Текст книги "В поисках утраченного героя"
Автор книги: Алекс Тарн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Из кабинета следователя вышла уже совсем другая Шломин, хотя окружающие заметили это не сразу. Внешне она почти не изменилась, вот только любой разговор отныне так или иначе сводила к собакам. Сначала это вызывало жалость и сострадание, потом стало раздражать. Затем выяснилось, что к собачьей теме сводились и все ее уроки, так что школу пришлось оставить. Впрочем, к тому времени Шломин уже с головой окунулась в новую деятельность: она разъезжала по округе и подбирала бездомных собак – всех, кого ей удавалось найти и поймать. Уже через несколько месяцев участок Майзелей превратился в собачий питомник.
Потом пошли жалобы от соседей. Нелегко жить рядом с десятками собак: постоянный лай, шум, вонь… Поселковое начальство разводило руками: как-никак семья основателей, заслуженные люди, да и обстоятельства такие… – вы уж потерпите, примите во внимание, пожалуйста. Соседи, скрепя сердце, терпели: никто не хотел судиться с богатым Майзелем.
Зато взрослые дочери сбежали от свихнувшейся матери при первой же возможности – благо отец имел достаточно денег, чтобы оплатить квартиры в Тель-Авиве и Петах-Тикве. Беспалый Бенда принимал ставки – сколько выдержит сам Гидон. Победили те, кто ставили на полтора года. Нет, супруги не развелись – Майзель по-прежнему поддерживал жену материально, безропотно оплачивал постоянно растущие расходы на питомник, но в Эйяле уже не жил – переселился куда-то в Кейсарию.
Дольше всех продержался младший сын Ави – самый, пожалуй, близкий к маме. Помогал с собаками, стойко выносил насмешки сверстников по поводу не менее стойкого запаха псины, а уйдя служить, проводил в Эйяле почти все свои короткие армейские отпуска. И вот, наконец, сломался и он. «Дома все равно не жизнь…»
– Что, совсем невмоготу, Ави? Долго же ты держался…
Он снова пожал плечами.
– Отвык. Да и не нужен я ей. Научилась без меня управляться. С этим, как его… Правда, сейчас он пропал, но ничего, другого найдет.
Мы вскарабкались на Кастель и теперь спускались к садам Сахарова, закладывая крутые виражи из левого в правый ряд и обратно.
– У нее был помощник? – рассеянно спросил я, краем глаза следя за чересчур приблизившейся маздой.
– Ну да, – кивнул Ави. – Как его… ну… Арье этот. Арье Йосеф… Эй, Борис, Борис! Ты куда?!
От неожиданности я чуть не вылетел с виража.
– Арье Йосеф?! Они что – были знакомы?!
– Ну ты даешь… – протянул Ави и перевел дыхание. – Я уж думал, всё – в кювете… Еще как знакомы. Дружили домами. Или будками – не знаю, как правильней. На него даже собаки не лаяли, за своего держали.
Я молчал, переваривая услышанное.
– Выкинь меня после светофора… – сказал Ави. – Ага, вон там, на остановке. Спасибо за тремп!
Он хлопнул дверцей и споро зашагал в направлении автовокзала.
«Ну, дружили и дружили… – подумал я. – Что тут такого особенного? Хотя с другой стороны…»
С другой стороны, по словам Вагнера, Арье Йосеф был крайне нелюдим, едва здоровался с соседями, а мало-мальски общался лишь с Карпом Коганом, которого знал еще по России. Но вот выясняется, что не только. Впрочем, если разобраться, то нет в этой дружбе – или связи? – ничего странного. Шломин давно уже живет без мужа, Арье тоже вроде бы одинок, оба еще совсем не стары. Отчего бы двум изгоям не объединиться? Удивительно лишь, что связь эта так и осталась неизвестной – даже у нас, в маленьком поселении, где все про всех знают как минимум всё.
Хотя и это вполне объяснимо: дом Шломин находится на отшибе, в стороне от любопытных взглядов; отчаявшиеся соседи давно уже отгородились от собачьего гама высокими звукоизолирующими стенами, так что Арье Йосеф вполне мог незамеченным навещать свою безумную подругу.
Например, так: говорил дочери, что идет к Карпу, пересекал вади и оказывался прямо у задней калитки участка Майзелей. А оттуда уже куда угодно – хоть в псарню, хоть в спальню… Надо бы позвонить вечером Вагнеру, рассказать.
Сзади загудел подошедший автобус: моя машина блокировала остановку. Стряхнув с себя оцепенение, я поспешно отъехал. Все это, может, и интересно – а Беспалому Бенде так и вовсе хватит разговоров на несколько месяцев, – но вряд ли что-либо меняет в деле о пропаже Арье Йосефа. В день своего исчезновения он совершенно определенно направлялся в дом Коганов за документами – хотя бы потому, что иначе незачем было договариваться со стариком Коганом о времени визита…
Сзади снова возмущенно загудели: я проспал переключившийся светофор. Так, хватит. Решительно выбросив из головы Арье Йосефа, я свернул на Герцля и через несколько минут въехал на стоянку Гиват Рама, думая уже только и исключительно о предстоящем семинаре и о встречах, намеченных на послеполуденное время.
В Иерусалиме оказалось намного холоднее, чем внизу, в Самарии; выйдя из машины, я пожалел, что не взял куртку потеплее. Небо тяжелым рваным одеялом навалилось на университетский холм. Между зданиями и галереями тут и там громоздились грязные комья тумана, как клочья ваты, надранные сверху чьими-то истерическими руками. Дождь еще не шел, но уже ощутимо заваривался где-то рядом – не то над холмами, не то в темных земных щелях затаившихся иерусалимских вади. Город примолк, с опаской поглядывая на дышащее угрозой небо, – в Иерусалиме такая угроза всегда кажется особенно страшной.
Семинар прошел без приключений; воодушевленный этой удачей, я отправился дальше по списку запланированных дел. Встреча с редактором, который время от времени подбрасывал дешевые, но необременительные халтурки, не обогатила меня ничем, кроме тремпистки, навязанной на обратную дорогу. Свидания с разгневанным деканом я опасался всерьез, но то ли за прошедшие дни начальство поостыло, то ли реальная гроза, собиравшаяся в тот момент над городом, вернула бумажного громовержца в рамки пропорций. Во всяком случае, молнии он метал весьма вяло и отпустил нерадивого работника восвояси без каких-либо неприятных оргвыводов.
Но главный сюрприз ожидал меня в университетском издательстве: я получил-таки крупный заказ, за которым гонялся несколько месяцев. Подмахнув договор, я в превосходном настроении направился к стоянке. Дождь все еще сомневался – идти или не идти, – и город, довольный отсрочкой экзекуции, прятался в первые вечерние сумерки. Мобильник задребезжал в моем кармане, когда я уже садился в машину.
– Алло, Борис?.. Здравствуйте.
Незнакомый женский голос, низкий, глуховатый, интонация немного неловкая. Кто бы это мог быть?
– Вы еще в кампусе?
– Почти, – неопределенно ответил я и включил двигатель. – А кто это?
– Рафи сказал, что вы не против подбросить меня в Эйяль. Но если вы уже выехали из кампуса…
Черт! Обещание взять попутчицу напрочь вылетело из моей дырявой башки!
– Извините ради Бога, – промямлил я, судорожно восстанавливая в памяти недостающие детали. – Прямо не знаю, что и сказать в свое оправдание. Вас зовут… э-э… Лина, так? И вы ждете меня в… э-э…
– В кафетерии, – подсказала она. – Но я могу подойти и к стоянке.
– Отлично! – воскликнул я с преувеличенным воодушевлением. – Я буду стоять у выезда. Белый лансер с помятым левым крылом. И правым тоже.
– Как же мы взлетим с помятыми крыльями? – отозвалась она намного веселее прежнего и, дождавшись моего ответного смешка, осведомилась уже явно для пущего фасону. – Вы уверены, что вам это удобно?
– Удобнее не бывает, – заверил я. – Вдвоем намного легче менять колесо или вытаскивать машину из кювета.
Лина… – или не Лина?.. – нет, наверное, все-таки Лина – коротко рассмеялась.
– Зря вы так шутите. Я уже иду. Три минуты. Не уезжайте.
Прежде чем отсоединиться, Лина еще некоторое время прерывисто дышала в трубку, как дышат при быстрой ходьбе или даже при беге, словно она и в самом деле боялась, что я вдруг возьму и уеду, словно не хотела обрывать натянутую меж нами цепочку телефонной связи. Я увидел ее издали, сквозь первые капли дождя на ветровом стекле: худенькая фигурка в расстегнутом длинном пальто, какие носят в зимнем Иерусалиме. Джинсы, свитер, рюкзак, темные курчавые волосы до плеч… В одной руке у нее был большой нераскрытый зонт из породы крепких, а другая – сжимала телефон, держа его почему-то впереди на некотором удалении от тела, словно готовую к передаче эстафетную палочку. На расстоянии она выглядела совсем девчонкой.
Лина шла прямо в мою сторону, но я все же вышел из машины и помахал ей – не из боязни разминуться, а чтобы хоть как-то загладить вину своей невежливой забывчивости.
– Вот. Это я. Мы сейчас разговаривали… – проговорила она, подходя и поднимая мобильник на уровень моих глаз доказательством нашей еще не остывшей беседы.
Вблизи Лина уже не выглядела совсем девчонкой: скорее всего, ей было где-то под тридцать. Я с готовностью кивнул и распахнул дверцу, но галантность оказалась востребованной далеко не сразу: поколебавшись секунду-другую, женщина улыбнулась и открыла другую дверь. Сначала на заднее сиденье отправились зонт и рюкзак, затем – аккуратно свернутое пальто. Дурак-дураком я наблюдал за этим процессом, стоя в позиции гостиничного швейцара. Дождь между тем завершил свои сомнения в выборе жизненного пути и теперь уверенно набирал ход. Наконец Лина уселась, и я, обежав капот, бухнулся на место водителя.
– Вы не представляете, как я вам благодарна, – сказала она с очевидной целью приободрить. – В такую погоду да на автобусах…
У нее было округлое лицо с несколько тяжеловатым подбородком и удивительные глаза – темные, немного навыкате и с чрезвычайной подвижностью выражения. Казалось, они не просто реагируют на мельчайшие перемены в твоем поведении, мимике, речи, но словно бы предвосхищают их. Это странное, с первых же секунд ощутимое свойство моей тремпистки создавало ощущение некоторой чрезмерности общения, некий неуют, что ли. Какого черта так наседать на случайного человека? Хотя на самом деле она мне скорее нравилась, чем нет. Нравился запах духов, тела, разгоряченного от быстрой ходьбы, и мокрых волос. Нравилась угловатая непосредственность движений. Но главное – нравилась исходящая от нее энергия авантюры. Моя единственная после развода долгая связь распалась около года назад, и с тех пор я пробавлялся случайными подругами. А случайные подруги обычно опознаются именно по энергии авантюры. Лина искрилась ею, как линия сверхвысокого напряжения. Видимо, это меня и смутило… – хотя чего тут смущаться?
Придумав столь простое и в то же время волнующее объяснение своей скованности, я почти успокоился, а метрономный стук дворников и зажатая в кулаках бугристая крутизна руля постепенно поправили пошатнувшееся было чувство контроля над событиями. Мы выехали со стоянки и свернули в направлении туннелей.
– Поедем через Атарот? – спросила Лина.
– Ага. Не хочется в такую погоду петлять по первому. Да и подъем на Кастель мой старичок лансер не очень-то любит.
Дождь все усиливался, гроза приближалась, накатывая на холмы неповоротливые громыхающие колеса своих осадных орудий. Уличные фонари сочились дождем, замешенным на люминисценте. Свет стекал на мостовую, и колеса автомобилей разбрызгивали его по иерусалимским стенам.
– Серьезный ливень… – она упорно смотрела в сторону, по-видимому, избегая смущать меня своими кассандровыми очами.
– В Иерусалиме все серьезно.
Она хмыкнула:
– Кроме прогноза погоды. Грозу обещали только послезавтра. Но я-то знала…
– Знали? – переспросил я. – Это откуда же?
– Да так…
Она мельком взглянула на меня и снова отвернулась к окну, но я успел рассмотреть на темных экранах забавный перепляс всех моих возможных ответов. Собственно говоря, оставалось только выбрать один из них, как на американском экзамене. Что ж поделаешь, если именно на американских экзаменах мне чаще всего не везло! Не повезло и на этот раз.
– По-моему, вы колдунья, – объявил я и ужаснулся идиотской игривости собственного голоса. – Или ведунья. Глаза у вас такие – ведьмовские.
Стыдливо заткнувшись, я ждал ее реакции. От этого перекрестка уходили всего-навсего две дороги. Во-первых, Лина могла поддержать заданный мною тон – естественно, смягчив его нестерпимую вульгарность. Например, ответить что-нибудь типа: «Да, мне часто приходится это слышать…» Или вызывающе расхохотаться: «А вы что – ведьм боитесь?» Или свинтить что-то более откровенное: «Я еще и по руке гадать умею…» Или просто подарить долгим взглядом и таинственно улыбнуться. Эти и другие ответы такого рода при всех своих внешних отличиях означали бы на самом деле одно и то же, выражающееся коротеньким словечком «да». Да.
Да, я готова продолжать эту беседу. Да, я готова на дальнейшее наше знакомство. Да, в конце этой поездки, если не случится ничего из ряда вон выходящего, мы можем обменяться телефонами. Да, этот обмен будет подразумевать твое принципиальное желание и мое принципиальное согласие когда-нибудь отобедать и переспать, если опять же ничего не помешает. Ну, и так далее, а короче – «да!»
Второй вариант ответа заключался в том, чтобы презрительно фыркнуть и еще круче отвернуться к окну – на сей раз до самого конца поездки, а точнее – навсегда. В юные годы я по неопытности полагал, что подавляющее большинство женщин – в особенности умных и красивых – ведут себя в подобной ситуации именно таким образом. Затем жизнь убедила меня, что на самом деле этот ответ встречается нечасто, а уж при наличии столь явно выраженной авантюрной энергии – и вовсе крайне, крайне редко.
Но, к моему изумлению, загадочная тремпистка Лина ответила в точности так: фыркнула и отвернулась!
«Вот те раз! – подумал я. – А ты говоришь – крайне редко! Что ж, иногда и крайне редкие встречаются… Ну и чудненько. Ну и слава Богу. Зато теперь уже можно не напрягаться. Не поддерживать дурацкую беседу. Не вести смехотворную охоту мышки на кошку. Расслабься, включи радио и просто веди машину.»
Я даже вздохнул с облегчением и, хотя постарался сделать этот вздох максимально незаметным, она все же услышала: плечи слегка дрогнули и щека напряглась от сдерживаемого смеха. Ну и хрен с тобой, можешь ржать сколько хочешь…
Чертово радио отказывалось помогать: оно и так у меня на ладан дышит, а на этом шоссе меж враждебных деревень еще и прием никудышный. Эфир издевательски завывал и хрипел, причем преимущественно по-арабски. Прокрутив диапазоны от хрипа до воя и обратно, я махнул рукой и сосредоточился на езде. Дождь то усиливался, то ослабевал. Обычно нахальные и нетерпеливые, автомобилисты двигались смирной колонной, держа интервал и избегая резких маневров. Порывами налетал ветер, и тогда машины ощутимо подавались в сторону, но дождь, раздраженно кренясь, упирался в налетчика грудью и выталкивал его с шоссе.
В полном молчании мы проехали Бейт-Хоронский перевал. За блокпостом, словно получив визу, проснулось радио и голосом Жака Бреля принялось упрашивать не покидать его. А вот само не покидай… У Модиина я свернул направо на новое шоссе. Машин здесь было заметно меньше, а потом и вовсе не стало. Поперхнулся и пропал, утонул в неразборчивом арабском хрипе непоследовательный Жак Брель. Мы остались одни. Слабый свет фар насилу проталкивался сквозь косое сито дождя, и я снизил скорость до пятидесяти, чтоб ехать хотя бы не совсем вслепую.
– Завораживает… – вдруг сказала Лина.
– Что? – переспросил я.
– Эта езда… – она сделала неопределенный жест. – Это непонятное и неоформленное движение.
– Непонятное движение? – недоуменно повторил я. – Вы что – сомневаетесь, что мы едем в Эйяль? Уверяю вас…
Она засмеялась – тихо, коротко.
– Не в этом смысле. Куда мы прибудем – известно. Неизвестно только, как.
«Ага, – подумал я с мстительным удовлетворением. – На философию дамочку потянуло. Известно куда, неизвестно как. Типа – все там будем. Могла бы придумать что-нибудь пооригинальнее. Что ж, долг платежом красен… теперь моя очередь.»
Презрительно фыркнув, я уставился на дорогу. Мой взгляд содержал такое количество ядовитой иронии, что если бы не дождь, асфальт неминуемо бы расплавился. Зато моя тремпистка и не думала уступать.
– Мне кажется, вы не согласны. Но это ведь так ясно, так ясно… Эй! – она помахала рукой, пытаясь привлечь мое внимание. – Борис! Ну, Борис! Ну взгляните же…
Я повернулся. Ее странные глаза светились в полумраке кабины, а в них, как блики на воде, метались уверенность и робость, вызов и мольба, храбрость и страх, насмешка и удивление, и еще десятки несовместимых теней и оттенков – все сразу, парами, хороводом и в одиночку. Это было удивительное зрелище, завораживающее не меньше, чем костер, или ручей, или дорога…
«Кстати, о дороге, – мелькнуло у меня в голове. – Не худо бы посматривать и на нее…»
Почти одновременно с этой благоразумной, но запоздавшей мыслью краешек моего зрения выхватил что-то явно лишнее на шоссе. Нога сама дернулась к тормозам.
Машину тряхнуло, по днищу проскрежетало, потом тряхнуло еще раз. Я проехал с десяток метров и остановился на обочине.
– Ой, – испуганно проговорила она. – Извините. Это я виновата…
Я молча взял куртку и вышел под дождь. Поперек шоссе, прямо посередине, чтобы с гарантией хватило на обе полосы, лежал длинный кусок покореженного стального профиля – такие используют в качестве заграждения на виражах. Понятия не имею, как он туда попал. Может, выпал из грузовика сборщиков металлолома, а может – принесен специально и аккуратно уложен в наиболее эффективную позицию заботливыми руками борцов с оккупацией. В такую погоду практически невозможно вовремя заметить эту железяку. Пусть, конечно, девушка переживает – ей не вредно, – но, по правде говоря, мы попались бы в ловушку и без ее помощи. Хорошо еще, что скорость была невелика…
С трудом оттащив профиль в кювет, я вернулся к машине, молясь, чтобы порванной оказалась одна покрышка, а не две. Поразительно, но молитва помогла. С левого заднего колеса свисали лохмотья, зато переднее выстояло! Приободренный неожиданной удачей, я открыл багажник и стал доставать домкрат, ключ и запаску. Вода заливалась за воротник, но до того ли в подобных ситуациях? Хотелось верить, что везение продолжится, и дождь приутихнет именно в ближайшие десять минут. Я услышал сзади хлопок раскрывшегося зонта. О, вышла… помощница, блин…
– Возвращайся в машину! – скомандовал я, не оборачиваясь. – Только зря вымокнешь.
– Нет! Я подержу вам зонт!
Я обернулся. Лина с несчастным, но крайне решительным видом вытягивала руку с зонтом, тщетно стараясь прикрыть мою спину. Тщетно, потому что ветер, уставший сражаться с превосходящими силами дождя, совершенно справедливо узрел в раскрытом зонте не только легкую, но и забавную добычу и теперь с удовольствием примеривался к новой игрушке: пробовал ее на крепость, надувал, хлопал, выгибал то так, то эдак.
– В машину! – крикнул я. – Сам справлюсь! Кому говорю?!
Она не двинулась с места. Ну и фиг с тобой. Нельзя же одновременно… Чертыхаясь, я выгрузил все необходимое и принялся откручивать колесо. Как назло, гадские винты поддались не сразу: нога постоянно соскакивала с мокрого рычага. Лина со своим стонущим зонтом продолжала топтаться рядом – абсолютно бессмысленно при таком косом ливне. Вдобавок ко всему она просто мешала, постоянно и некстати попадаясь под руку: как ни повернешься – обязательно наткнешься. Тьфу!
К последнему винту я был уже зол как последний черт. Наверное, именно поэтому приложенное усилие оказалось чрезмерным. Ключ провернулся неожиданно легко, я оступился, потерял равновесие, хватанул воздух, причем под руку попались, естественно, чертова тремпистка и ее зонт; мы синхронно вскрикнули: она – «Ой!», я – что-то матерное, а зонт – что-то свое на эзоповом языке зонтов – и все втроем рухнули в придорожную хлябь.
Дождь отнесся к нашему падению равнодушно, зато ветер чуть не помер со смеху. Визжа и захлебываясь хохотом, он подхватил злосчастный зонтик, вывернул его наизнанку, отчего бедняга тут же стал похож на кузнечика, и так – коленками назад – быстро поскакал через шоссе в темноту – туда, где ветер обычно хранит свои любимые игрушки.
– Ой, как мокро, – сказала она.
– Девочка плачет, – сказал я. – Зонтик улетел.
– Вот еще, плакать, – сказала она.
Мы лежали в канаве нос к носу, в ее сумасшедших глазах играли ужас и восторг одновременно, и она нравилась мне так, как давно не нравился никто.
Когда я наконец прикрутил запаску, на нас обоих уже не оставалось ни одной сухой нитки.
– Давай в машину, – сказал я. – Включим печку, согреемся.
– В мокром? – сказала она. – Верное воспаление легких.
– Все равно нет ничего сухого, – сказал я.
– Есть, – сказал она. – Мое пальто. Там, сзади. Нужно раздеться.
Там, под косым безразличным ливнем на темном шоссе, стоя у раскрытого мокрого багажника, она стянула через голову сначала свитер, а потом рубашку, под которой уже не оказалось ничего, а в глазах ее прыгали и метались тени, которым нет названия. А потом была теснота кабины, и неловкая торопливость рук, и заевшее сиденье, никак не желавшее раскладываться, и холодные обжигающие ладони, и мокрая гладкость тел, плавающих друг с другом, друг по другу, друг в друге… Она не закрывала глаз – ни при поцелуе, ни даже в те особенные моменты, когда смотреть было уже совсем некуда, потому что мир скручивался в точку, в судорогу, пульсирующую в темноте. Даже тогда ее глаза оставались открытыми и лишь на миг теряли свое множественное невыразимое выражение… Впрочем, возможно, мне это просто казалось.
– Надо ехать, – сказала она. – Ты слишком долго меняешь колесо.
– Слушай, – сказал я. – А зачем тебе туда сегодня?
– Куда?
– Ну, к тем людям в Эйяль, к которым ты едешь… Все равно уже поздно. Заночуешь у меня, а утречком…
Она засмеялась – тихонько и коротко.
– Я ж тебе говорила: куда мы приедем, известно заранее. Неизвестно только – как? А ты не верил.
– Ты о чем? – не понял я. – Что известно, что неизвестно?
Она снова засмеялась.
– Лина!
Она наклонилась к моему уху.
– Я не Лина, глупый. Твой Рафи плохо расслышал мое имя. Я – Лена. Елена Малевич, корректор. Мы с тоб
Часть II
Заложник
8
Не встречал еще человека, который говорил бы плохо о свободе. Кого ни послушаешь – стремится к ней прямо-таки неудержимо. В газетах так и пишут: «неудержимое стремление народов к свободе». Ну, с газет-то что взять – врут каждой буквой, известное дело. По глупости врут или предумышленно – это неважно, совсем неважно. Глупость – она ведь тоже вид преднамеренности, потому что любой человек от природы умен и тупит сначала с умыслом, а потом – по рабской своей привычке.
Вы спрашиваете, при чем тут рабство? Да при том, что ни к какой свободе народы не стремятся, а уж тем более – неудержимо. Народы стремятся к рабству, вернее – к его обновленной разновидности, отличающейся от текущей всего лишь иной формой рабской иерархии. Кто был ничем, тот станет всем, и наоборот. На школьной доске напишут: «Мы не рабы». И тут же: «Рабы – не мы». Последнее утверждение предполагает немедленный вопрос: если не мы, то кто же? – и ответ: другие. Рабы теперь – не мы, рабы теперь – другие. Вот такая, понимаете ли, свобода…
Но это меня занесло, я ведь вовсе не о народах хотел сказать, а об отдельно взятом человеке. Об отдельно взятом за жабры человеке. Вот его держат за жабры, а он весь из себя бьется, трепещет и все куда-то рвется, рвется… Куда, как вы думаете? Полагаете, он стремится к свободе? Черта с два! Как и вышеупомянутые народы, он всего лишь стремится к другой разновидности хватки – не за жабры, а допустим, за шкирку. Или за фалды. Правда, в последнем случае необходим фрак. Но принцип тот же. Люди боятся свободы, боятся свободно жить, боятся свободно думать. От ума у них, видите ли, горе. От свободы у них, видите ли, одиночество. Стоит ли после этого удивляться скучной глупости и рабской скученности человечества – прогрессивного, как паралич?
Значит, вранье это все – про свободу? Нет, не вранье. В том-то и трагедия, что хочется одновременно и свиньей в загородке хрюкать, и соколом воспарить. Намного проще было бы выбрать что-нибудь одно… – ан нет, естество не дает. Без рабства боязно, без свободы тошно. Прямо гибрид какой-то получается, свинья с крыльями… В рабском Египте такого назвали бы свинксом. Куда же податься столь несуразному существу? Хорошо еще если найдется под пирамидами какой-никакой Моисей, прикрикнет грозно: «Встань и иди, свободный человек!» И свободный человек привычно подчинится приказу. А ну как не найдется благородного гражданина начальника? Так ведь и помрешь свинксом – и ты, и дети твои, и внуки правнуков…
Хотите практический рецепт? Для начала нужно перестать бояться одиночества. То есть нет, совсем не бояться невозможно, потому что страх этот, как я уже отмечал, присущ нашему естеству от природы, подобно боязни высоты. Но ведь с боязнью высоты мы научились справляться, не так ли? Живем себе на сорок седьмом этаже, летаем на семьсот сорок седьмом Боинге – и ничего, привыкли, не жалуемся. Вот и с одиночеством нужно так же – привыкнуть. Поверьте опытному человеку: главное – решиться, а дальше совсем просто.
Ну, а потом попробуйте вспомнить, что родились-то вы умницей, а разучились думать уже потом, в процессе воспитания. Эта задача труднее, чем первая, но овчинка выделки стоит. А уж когда вспомните, то дальше само пойдет – и крылья вырастут, и небо распахнется.
Да… надо же… опять я не о том. Как видите, заносит меня часто и далеко. Что неудивительно: летаю-то я преимущественно в одиночку, разговариваю сам с собой, вот и выходит, что остановить вашего покорного слугу абсолютно некому. Кто-то отнесет эту особенность моего одинокого полета к недостаткам, но думаю – есть в ней и немалое преимущество. Плановые путешествия уныло болтаются между заранее известными точками, в то время как летая от балды, нет-нет да и залетишь в небывалое место.
Вот и сейчас я налетал от балды чуть ли не десяток абзацев, а планировал-то говорить о заложниках. Хотя, с другой стороны, как приступить к теме заложников, не сказав ни слова о свободе? Вернее, о несвободе. Потому что нет в мире более несвободных людей, чем заложники.
Вообще существуют всего три вида несвободы.
Первую, самую распространенную, я называю несвободой де люкс. Ее мы выбираем сами, по собственной доброй воле, без явного внешнего принуждения. Мы бредем в ненавистную школу, на постылую службу, под нежеланный венец, в гости к друзьям и родственникам, надоевшим до зубовного скрежета. Мы исполняем ритуалы, которые кажутся нам бессмысленными, а иногда даже вредными. Мы, улыбаясь, соглашаемся, хотя в глубине души мечтаем взвыть и дать в морду. Или, напротив, отказываемся, причем с той же фальшивой улыбкой, от того, что надо бы схватить обеими руками, прижать к себе и так провести остаток жизни. И еще много чего в том же духе.
Все это, конечно, неприятно, но терпимо. Почему терпимо? – Потому что все вокруг терпят точно так же, как и мы. А неприятность, поделенную на всех, принято у людей считать благом. И потом – никто ж тебя не гонит по вышеупомянутым маршрутам? Вроде как сам ножками перебираешь, кнут поверху не свистит, шаг вправо – шаг влево за побег не считается… Въедливый оппонент не упустит здесь случая указать на то, что добровольность эта во многом иллюзорна. Ну и что? Иногда и иллюзия дорога – это ж смотря с чем сравнивать!
Вот, к примеру, второй вид несвободы – тюремный, насильственный. Тут уже и кнут налицо, и конвой с собаками, и решетка на окне, и дверь заперта, и ключ от нее – не у тебя. Эх, хороша была прежняя иллюзия… В тюрьме, что и говорить, приятного намного меньше, чем на воле. Но и это, если вдуматься, отнюдь не худший вариант. Прежде всего, в камеру ты попал не просто так, а в результате исполнения той самой мечты взвыть и дать в морду. Ты взвыл и дал в морду или схватил обеими руками и прижал к себе. А нельзя было. И ты знал, что нельзя, но решил наплевать. Или надеялся, что не поймают. А они поймали. И вот теперь ты расплачиваешься. Все справедливо, чин чинарем.
Более того: тюремная несвобода отличается от несвободы де люкс лишь тем, что не делится на всех. Если бы, предположим, сидели все или почти все, то и тюремная жизнь немедленно перешла бы в разряд обычной. К счастью, чем дольше человек сидит, тем больше он переносит понятие «все» внутрь тюрьмы, естественным образом забывая о мире, который находится по другую сторону решетки. А потому чем дольше сидишь, тем свободнее становишься, переходя в пределе к состоянию «де люкс»! В общем, не так уж страшна и тюремная несвобода…
Но есть еще и третий, действительно ужасный вид несвободы – заложничество. В заложники попадаешь не только насильственно, но и случайно – ни за что ни про что. Шел себе, никого не трогал, не выл, не крал и морды не бил, то есть действовал совершенно «как все»… и тем не менее, вдруг, ни с того ни с сего – цап-царап! – за жабры, за шкирку, за фалды! – пожалуйте в подпол, на цепь, под нож, под огнестрельное дуло. Уму непостижимо!
И это только начало. Потому что там, в подполе, наступает уже полный беспредел. В тюрьме хотя бы знаешь, какой срок тянешь – заложничество же принципиально бессрочно. Обычные виды несвободы – и де люкс, и тюремная, – как правило, хорошо предсказуемы: подъем, еда, работа, прогулка, отбой. Заложник же начисто лишен этой благотворной определенности и оттого пребывает в постоянном страхе и напряжении. Его могут покормить, а могут отрезать палец, могут вывести подышать, а могут засунуть лом в задний проход. Он не защищен ровным счетом ничем – даже видимостью закона, порядка или элементарной логики. Он даже не человек, а предмет – предмет чужого торга, вымогательства, шантажа.
Но и это еще не самое плохое. Хуже любых других бед то, что заложник принципиально лишен возможности быть «как все» – той самой, которая столь милостиво защищает людей от сумасшествия и в тюрьме, и в обыденной жизни. Внутри подпола просто не существует такого понятия – «все». Там страдаешь только ты, ты один, а прочие счастливые «все» пребывают по ту сторону баррикад ужаса. Возможно, они ведут переговоры, чтобы выкупить или вызволить тебя; возможно – нет. Но даже если эти переговоры увенчаются успехом, все равно нет никакой уверенности, что похитители сдержат слово и отпустят тебя ко «всем».
Будешь ли ты теперь когда-нибудь снова «как все»? – Бог весть… Человек может жить и выживать во множестве тяжких, иногда невообразимых ситуаций, но нет ничего страшнее, чем положение заложника. Нет. В результате сплошь и рядом заложник съезжает с катушек и остается уродом на всю жизнь – даже тогда, когда его выпускают из подпола на волю. Как, например, мой душевнобольной отец – Эмиль Иосифович Коган, 1922 года рождения, заложник.








