаемый лоцман Кацман? Нет, в нашей команде кацманы не водятся… неужели Вагнер? Зато о происхождении шума в ушах я догадывался: наверняка он представлял собой дальний отголосок вчерашнего гвалта на веранде. Подлец Питуси усадил меня рядом с Беспалым Бендой, и тот немедленно принялся орать что-то бессвязное прямо мне в ухо. Впрочем, страдать пришлось недолго: не приспособленный к таким децибелам слух отключился намного раньше сознания, так что большую часть вечера я пил свой арак в полной тишине, злорадно поглядывая на беззвучного и безвредного Беспалого.

К счастью, в университете меня ждали только к двум. Промаявшись час-другой между постелью, душем и кефиром, я включил компьютер, где меня ждали сразу два письма от сумасшедшего корректора Елены Малевич. В принципе следовало бы стереть их сразу, не читая, – ведь отвечать я не собирался в любом случае. Возможно, именно поэтому я и открыл их одно за другим. В первом письме, отправленном буквально спустя полчаса после моего прощального послания, госпожа Малевич выражала пожелания относительно характера нашей дальнейшей переписки.

«Я очень просила бы Вас воздержаться от выражений благодарности, – писала она, – и не только чрезмерных, как в последней Вашей почте, а вообще. Во-первых, я ненавижу ритуалы в любом их виде, а все эти „спасибо“, „с уважением“ и „вы так любезны“ слишком напоминают пляску глухарей на поляне. Думаю, мы оба заслуживаем не глухариного, а человеческого общения. Во-вторых, мне и в самом деле не положено благодарности: я делаю то, что делаю, отнюдь не для Вас, а для себя и для текста, который того более чем заслуживает…»

И так далее – еще полстраницы в том же агрессивно-менторском духе. Если я еще нуждался в обосновании решения прекратить всякие контакты с назойливой старушенцией, то эти полстранички представляли собой развернутое доказательство справедливости подобного шага. Она, видите ли, не любит ритуалов! Но что такое ритуал человеческого общения, как не средство охраны собственного личного пространства от посягательства других? Ей, видите ли, не хочется принимать от меня простое «спасибо» – эту мелкую монетку, которую люди используют при ежедневных разменах и расчетах! Но ведь даже дураку понятно, что отказ взять мелочь означает скрытую претензию на весь сейф, на все состояние…

Второе, куда более умеренное письмо госпожа Малевич написала сегодня утром. Не отказываясь в общем и целом от своей вечерней нотации, она выражала сомнение в адекватности моей возможной реакции. Смогу ли я понять ее правильно? Не рассержусь ли?

«Возможно, я несколько поторопилась…» – писала она.

Поразительно, но эта фраза старухи Малевич почти буквально повторяла слова старика Когана во вчерашнем телефонном разговоре. Поистине, объяли меня старики до души моей! Вот уж пристали…

«Если так, то примите мои извинения, – продолжала госпожа Малевич. – А поскольку совместная работа – лучший способ восстановить отношения, прилагаю файл с некоторыми соображениями по поводу дальнейшей коррекции текста…»

Дальнейшей коррекции текста! Нет, положительно старушка трюхнулась на профессиональной почве… Я даже не стал открывать приложенный файл, содержавший очередные поправки – просто удалил его вместе с обоими письмами. Да еще и фильтр поставил – чтобы все последующие послания от Елены Малевич направлялись прямиком в мусорную корзину. Это решало проблему раз и навсегда. Бай-бай, старушенция! Ищи себе другую жертву!

Не могу сказать, что эти бодрые восклицания действительно отражали мое тогдашнее настроение… – во всяком случае, не стопроцентно. В конце концов, советы госпожи Малевич несомненно улучшили стиль и внешний вид текста, а кое-где способствовали и более точному выражению мысли. Да, она не принимала обычной благодарности, но могло ли это служить достаточным основанием для грубого фильтрования ее писем наряду с рекламным мусором спамеров и сетевых хулиганов?

Из сомнений меня вывел телефонный звонок. Звонил Ави, сын собачницы Шломин – тот самый, который когда-то метким финишным выстрелом остановил забег незадачливого аллах-акбарного стайера Фарука. Ави просил тремп до Иерусалима. Дело привычное: я езжу в университет дважды в неделю, в фиксированные, известные многим дни, и потому редко выезжаю без попутчиков. Вообще система тремпов у нас довольно распространена: автобусы заходят в поселения нечасто, так что некоторым семьям не хватает и двух машин.

Я обрадовался и оказался прав: длинная дорога пролетела незаметно. Ави на прошлой неделе вернулся из путешествия по Латинской Америке, и впечатления перли из него, как каша из волшебного горшочка. К сожалению, каша эта состояла в основном из восторженных междометий, так что мне пришлось помогать бывшему голанчику наводящими вопросами. В итоге мы оба не скучали. Вдоволь наслушавшись про священные долины инков, Патагонию и бразильские карнавалы, я спросил о дальнейших авиных планах. Мой тремпист неохотно пожал плечами:

– Не знаю. Учиться надо. Наверно, поеду в Беер-Шеву, сниму с кем-нибудь квартиру… – все так делают. Дома все равно не жизнь.

Я понимающе кивнул. Ужиться с собачницей Шломин не мог никто, даже ее собственный сын. Никто, кроме, конечно, собак. А ведь когда-то это была нормальная уважаемая семья, из основателей поселения. В деньгах они никогда не нуждались: муж, Гидон Майзель, сделал немалое состояние на биржевом буме девяностых. Удачные дети – две старшие красавицы-дочери и младший Ави, сильный, способный парень. Сама Шломин работала учительницей начальных классов в местной школе и славилась непримиримым характером.

Рассказывали, что во время первой интифады, застигнутая камнями на шоссе, она не ударила по газам, дабы поскорее выехать из опасной зоны, как это делали тогда все, а напротив, остановила машину, выскочила наружу и стала бросать камни в ответ. Якобы арабские подростки так оторопели от неожиданности, что немедленно ретировались. Не знаю, сколько в этой истории правды, а сколько вымысла, но само наличие легенды говорит о многом.

А потом Шломин сбрендила. Насчет причины ее неожиданного сумасшествия в Эйяле до сих пор существуют непримиримые разногласия. Одна теория утверждает, что бедняжка не перенесла ограбления. Получилось так, что вся семья уехала на две недели в Италию – праздновать авину бар-мицву, и окрестные арабские воры, воспользовавшись случаем, ухитрились полностью обчистить их весьма не бедный дом. Вынесли почти все, вплоть до мебели, посуды и кухонной утвари, даже люстры и светильники демонтировали. Дом стоял на отшибе, у самого края вади, и вынос накраденного несомненно представлял собой нелегкую техническую задачу. Но арабы привели осликов и справились, оставив после себя лишь пустые стенные шкафы и мусор на полу, развороченном в поисках тайников. Этот-то ужасающий вид разоренного очага и пошатнул рассудок почтенной матери семейства.

Но представители другой школы шломиноведения категорически не согласны с подобной трактовкой. Они справедливо указывают на то, что имущество было полностью застраховано. А это, учитывая известную ушлость Гидона, позволяет с уверенностью предположить, что Майзели как минимум не проиграли материально. Да и не такова Шломин, чтобы долго переживать по цацкам, тряпкам и кастрюлям. А вот по собакам…

Незадолго до этого Гидон приобрел двух щенков добермана. К моменту злосчастного отъезда всей семьи за границу щенки превратились в восьмимесячных красавцев – игривых, ласковых, счастливых и любимых до чрезвычайности. Увы, их частное добродушие не могло перевесить неприятную славу этой в общем злобной породы, а потому все попытки пристроить собак к родственникам или знакомым закончились неудачей. Пришлось запереть доберманов в доме, договорившись с соседями о выгуле и кормлении.

Соседка и обнаружила в то печальное утро разграбленный дом и двух щенков, свисающих с потолка там, где еще накануне вечером светились красивые хрустальные люстры. В полиции потом сказали, что доберманов прежде отравили специально принесенным мясом, а повесили уже мертвыми, проявив тем самым своеобразный арабский юмор: где-то там фигурировала еще и записка, обещающая точно такое же будущее всем еврейским собакам. Это автоматически переводило банальную уголовщину в разряд благородной борьбы с оккупацией, а потому обеспечивало ворам в случае поимки сочувствие и защиту всего прогрессивного человечества.

Понятно, что Майзели, срочно прервавшие отпуск, не увидели своими глазами того, что предстало взору потрясенной соседки. Полицейский следователь предупредил Гидона, что детали картины лучше опустить для его же блага, и Гидон согласился. Не согласилась Шломин. По своему обыкновению, она предпочла встретить действительность лицом к лицу – остановить машину и выскочить наружу, как тогда на шоссе. Шломин настояла на том, чтобы ей показали все фотографии. Иногда человек совершает опрометчивые поступки, не вполне сознавая, что сила характера не всегда соответствует силе рук, ног, психики…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю