412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Тарн » В поисках утраченного героя » Текст книги (страница 10)
В поисках утраченного героя
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 11:00

Текст книги "В поисках утраченного героя"


Автор книги: Алекс Тарн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

При этом заявления несчастных звучали абсолютно искренне! Всегда видно, когда человек говорит что-либо под давлением. Но здесь был совершенно иной случай: заступаясь за мерзавца Сукинсона, люди нисколько не фальшивили. По их словам, они поддерживали требования похитителя вовсе не потому, что им, заложникам, угрожает опасность, а единственно из соображений высшей справедливости.

И так далее и тому подобное. Вы можете подумать, что пленники всего-навсего притворялись, чтобы не сердить психопата. Как бы не так! Сага продолжалась в том же духе и после благополучного освобождения. Бывшие заложники раздавали бесчисленные интервью, допрашивались на следствии и повсюду упорно придерживались прежней, «подвальной» линии – то есть обвиняли власти и изо всех сил выгораживали преступника. Они даже наняли адвоката для защиты Сукинсона – вскладчину, на свои кровные! А кореш отморозка довольно быстро вышел из тюрьмы и стал, что называется, дружить домами с одной из заложниц. Пока снова не сел за торговлю наркотиками. В общем, симпатия была действительно искренней и неподдельной. Факт.

Психолог весь этот странный материал собрал, проанализировал и опубликовал, назвав описанный тип поведения «стокгольмским синдромом». В статье утверждалось, что, попадая в заложники, люди испытывают неимоверный, поистине невыносимый стресс. А потому психика начинает задействовать весьма специфические защитные механизмы.

Например, отождествление: человек убеждает себя в том, что он – свой, то есть – не чужой похитителю. Что он – часть общей компании. Что он «как все», и уже только поэтому ему ничего не угрожает. Разве не естественно для заложника в такой ситуации выступать в переговорах от имени своего нового «коллектива»? На каком-то этапе он начинает реально радоваться этим «коллективным» успехам, даже когда они объективно угрожают лично ему.

Действие другого механизма видоизменяет отношение похищенного к похитителю. Для заложника невыносимо сознание того, что он всецело находится во власти подонка, злодея. Один из способов избавиться от этой мысли заключается в позиционировании, то есть в перемещении похитителя из «плохих» в «хорошие». Пленник внутренне готов… – да что там готов! – он просто жаждет признать резоны своего мучителя исключительно правильными и справедливыми. Он счастлив согласиться с любой политической программой, оправдать любую пакость, простить любую подлость за одно лишь подобие кривой улыбки. Еще бы – ведь если похититель оказывается хорошим, то, значит, и угрозы от него нет никакой!

Третий механизм психолог назвал дистанцированием. Угроза сама по себе ужасна, но еще хуже – вынужденное бездействие. Все твое существо панически требует действия, а ты не в состоянии даже пошевелить пальцем. В самом деле, чем заняться в ситуации захвата, когда похититель усадил тебя на пол, связал, заткнул рот кляпом, приковал к батарее отопления? Человек буквально не может ничем отвлечься, он вынужден все время возвращаться мыслями к своей беде, обречен постоянно вариться в мучительном котле кошмарных фантазий. Единственный, да и то не всегда предлагаемый вид занятий – активное сотрудничество с преступником. Причем чем больше заложник сотрудничает, тем больше у него появляется шансов на развитие этой целебной для психики деятельности: она становится более разнообразной, интересной, а значит, дает больше возможностей «забыть» о главной беде, отдалиться, дистанцироваться от нее.

А кроме этого…

13

– Зачем вы мне это рассказываете?

– Что?.. – ее вопрос выбивает меня из колеи.

Что она вообще делает здесь, эта ассистентка… или как ее там?.. – корректор? Мне не требуется никакой коррекции.

– Поймите, Карп, – говорит женщина, и в голосе ее звучат недоумение и раздражение, прорвавшиеся наконец через барьер вынужденной сдержанности. – Поймите, текст не может бросаться из стороны в сторону. Требуется хотя бы минимальное композиционное единство. Нашей темой, как мы договаривались, является пропавший человек по имени Арье Йосеф, он же Лёня Йозефович. Понимаете? Арье Йосеф, а не железнодорожные проблемы адмирала Колчака. Лёня Йозефович, а не шведский сукин сын и общая теория психологии заложников. Ну при чем тут все это? Вы вообще слишком часто отвлекаетесь на тему заложников. Я не буду спрашивать – почему, наверное, есть тому причины, но…

– Отчего же, спросите, – перебиваю я. – Потому что в этом все дело – в заложничестве. Как вы не понимаете? – Все мы заложники, больше или меньше. Вот я…

– Да-да, я помню – вы заложник своего отца. Но речь-то…

– Подождите. Да, я заложник отцовского безумия. Но и сам отец… – посмотрите на него, Лена! Налицо все признаки стокгольмского синдрома. Вы ведь уже знакомы с его историей, по крайней мере, частично. Борису эта история претит, ему кажется отвратительным отцовское пристрастие к Карпу Патрикеевичу, ему непонятен отцовский антисемитизм, призывы покаяться неизвестно в чем… ну, вы слышали. Но это болезнь, Лена! Человека искалечили в детстве – вот и всё. Вернее, нет, не всё – его продолжали калечить и дальше. Он попал в заложники в шестилетнем возрасте, только представьте себе – шестилетним ребенком!

Мне становится душно, я не могу говорить. Молчит и она. Возможно ли описать словами эту невозможную ситуацию? Еще вчера были мама с папой, и игрушки, и капризы, и песочница, и прогулки с няней по Александровскому саду, и «хочу мороженое», и «не хочу спать»… А кроме этого – непоколебимая уверенность в том, что ты – важнее всего на свете. Тебе еще непонятны слова «мир», «вселенная», но если бы они были понятны, ты бы твердо знал, что именно ты – центр мира, ось вселенной, а все остальные только и заняты тем, что крутятся вокруг подобно большим, любящим, теплым планетам.

И вдруг – бах!.. – и нету этого ничего, а есть только недобрые тети в грязных халатах, и грубые дяди в смазных сапогах, и голод, и побои, и ругань, и вместо имени – слово «жиденыш», которое, как выясняется, еще хуже ругани. И смерть – тут же, рядом, на соседних койках, на заплеванном полу, под теми же смазными сапогами, под ремнем, под палкой, под велосипедной цепью. Кто он, этот ребенок, если не заложник, похищенный, украденный, удерживаемый силой… еще вчера – царь мира, а сегодня – гроша ломаного не стоящая вещь, вошь ничтожная? И ведь надежды, заметьте, никакой; да и умеет ли надеяться шестилетний ребенок? Ему выжить бы… – выжить, не сойдя при этом с ума.

Тут-то они и включаются, механизмы стокгольмского синдрома. Проходит месяц, другой, третий, и вот он, итог: маленький заложник уже любит своего похитителя, и чем дальше, тем сильнее. Уж такой он душа-человек, Карп Патрикеевич, такой умница… А что образования у него неполных четыре класса – так это и неважно, он ведь сердцем видит. А что каждое утро трясет его похмельный колотун – так это все жиды подлые народу заместо хорошей водки пакость подсовывают… сами-то небось коньяки с винами шампанскими распивают. А что заедет он с бодуна сапожищем по детской заднице – так сам же ты, жиденок, и виноват, нечего под ногами вертеться. А что к вечеру поволок он в свой кабинет малую Светку, а не тебя, то на это тоже обижаться не надо – значит, сегодня такое настроение у Карпа Патрикеевича, на девочек…

Как отвернуться теперь от того ребенка, Лена? В чем обвинить? В том, что смышленая психика шестилетнего несмышленыша выбрала милосердный стокгольмский синдром, а не помешательство, не смерть? В том, что он выжил? Да?.. Со всеми своими безумными заскоками он не преступник, а жертва. Жертва. Как та стокгольмская четверка, только в намного более страшной степени. Они вон – за неделю сбрендили. А сколько таких недель пережил он?

– Тише, Карп, тише, – шепчет она и показывает в сторону лестницы, туда, где наверху топчет свой маятниковый маршрут безумный старик. – Он ведь может…

Не может. Не услышит. Громом гремят в его старческих волосатых ушах убийственные обвинения, бьет в барабан ненависть, вскипает злоба: громче!.. еще громче!! еще!!! – лишь бы заглушить тот далекий, давний, едва различимый тоненький плач, лишь бы не дать ему пробиться наружу, лишь бы не испытать еще раз того, чего не в силах вынести взрослый человек.

Женщина смотрит на меня во все глаза. Неужели проняло? Она вздыхает и снова начинает перелистывать блокнот. Нет, не проняло… Она ведь корректор, и у нее сейчас конкретная задача, напрямую не связанная ни со мной, ни со стариком, ни даже с Борисом, которому она якобы ассистирует. Она воссоздает текст… или человека из текста… из абзаца, из строчки, из ребра…

– Вы сказали «все мы заложники», – тихо напоминает она. – Ладно, давайте пойдем отсюда. Все мы – это и Лёня-Арье? Он тоже был заложником?

Был ли Лёня заложником… Он, как и я, прослужил десять лет замполитом военно-строительного отряда в одном из забытых закутков советской Средней Азии. Мне снова придется рассказывать о себе, потому что с ним происходило в точности то же самое. Что такое стройбаты? Не саперные воинские части, существующие в каждой нормальной армии, а именно стройбаты социалистической империи? Возможно, зря я приплел сюда социализм: в России ведь испокон веков строили кнутом и колодками, на костях и слезах бессловесного человеческого скота. А может, и не зря: большевицкое державное рабство пришлось как раз впору большой рабской державе.

Сталинские соколы, не мудрствуя лукаво, хватали рабов где попало: на советских пирамидах вкалывали миллионы заключенных, ссыльных, выселенных, перемещенных. А вот наследникам фараона пришлось изыскивать иные ресурсы рабской биомассы. Ею и стали стройбаты – сотни тысяч молодых рабов ежегодно.

Помню, как их привозили к нам: мелких, забитых, сбившихся в овечью кучу. Сначала прибегал дежурный офицер:

– Карпыч, прибыли!

– Состав? – сразу спрашивал я, заранее, впрочем, зная ответ.

– Тридцать пять ленинградцев, полста москвичей, остальные – славяне-посрочники! – бодро рапортовал дежурный.

На армейском жаргоне «ленинградцами» именовались кавказцы, а «москвичами» – таджики, узбеки и прочий азиатский люд. Не знаю, кто придумал это, когда и почему. Смысл, очевидно, заключался в том, что Ленинград расположен севернее Москвы – примерно как Кавказ относительно Средней Азии. Вдобавок Питер считался тогда культурней. У «москвичей» в этом плане и впрямь дела обстояли не ах: многие не умели читать, по-русски понимали с трудом.

«Славянами» же называли всех остальных. Чаще всего это почему-то оказывались прибалты. На каждом из них висела судимость: кто отсидел три года, кто – пять. Отсюда и «посрочники» – после срока то есть. Это были, как правило, законченные беспредельщики – сильные и жестокие до крайности. Заставить их работать не представлялось возможным – так же, как и воров в исправительном лагере. Так же, как и воры, они использовались в стройбате для того, чтобы заставить работать остальных.

Я поднимался со стула и шел к своему начальнику, полковнику Левенцу, по прозвищу «Знаш-понимаш». Левенца сослали к нам за пьянство, исключительное даже для безразмерных стандартов российской гарнизонной жизни. Обычно полковник запирал дверь своего кабинета изнутри, но особо приближенные знали, где лежит запасной ключ – на всякий случай. Меня Левенец ценил за устойчивость к пьянству. Не то чтобы я совсем не пил, но, в отличие от остальных офицеров, никогда не уходил в глухой многодневный запой.

Вообще говоря, подобный недостаток удали не заслуживал ничего, кроме презрения нормальных людей. Но лично мне он прощался, хотя и сквозь зубы, – во-первых, как абраму, который ненормален по определению, а во-вторых – ввиду прискорбной необходимости все же выполнять какой-никакой производственный план. Для стройбата я был такой же ручной обезьянкой, какими являлись в свое время для Транссиба ответственные «железнодорожные евреи» из лёниного рассказа.

Я стучался, немного выжидал и, не услышав запрещающего мычания, поворачивал ключ в замке. Как правило, Левенец спал, положив на стол седенькую голову в трогательных алкогольных прожилках. Я тряс его за погон – раз, другой, третий… Наконец полковника передергивало, и он произносил, не разжимая плотно склеенных век:

– Ты кто, знаш-понимаш? Ты чего, знаш-понимаш?

– Пополнение прибыло, Александр Васильевич, – докладывал я по возможности тихо, чтобы не тревожить измученную многолетней службой полковничью душу. – Куда назначать?

Если Левенец молчал, я с облегчением вздыхал и уходил, заперев за собой дверь. Это означало передышку на день – для новобранцев и для моей совести – весьма, впрочем, молчаливой тогда. Но чаще полковник начинал пыхтеть, причмокивать и шарить рукой по столу. Тогда я наливал ему стакан воды и терпеливо ждал, пока отец-командир сможет сложить несколько простых предложений из весьма ограниченного количества известных ему цензурных слов. Обычно он не спешил ответить на заданный вопрос, а предпочитал начать с культурно-воспитательной работы.

– Это у тебя, знаш-понимаш, что? – говорил он, уставившись тяжелым взглядом в стакан с водой, словно недоумевая, почему эта прозрачная жидкость пахнет неправильно, то есть ничем.

Несведущий человек мог бы тут ошибиться с реакцией, но я уже имел достаточный опыт для того, чтобы знать, что речь идет вовсе не о стакане.

– Галстук, товарищ полковник, – четко отвечал я.

Левенец одобрительно наклонял голову.

– Это, товарищ капитан, не просто галстук. Это казенный галстук! Ты, знаш-понимаш, казенный галстук носишь! Значит, думать должен, знаш-понимаш…

На этом просветительская часть аудиенции заканчивалась, и полковник переходил к директивной.

– Поставь их… – он надолго задумывался, клоня голову все ниже.

Молчал и я, затаив дыхание, чтобы не помешать начальственной мысли выплыть из тяжелого водочного тумана.

– …к штукатурам! Знаш-понимаш… – заканчивал Левенец и обессилено опускал голову на руки. – Свободен…

Время от времени, очень редко, он совершал слабые попытки встать и выйти из-за стола. Связанные с этим усилия наверняка казались полковнику сопоставимыми с героическим марш-броском типа перехода Суворова через. Альпы. Мучительно морщась, Левенец обводил взглядом кабинет, словно стараясь припомнить список самых необходимых в походе вещей, затем лицо его светлело, и полковник почти торжествующе начинал декламировать заветную формулу:

– Планшет, гондон, манишка…

Тут он замолкал и вопросительно приподнимал указательный палец, провоцируя на продолжение кого-либо из присутствующих. Но опять же, по опыту, следовало молчать, напустив на рыло побольше показного недоумения, дабы не испортить командиру праздник.

– …и записная книжка! – радостно заканчивал Левенец. – Свободен!

Ага, свободен. Воистину свободен. Я выходил на изнывающий от зноя плац, где ждало своей участи пополнение, и подзывал к себе младшего офицера.

– Есть приказ – к штукатурам.

– Как же так, товарищ капитан? Они ведь ничего еще не умеют…

– He умеют – научи! – обрывал его я.

– Как их нау…

– Как, как… Думай, как! – бросал я уже на отходе. – Галстук казенный надел – значит, думай.

Реально это означало следующее: новобранцы получат нереальное задание – для того лишь, чтобы быть жестоко наказанными за невыполнение. А еще через неделю мучений сержант-сверхсрочник вызовет покурить кого-нибудь поумнее из «славян-посрочников» и между делом выразит недоумение: отчего это такие крутые парни до сих пор не заставили чурок пахать как положено. Затем случится несколько тяжелых травм, виновными в которых будут признаны сами пострадавшие. Кого-то увезут в больничку, кого-то – на кладбище, но в итоге «москвичи» начнут работать, «славяне» – надзирать, а «ленинградцы» – держать круговую оборону и не мешать вторым гнобить первых. Пополнение, таким образом, войдет в стандартную производственную колею.

Осознавал ли я тогда знаменательную преемственность своего преступного поведения? Маленький Эмочка Коган когда-то мечтал стать Дёжкиным, всего лишь мечтал. Тем не менее одно даже это намерение является теперь поводом для того, чтобы презрительно воротить нос от моего безумного отца. Чего же тогда заслуживаю я, немногим по сути отличавшийся от мерзкого Карпа Патрикеевича? В конечном счете папаша осуществил свою детскую фантазию – он стал Дёжкиным, воплотив его в собственном сыне.

Я не насиловал и не убивал сам – я «всего лишь» толкал на это других. Но это не облегчает, а наоборот, отягощает вину, добавляя к ней трусливую безответственность – один из самых гнусных человеческих грехов. Все офицеры прекрасно знали, что творится в казармах. Возможно, еще и поэтому они убегали в запой, как в забой, забивая себя водкой насмерть, как последнюю гадину. На вахте оставался лишь я один – ручная обезьянка, «железнодорожный еврей» за рычагами нашего паровоза.

Наш паровоз, вперед лети!.. – и он вправду летел, разбрызгивая веер человеческих брызг, – от пирамиды к пирамиде, от карпа патрикеевича к карпу патрикеевичу, без остановки, без надежды на остановку… Или как там у них дальше пелось?.. – никому не остановка?.. – в кому не остановка?.. – не помню, да и какая теперь разница?

Но это – теперь. А тогда, в азиатской пыли и за рычагами, я даже приблизительно не сознавал ни вышеозначенной преемственности, ни вышезаклейменной преступности. На шее моей висел казенный галстук, и его жесткая петля незамедлительно душила любой неприятный вопрос на самых ранних стадиях его возникновения. Не правда ли – трудно не усмотреть здесь напрашивающуюся параллель с удавками Сукинсона? Я был классическим заложником, и защитные механизмы стокгольмского синдрома денно и нощно крутили во мне свои приводные ремни и зубчатые колеса.

Отождествление? – Еще какое! Я совершенно искренне считал себя неотъемлемой частью общего процесса, до боли в сердце любил березки, Отечество и сборную по хоккею, гордился пирамидами и пел про паровоз едва ли не громче всех. Я чувствовал себя близнецом-братом своего сукинсона, и только в этом видел свою личную историческую ценность. Говоря «Россия», я подразумевал Карпа Когана. Говоря «Карп Коган», я подразумевал Россию.

Позиционирование? – Конечно! От моего сукинсона разило погромом и перегаром, он был ленив, груб и драчлив. Любую работу он полагал несчастьем и всегда предпочитал не сотворить добро, а отнять его у других. Как любой завистливый жлоб, он постоянно топал на весь мир сапогом, грозился, скандалил и требовал к себе уважения. Все эти милые фактические достоинства волшебно замещались в моем «стокгольмском» сознании совершенно иными, сугубо воображаемыми качествами: великодушием, добротой, трудолюбием и щедрой природной одаренностью. Я поистине преклонялся перед этим наилучшим из всех сукинсонов!

Дистанцирование? – Несомненно! Я и минуты не мог прожить без дела, хватался за любой проект, без мыла лез в любую дырку. Знал, что лишний раз подтверждаю тем самым репутацию «пронырливого абрама», но ничего не мог с собой поделать: сидеть сложа руки было бы намного хуже…

Что там еще в списке шведского психолога? Окукливание, боязнь перемен? – О, да! В конце концов, ничто не мешало мне попробовать убежать из этого гигантского стройбата намного раньше, чем он развалился вместе со всеми своими пирамидами и паровозами, выпустив меня, таким образом, на свободу. Хотя бы попробовать, как это делали другие… Но нет, я боялся. Боялся. Чего? Что могло быть хуже моего тогдашнего состояния? – Поди пойми… Болезнь заложника, стокгольмский синдром, хроническо-панический паралич воли…

Для излечения требовалось как минимум осознать эту ситуацию. Но мне долго, очень долго не везло в этом смысле. Видите ли, голова моя устроена так, что для настоящего понимания мне нужно обязательно перевести мысль в слова – услышать, прочитать… все равно как, но словами, текстом… А с кем я мог поговорить на столь отвлеченную тему? Человек я одинокий. Не с отцом же…

– И кто же оказался этим собеседником? – спрашивает ассистентка, и я вижу по ее глазам, что она уже угадала ответ. – Неужели Лёня?

Это была последняя сделка, в которой он принимал участие. Примерно десять месяцев назад. Совершенно законная «белая» комбинация с продажей боевых патрульных машин в одну из среднеазиатских республик. Сложность ее, однако, заключалась в большом количестве поставщиков: корпуса брали в одном месте, двигатели – в другом, электронику – в третьем, вооружение – в четвертом. Все это требовалось согласовать, собрать и доставить. Лёня и я – каждый из нас отвечал за свой участок работы, так что встретились мы лишь однажды, на взлетно-посадочной полосе бывшего советского военного аэродрома. Я уже закончил свои дела и ждал вертолета; Лёня, который должен был задержаться еще на несколько дней, вышел меня провожать.

Вертушка запаздывала. Местные деликатно откланялись, и мы стояли вдвоем на растрескавшемся старом бетоне, с досадой переживая ту неизвестно откуда берущуюся неловкость, какая часто возникает между малознакомыми людьми в подобных ситуациях. Лёня достал пачку сигарет «Ноблесс», отломил фильтр и закурил. Неказистые аэродромные бараки выглядели знакомо – сколько таких пришлось нам слепить за десять стройбатовских лет…

– Помнишь «москвичей»? – вдруг сказал я неожиданно для самого себя. – Где-то они теперь?

– Где ж им быть, «москвичам»? – хмыкнул Лёня. – В Москве, конечно. Строят новую Россию.

– Знаешь, если бы можно было отмотать назад… Что мы тогда творили, Лёня? Хуже рабства.

Он вздохнул.

– Думаешь, сейчас эти парни – не рабы? Такие же рабы, только пашут не на русского дядю, а на своего бабая. Хотя свой – он всегда ближе.

– Да я не об этом, – отмахнулся я. – Я о себе. На каком суде за всё за это отвечать придется? И что ответить?

– Что ответить? – Лёня отщелкнул окурок и снова достал пачку. – Это просто, Карп. Мы ведь с тобой заложники. Разве можно судить заложника?

– Заложника? – не понял я. – При чем тут…

С севера послышался гул подлетавшего вертолета.

– Приедешь домой – почитай про стокгольмский синдром, – сказал Лёня. – Запомнил? Стокгольмский. Многое объясняет.

Я кивнул и взялся за ручку чемодана.

– А я вот другого не понимаю, Карп, – прокричал он, придерживая меня за локоть. – Что мы делаем здесь, в этой чертовой параше? Зачем мы сюда возвращаемся, раз за разом? Раз за разом!.. Раз за разом!.. Зачем мы…

Он кричал и еще что-то, чего уже невозможно было разобрать. А через три дня я прочитал в интернете про стокгольмский синдром и всё понял. Или почти поня

Часть III Корректор

14

Я сижу на кухне и пишу в своем новом блокноте. Не сменить ли заодно и ручку? Пожалуй, сменю – просто так, на всякий случай, чтобы уж точно не осталось ничего от прежнего варианта. Ну вот, теперь и ручка другая. Интересно, куда они вдвоем меня выведут – этот блокнот и эта ручка?

В определенном смысле я испытала облегчение от того, что текст от Карпа Когана оказался тупиковым. Уж больно детективная история вырисовывалась. Торговцы оружием, пиф-паф, Форсайт, Ле Карре, солдаты удачи. Совсем другое кино.

Честно говоря, слово «оказался» тут не к месту. Ничего он не оказался. Это я так решила, чего уж там. В принципе вполне возможно, что Арье Йосефа хотели достать – и достали – какие-нибудь обманутые клиенты. Или обиженные поставщики. Или сердитые конкуренты. Или предводители армий двенадцатилетних солдат, упорно сражающихся за свое неотъемлемое право питаться человечиной. Его могли убить и спрятать. Или похитить. Или похитить и убить. Он мог сбежать сам, вовремя почувствовав опасность. В этом последнем варианте Арье прячется сейчас где-то в укромном уголке, чтобы вернуться через год-другой, когда поутихнет.

Но я смотрю на предыдущий абзац и чувствую: не про него все это, не про Арье Йосефа. Ну не подходит к нему такой сюжет. Во-первых, не работал он уже у Эфи Липштейна – давно от дел отошел. Зачем похищать отставного служащего небольшой торговой фирмы, мелкую сошку? Кому он нужен? Во-вторых, не движется наш текст в детективном направлении, ну абсолютно. Просто не катит. Даже Карп ничего такого рассказать не сумел, как я его ни наталкивала, – а уж он-то на теме оружия профессионально сидит. Все твердил про заложников да про заложников, а толку – чуть.

А если тексту куда-то не хочется, то и настаивать не надо – все равно рано или поздно упрешься в стену. Значит, нужно искать совсем в другом месте. Другой блокнот, другая ручка, другой рассказчик. Первые два компонента уже есть, остановка теперь за малым… Где его взять, нужного рассказчика?

Я сижу на кухне и пишу, а Борис спит наверху. Хороший мальчик. Беззащитный… Как обидишь беззащитного? Наверное, он меня любит. Смотрит такими глазами, что хочется убежать. Но бежать я не могу: ведь текст еще не закончен. Может, я и не обижаю его вовсе – я имею в виду Бориса. Может, я его тоже люблю. Не знаю. Сейчас, пока текст не закончен, трудно что-либо понять. Сейчас по-настоящему мне думается только о нем – я имею в виду текст. Так у меня всегда, ничего не попишешь. Не попишешь ничего – кроме того, что пишется ручкой в блокнот. Очередной ручкой в очередной блокнот.

Борис давно уже достает меня расспросами: кто я, да что я, да откуда взялась, да где работала, да с кем жила… Достает, пристает и надоедает. Чаще всего я легко отделываюсь шутками или просто улыбкой, но иногда он продолжает настаивать – и тогда я срываюсь и кричу на него, и он сникает, как маленький ребенок, и мне становится стыдно, и я утешаю его как могу. Это обычно заканчивается постелью, нам хорошо вместе, и иногда я даже забываю о тексте – очень ненадолго, но все-таки.

Но все-таки главное – это текст, его правильное состояние, которое требуется отыскать, высвободить, раскрыть. К несчастью, слишком многие этого не понимают – даже такие, как Борис, которым по профессии положено. Но люди вообще – в подавляющем большинстве своем – идиоты, причем безнадежные. Как-то я случайно зашла к подруге на биофак, в лабораторию, где изучают поведение животных, и увидела лабиринт – не слишком сложный, если смотреть на него сверху, сквозь прозрачную крышку. Вернее, прозрачна эта крышка лишь со стороны наблюдателя, а изнутри – нет, глуха, как бетон.

В комнате как раз шли занятия. Вокруг лабиринта стояли студенты, держа блокноты и ручки наготове. Профессор, неопрятный тип с лошадиным лицом и волосатыми руками садиста, запустил в лабиринт крысу. Крыса выглядела испуганной и поначалу много суетилась, но потом притихла, и садисту пришлось понуждать ее к действию при помощи электрических разрядов и съедобной приманки. Морда у профессора лоснилась, он виртуозно шаманствовал над своими четырьмя кнопками и только что не урчал от удовольствия.

Лекция как таковая состояла всего из двух слов. Когда крыса в очередной раз замирала, профессор тыкал в ее сторону волосатым указательным пальцем и вкрадчиво произносил: «Встала…» Затем он переносил палец на кнопку, делал глубокий вдох и нажимал. Крыса вздрагивала от боли и пробегала несколько шагов. «Бежит!» – восторженно верещал профессор. Процедура повторялась снова и снова. Студенты молча строчили в своих блокнотах. Под сводами храма науки только и слышалось: «Встала… Бежит!.. Встала… Бежит!.. Встала… Бежит!..»

Потом все закончилось. Мы вышли из лаборатории, и я выразила подруге свое недоумение.

– Ты, верно, думаешь, что все это ужасная лажа, – ответила она, иронически улыбаясь. – Встала… бежит… Где же сложность реакций и половодье чувств, да? А нету их, сестренка. Просто нету. Жизнь действительно сводится к самому простому: встала, бежит… И больше ничего, поверь мне, специалисту. Причем относится это правило отнюдь не только к лабораторным крысам.

Мы стояли на газоне университетского кампуса, а рядом по бетонным дорожкам торопились в буфет студенты и преподаватели. И тут я поняла – она ведь совершенно права, моя подруга. Вот он, лабиринт. Вот они, крысы. Вот она, приманка, и вот они, электрические разряды. Я задрала голову – и там, наверху, за непрозрачной голубизной того, что мы называем небом, мне вдруг почудилась тень чьего-то лошадиного лица. Встала… бежит…

– Бежим, Ленка, – толкнула меня подруга. – Еще успеем перекусить. Ну что ты встала, как… как крыса?

И мы побежали. И я в самом деле ощущала себя крыса крысой, пока не вспомнила о текстах. Потому что наше единственное отличие от крыс, наш единственный шанс на свободу заключается в способности написать текст. Текст – это луч. Он проникает сквозь непрозрачное стекло – и тогда становится видно если не все, то многое: и лошадиное лицо и волосатые руки садиста, и блокноты студентов, и своды лаборатории… А если луч достаточно ярок, то можно забраться и еще выше, ведь своды их лаборатории и своды их неба – тоже всего лишь крышка, над которой склонился еще один любопытный садист, за которым, в свою очередь, кто-нибудь наблюдает. И так все дальше и дальше – возможно, до бесконечности, а возможно, и нет, не знаю.

Одна беда: как правило, текст рождается на свет бесформенным комом, опутанным многими слоями ошибок, несоответствий, несуразностей и даже прямого вранья. Знать бы, почему это происходит именно так. Наверное, авторы слишком заняты повседневным «встала-бежит» и не уделяют своему тексту достаточно внимания. В этом смысле они немногим отличаются от остальных крыс. Из всех видов подавляющего большинства наиболее подавляет именно подавляющее большинство идиотов.

В результате даже очень хороший текст напоминает пружину, сжатую до упора. Но стоит размотать навязшие на нем бесконечные мотки соплей и водорослей, корабельных канатов, тюремных и якорных цепей… – стоит лишь освободить его от всей этой гадости… – и – оп!.. – пружина распрямляется с волшебным звоном! Пружина превращается в луч – тот самый, пронзающий непрозрачные стекла, крышки и крыши, купола и своды, проникающий в потроха Зазеркалья, и в потроха потрохов, и дальше, и дальше – пока хватит слов и фотонов.

Вот в чем заключается моя задача – задача корректора. Занимаясь правкой, я высвобождаю луч. Луч создает новую реальность, новое знание. Ведь того, о чем не знаешь, не существует. Крысы не умеют творить миры. Максимум, на что они способны, – это на крысиное столпотворение. Но крысиный столп неизбежно упрется в непроницаемую крышку. Крыса не в состоянии найти себя, определить свое место в лабиринте – ее заполошная паническая жизнь неизбежно заканчивается тупиком – неважно, «встала» она или «бежит». Чем заниматься не своим делом, не лучше ли просто откорректировать текст и получить ответ на любой вопрос?

Поразительно, что так мало людей осознает эту элементарную дилемму. Мало! Точнее было бы сказать – почти никто. Или даже просто – никто. Всех подавили идиоты. «Вы превосходный корректор, Елена, но надо ли добиваться такой точности?.. Сейчас так не принято, госпожа Малевич… Поправьте только орфографию, Леночка, на запятые давно уже никто не обращает внимания… Ну зачем вы так старались – читатель все равно ничего не заметит…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю