Текст книги "Скука"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
– Подай сначала синьору Дино.
– Но почему? Сначала тебе!
– Нет, тебе.
– Рита, подайте сначала синьоре.
– Но ведь я почти ничего не ем, – сказала мать и кончиком ложки положила себе на тарелку какой-то крохотный кусочек.
Рита подошла ко мне, и тогда я понял, чем это так вкусно пахло в саду из кухни: макаронная запеканка! Мать сказала:
– Я знаю, что ты ее любишь, и потому приказала приготовить ее сегодня специально для тебя.
– Прекрасно! Прекрасно! – воскликнул я с мазохистским удовлетворением, наваливая себе в тарелку огромную порцию запеканки. Последнее время я ел совсем мало, а в особенности избегал блюд такого рода. И потому не мог не подумать о том, что комедия блудного сына таким образом продолжается. Я расхохотался. Мать забеспокоилась:
– Чему ты смеешься?
Я ответил:
– Вспомнил, что читал где-то забавную пародию на историю блудного сына, помнишь, ту, евангельскую?
– Какую пародию?
– В евангельской истории блудный сын возвращается домой, отец принимает его со всевозможными почестями и закалывает в честь него упитанного тельца. А в пародии упитанный телец, знающий о своем предназначении, в страхе убегает, как только блудный сын возвращается домой. Телец заставляет себя подождать, потом наконец возвращается, и тогда на радостях, желая отпраздновать возвращение упитанного тельца, отец закалывает блудного сына и предлагает его тельцу.
Я знал, что мать не верит ни во что, кроме денег. Но, как я уже говорил, она верила в то, что называла «формой», а форма, кроме всего прочего, понуждала ее посещать церковь и, в общем, уважать все, что было связано с религией. Она сделала каменное лицо, потом сказала особенно неприятным голосом:
– Ты же знаешь, что мне не нравится, когда ты смеешься над святынями.
– Да что ты, ни над какими святынями я не смеюсь.
Но что такое мое возвращение, как не принесение в жертву блудного сына, которым являюсь я, упитанному тельцу, которым является здесь все остальное? – И я повел рукою вокруг, указывая на богатое убранство комнаты.
– Не поняла.
Как ни странно, у матери было своеобразное чувство юмора, правда несколько тягостное и прямолинейное. Потому она тут же, не улыбнувшись, добавила:
– Во всяком случае, могу сказать, что телец будет
сразу за этой горой макарон, вот только не знаю, достаточно ли упитанный.
Я ничего не ответил и продолжал пожирать свои макароны с удовольствием, к которому примешивалось раздражение, потому что я на самом деле был голоден и запеканка была вкусная, но при этом я злился на самого себя зато, что она мне нравится. Потом я поднял глаза на мать и увидел, что она смотрит на меня неодобрительно.
– Надо лучше прожевывать, – сказала она, – пища начинает перевариваться еще во рту.
– Какая гадость! Кто тебе это сказал?
– Все врачи это говорят.
Ее стеклянные голубые невыразительные глаза смотрели на меня поверх унизанных перстнями, скрещенных под подбородком рук взглядом, трудно поддающимся определению. Я поспешно очистил свою тарелку, и мать тут же холодно сказала Рите своим пронзительным голосом:
– Положи синьору Дино еще.
Рита, которая все это время стояла, прислонившись спиной к буфету позади матери, снова взяла фарфоровый сотейник и поднесла его мне. Я взял ложку, чтобы положить себе макароны, оставив левую руку лежать там, где она была, на краю стола. И вдруг почувствовал, как рука Риты, которой она придерживала поднос, легонько пожала мою, легонько, но так, что трудно было поверить в случайность этого прикосновения. Я не стал над этим особо раздумывать и снова принялся за еду. Потом спросил с отсутствующим видом:
– Ну а чем ты теперь занимаешься?
– Что ты имеешь в виду?
– То, что я сказал. Чем ты занимаешься?
– О, я живу точно так, как и раньше, ты же прекрасно все знаешь!
– Да, но за все те годы, что я жил не дома, я ни разу не спросил тебя, чем ты занимаешься. А раз уж я возвращаюсь, мне интересно это знать. Может быть, у тебя все переменилось.
– Я не люблю ничего менять. Мне нравится сознавать, что я живу сейчас точно так же, как жила десять лет назад и буду жить десять лет спустя.
– Но я-то ведь не знаю, как ты живешь. Ну, скажем так: в котором часу ты просыпаешься по утрам?
– В восемь.
– Так рано? Но я часто звоню тебе в девять, и мне говорят: синьора еще отдыхает.
– Да, бывает, я сплю и подольше, когда поздно ложусь.
– А проснувшись, что ты делаешь? Завтракаешь?
– Ну разумеется.
– В спальне, в столовой?
– В спальне.
– В постели или за столом?
– За столом.
– Что ты ешь на завтрак?
– Всегда одно и то же: тосты и апельсиновый сок.
– А после завтрака что ты делаешь?
– Иду в ванную комнату.
Мать отвечала на мои вопросы слегка раздраженно, нo с достоинством и не без удивления – как будто я подвергал сомнению то, что по утрам она, как все люди, завтракает и моется.
– Ты принимаешь ванну или душ?
– Ванну.
– Ты моешься сама или тебе помогает горничная?
– Горничная доводит воду до нужной температуры, кладет ароматические соли, а потом, когда все готово, помогает мне мыть те части тела, которые мне самой не достать.
– А потом?
– А потом я выхожу из ванны, вытираюсь и одеваюсь.
– Горничная помогает тебе одеваться?
– Она помогает мне натянуть чулки. Одеваться я люблю сама.
– А ты разговариваешь с горничной, когда моешься и одеваешься?
Мать вдруг, видимо, невольно, рассмеялась – нервно и раздраженно:
– Знаешь, очень странные ты задаешь вопросы. Я могла бы и не отвечать. Моя интимная жизнь никого не касается.
– Разве я спрашиваю тебя, о чем ты думаешь? Я спрашиваю только о том, что ты делаешь. Постарайся меня понять. Ведь я возвращаюсь домой после десятилетнего отсутствия. Естественно, что мне хочется снова тут освоиться. Итак, ты разговариваешь с горничной?
– Ну разумеется, разговариваю, она же не автомат, она живой человек.
– А когда ты надеваешь драгоценности – до платья или после?
– В последнюю очередь.
– А в каком порядке, то есть что сначала, а что потом?
– Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Полицейского из детективного романа, когда он начинает расследование.
– Но мне и в самом деле нужно кое-что расследовать.
– И что же?
– Сам пока не знаю. Знаю только, что нужно. Так в каком порядке ты надеваешь драгоценности?
– Сначала кольца и браслеты, потом ожерелье, потом серьги. Ты удовлетворен?
– А когда ты уже полностью одета, что ты делаешь?
– Спускаюсь вниз и отдаю распоряжения кухарке.
– То есть пишешь меню для обеда и ужина?
–Да.
– А потом?
– Иду в сад, нарезаю цветы, приношу их домой, расставляю по вазам. Или гуляю и разговариваю с садовниками. В общем, занимаюсь садом.
– А после сада что делаешь?
Она взглянула на меня, потом ответила с оттенком торжественности в голосе:
– Иду в кабинет и начинаю заниматься делами.
– И это каждый день?
– Да, каждый день, всегда находится какое-то дело.
– И что конкретно ты делаешь?
– Ну что… пишу, принимаю посетителей.
– То есть к тебе приходят адвокаты, сборщики налогов, биржевые маклеры, доверенные лица, да?
Внезапно она снова рассмеялась, но на этот раз каким-то довольным, почти чувственным смехом – верный признак того, что я попал в самую точку:
– Вероятно, моя работа кажется тебе ерундой. Что и говорить, это не живопись, но все-таки довольно тяжелый труд, который отнимает у меня всю первую половину дня, а иногда и вторую.
– Но эта работа тебе нравится?
– Да, но иногда у меня даже начинает болеть голова, вот тут, в затылке.
– Так не нужно так надрываться.
Мать снова некоторое время смотрела на меня каким-то сочувственным взглядом, потом сказала своим режущим слух, каркающим голосом:
– Я делаю это для тебя, я хочу, чтобы твое состояние не только сохранялось, но и росло.
– Мое состояние? Это твое состояние!
– Когда я умру, оно станет твоим.
– Ты еще совсем молода, я уверен, что умру раньше. От скуки. Ну ладно, скажем так: наше состояние. Так как обстоит дело с нашим состоянием? Каково оно?
– Ну знаешь, ты действительно ведешь себя очень странно. С состоянием все в порядке благодаря моим стараниям. Если бы не я, сейчас у нас не было бы ни гроша.
– Так что, мы очень богаты?
На этот вопрос мать не ответила, ограничившись тем, что сделала каменное лицо с совсем уже стеклянным взглядом. Потом сказала:
– Рита, что вы там стоите столбом? Почему бы вам не взглянуть, готово ли второе?
Я увидел, как Рита вздрогнула, словно пробуждаясь от сна, и вышла. Мать сразу же сказала:
– Послушай, ведь я же всегда тебя просила не говорить о деньгах при слугах.
– Почему? Я бы еще понял, если бы мы говорили о чем-то неприличном. Но о деньгах? Разве деньги – это неприлично?
Мать, опустив глаза, покачала головой, как бы не желая даже опровергать мои доводы:
– Они бедны, и не следует хвастаться богатством перед тем, кто беден.
– Да брось, ты просто никогда не хочешь говорить о деньгах, даже когда мы одни. У тебя сразу делается такое лицо, будто ты шокирована: можно подумать, что речь идет не о деньгах, а о сексуальных проблемах!
И снова покачивание головой:
– Нет, мне как раз нравится говорить о деньгах, но всему есть время и место; раз ты возвращаешься домой, нам даже надо о них поговорить. После завтрака пойдем ко мне в кабинет, и я представлю всю интересующую тебя информацию.
В этот момент вошла Рита, неся длинный овальный поднос, на котором среди пучков зелени и овощей лежал разрезанный на множество кусков тот самый телец, о котором говорила мать. И я тут же как ни в чем не бывало спросил, словно побуждаемый каким-то злым демоном:
– И все-таки ты мне не ответила: мы очень богаты или нет?
На этот раз она ограничилась просто молчанием, но я почувствовал, что под столом ее нога ищет мою, чтобы наступить на нее. Затем она сказала Рите:
– Обслужи синьора Дино, я мясо не ем.
Эта нога, наступившая на мою, вызвала во мне буквально взрыв отчаяния. Мать наступала мне на ногу, как делают обычно любовники, разница была только в том, что мы были не любовники, а мать с сыном, и связывала нас не любовь, а деньги. И я не мог отказаться от этой связи, потому что это означало бы расторгнуть кровные узы, которые за ними стояли. Итак, поделать было ничего нельзя, хочешь не хочешь, а я был богат, и опровергать это было то же самое, что признавать.
Между тем мое отчаяние вылилось в совершенно неожиданный поступок. Когда, протягивая мне поднос с телятиной, Рита склонила надо мной свою цветущую грудь и веснушчатое непроницаемое лицо с красивым бледным ртом цвета герани, я, пользуясь подносом, как прикрытием, обхватил ее запястье и стал подниматься по руке все выше и выше. При этом другой рукой я с помощью вилки накладывал себе еду, а когда кончил, отложил вилку и снова холодно возобновил свой допрос:
– Так богаты мы или нет? – И еще раз почувствовал на своей ноге ногу матери. Тогда я сказал: – Рита, пожалуйста, можно вас на минуточку?
Рита послушно вернулась и протянула мне поднос второй раз. Я снова взял в руки вилку и принялся выбирать на подносе куски мяса и зелень, а другую в это время опустил под стол и стал подниматься по ноге Риты все выше и выше, до самого бедра. Сквозь пышные складки юбки моя рука чувствовала, как подергиваются ее мышцы – совсем как у лошади, которую гладит хозяин. При этом ничто не отразилось на ее лице, в котором действительно, это мне не показалось, было что-то лицемерное. В конце концов Рита отошла, а я, поймав ее быстрый взгляд, устанавливавший между нами отношения тайного сообщничества, вынужден был констатировать, что прямо сейчас, еще до переезда, оказался в положении несравненно худшем, чем десять лет назад: в ту пору, что бы ни случилось, я бы все-таки не стал лапать собственную горничную.
Мать сняла ногу с моего ботинка в тот самый миг, когда я оторвал руку от Ритиного бедра: это совпадение было странным, можно было подумать, что мать действовала со мной заодно. Я же сразу возобновил прерванный разговор:
– Итак, ты работаешь до часу и позже каждый день?
– Каждый день, кроме воскресенья.
– А в воскресенье что ты делаешь?
– Хожу к мессе.
– В какую церковь?
– Святого Себастьяна.
– Что ты делаешь в церкви?
– То же, что и все, – слушаю мессу.
– А ты когда-нибудь исповедуешься?
– Разумеется, исповедуюсь. И причащаюсь.
– И священник отпускает тебе грехи?
– Мне никогда не приходилось исповедоваться в слишком тяжких грехах, – сказала мать с некоторым даже кокетством. – Знаешь, что говорит мне иногда дон Луиджи? «Синьора, ваши грехи кончаются там, где другие только начинают». Да и какие могут быть грехи в мои годы?
И она посмотрела на меня, как бы говоря: я давно уже отказалась от того единственного, что могло заставить меня согрешить.
После небольшой паузы я возобновил разговор:
– Вернемся к твоему расписанию. Итак, в будни ты по утрам работаешь, ну а потом?
– А потом обедаю.
– Одна?
– Да, утром я всегда ем одна. Лишь изредка приглашаю адвоката; в тех случаях, когда мы не успеваем кончить какое-нибудь дело и должны продолжить его во вторую половину дня.
– А кто этот адвокат? Де Сантис?
– Да, по-прежнему он.
– Ну а после завтрака?
– После завтрака я гуляю в саду.
– А потом?
– Иду отдыхать.
– То есть спать?
– Нет, я не сплю, просто снимаю туфли и, не раздеваясь, ложусь в постель. Но не сплю: лежу, думаю.
– О чем?
И я снова увидел, как она рассмеялась, смущенно и нервно, словно девушка, которую заставляют говорить о любви.
– Ну, когда как. Скажем, сейчас, в последние дни, знаешь, о чем я думала?
– О чем?
– Я думала о доме, который продается на набережной Фламинио. Редкостная оказия – одно местоположение чего стоит. К сожалению, сейчас я не могу себе этого позволить, но все равно об этом думаю. А иногда я думаю о вещах, которые могу себе позволить, как, например, вот это. – Она протянула руку и показала мне кольцо с огромным изумрудом, окруженным бриллиантами. – Я долго думала, взвешивала все за и против и в конце концов решилась и купила.
– Ну а когда отдохнешь, что ты делаешь?
– Да что же это, в конце концов, такое, допрос, что ли?
– Я тебе уже говорил, что хочу войти в курс твоей жизни.
Очень неохотно она сказала:
– Ну мало ли что… делаю, например, визиты.
– Кому?
– Когда как: бывает, надо пойти на какой-нибудь прием или коктейль, а кроме того, у меня есть подруги.
– И много у тебя подруг?
– Почти со всеми, с кем я дружила в пансионе, я и сейчас дружу, – сказала мать с неожиданно задумчивым видом. – Не знаю почему, но после пансиона у меня не появилось ни одной новой подруги.
– И что вы делаете?
– А что ты хочешь, чтобы мы делали? Что обычно делают дамы, собравшись вместе? Болтаем, пьем чай или мартини, играем.
– Во что играете?
– Какой ты надоедливый! Ну в бридж, или в канасту, или в покер. Иногда устраиваем соревнования по бриджу или канасте.
– Ада, помню, благотворительные состязания.
– В последний раз мы устраивали их в пользу потерявших зрение на войне.
– На войне? В каком-то смысле мы все потеряли зрение на войне, ты не находишь?
– Что-то я тебя не поняла. Но если это шутка, то, по– моему, весьма сомнительная.
– Ну, не важно. А к портнихам ты ходишь?
– Раз уж я не хожу голая, значит, у меня должна быть портниха. Кстати, хорошо, что ты напомнил, иначе бы я забыла: завтра показ мод у Фанти.
– А, Фанти! Все та же Фанти. Неужели она еще жива?
– Бедняжка, почему она должна умереть? Она не только жива, она прекрасно тебя помнит, помнит, как ребенком ты приходил к ней со мной. Она всегда спрашивает, что ты делаешь, как твое здоровье, надеется, что, когда ты женишься, ты приведешь к ней свою жену.
– А вечерами что ты делаешь?
– Ужинаю, чаще всего одна. Иногда даю обеды человек на шесть, на восемь, а после обеда приходят еще и другие. А то хожу в театр или кино, с друзьями, все теми же. Но чаще всего смотрю телевизор.
– А, так ты купила телевизор, я и не знал.
– Разве я тебе не говорила? Я поставила его в одной из гостиных. Иногда приходят соседи, и мы смотрим вместе. А иногда я смотрю одна. Мне нравится телевидение, оно лучше кино: не надо выходить из дому, можно сидеть в удобном кресле и при этом что-то делать. Представь себе, я снова начала вязать после стольких лет. Вяжу сейчас свитер.
– А после телевизора что ты делаешь?
– А что можно делать в это время?
– Ну к примеру, читать.
– Да, верно, я и читаю, чтобы уснуть. Сейчас, например, читаю интересный роман.
– А кто автор?
– Не помню, роман американский. Из жизни маленького провинциального городка.
– Как называется? – Увидев неуверенность на ее лице, я поспешно добавил: – Я забыл, что ты никогда в жизни не могла запомнить ни автора, ни названия книги, которую читаешь. Правда?
Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:
– Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное – это убить время. Кто автор, мне все равно.
– Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?
– Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.
– Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?
– Да, на тумбочку.
Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой. Я подумал, что мог бы говорить с матерью часами, но так ничего и не добиться: и ее жизнь, и она сама были настолько лишены всякого содержания, что в своей нелепости стали совершенно непостижимыми. Потом мать сказала:
– Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?
– Я совершенно удовлетворен.
Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:
– Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет никого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.
Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:
– Какой прекрасный десерт!
– Это твой любимый.
Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоянии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы продемонстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворялось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время появилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.
– А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.
Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без всякого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим присутствием праздничный ритуал.
И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, которая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что сказать, я произнес традиционное:
– Еще сотню таких дней.
Мать засмеялась:
– Но это же я должна сказать. Ты забыл, что это твой праздник, а не мой.
И тут я не выдержал:
– О нет, праздник сегодня как раз у тебя: я бросил живопись, я возвращаюсь домой, к тебе. Так что – еще сотню таких дней.
И чокнулся с матерью, которая на этот раз сделала вид, что не услышала моего тоста. Потом, уже отпив и поставив бокал на стол, она сказала:
– Недостаточно охлаждено.
– Почему? Мне показалось, шампанское замечательное.
– Да, но оно мало полежало во льду.
Она снова взяла бокал и выпила его до дна. Потом нажала кнопку звонка, вделанного в стол. Вновь появилась Рита. Мать сделала ей замечание по поводу недостаточно охлажденного шампанского, хотя, по-видимому, не ожидала никакого ответа. Потом сказала, что кофе мы будем пить в кабинете. Трапеза была окончена.
Мы вышли из столовой и направились в кабинет – небольшую комнату, которая находилась в одном из угловых помещений первого этажа. Я заходил в эту комнату не очень охотно, больше того, я ее избегал, потому что частенько думал о том, что это храм, принадлежащий религии, которую я меньше всего мог считать своей. Именно в этой комнате, сидя в кожаном кресле, обитом медными гвоздиками, перед большим барочным дубовым столом, спиной к книжным шкафам, где было мало книг и много гроссбухов, мать в одиночестве или в обществе доверенных людей совершала столь волнующие ее обряды заключения сделок. И в тот день я тоже последовал за ней неохотно, и уже в кабинете, не удержавшись, сказал:
– А почему здесь, почему бы нам не пройти в гостиную?
Казалось, мать не расслышала моего вопроса. Она села за стол и знаком попросила меня занять место напротив, в кресле, предназначенном для ее собеседника во время деловых переговоров. Потом пошарила в сумке, вынула ключ, слегка откинувшись, отперла и выдвинула ящик письменного стола и извлекла оттуда узкую длинную черную тетрадь, поразившую меня своим видом: было в ней что-то наводившее на мысль о религиозных ритуалах. Я тут же вспомнил, что это была та самая тетрадь, где в идеальном порядке было заприходовано все принадлежавшее нам имущество. Мать задвинула ящик, положила тетрадь перед собой, пристально взглянула на меня глазами, остекленевшими более, чем обычно, потом сказала:
– Ты только что спрашивал, богаты мы или нет, но при горничной я не хотела говорить. Однако я все равно довольна, что ты меня об этом спросил. Сейчас я представлю тебе все сведения, какие ты только пожелаешь, потому что, – добавила она неожиданно деловым голосом, – самым большим моим желанием как раз всегда и было, чтобы ты помогал мне в управлении делами, чтобы ты, немного попрактиковавшись, кое в чем меня заменил. Тем более что ты бросил живопись и, следовательно, у тебя теперь будет время.
При последних словах я вздрогнул: с каким спокойствием, с каким удовлетворением мать произнесла: «Ты бросил живопись»; она совершенно не понимала, что это было все равно что сказать: «Ты бросил жить». И уже без прежней задиристости, даже сделав над собой некоторое усилие, я сказал:
– Ну так и что, богаты мы или нет?
Некоторое время она молчала, глядя на меня со странной торжественностью. Потом наклонилась ко мне и понизила голос:
– Мы не просто богаты, Дино, мы очень богаты. Благодаря твоей матери, ты сегодня очень богатый человек.
– Что значит «очень богатый»?
– «Очень богатый» значит нечто большее, чем просто богатый.
– Но нечто меньшее, чем богатейший?
– Да, нечто меньшее.
Мать говорила сейчас с некоторой рассеянностью. Нацепив монашеского вида очки в золотой оправе, она листала страницы своей черной тетради.
– Впрочем, только цифры дадут тебе понять… итак… где же это… а, вот оно, так вот, только цифры дадут тебе понять, что значит «очень богатый».
Я понял, что она собирается представить мне обещанную информацию, и внезапно почувствовал неудержимое отвращение.
– Нет, Бога ради, не надо, – торопливо воскликнул я, – я не хочу знать, что такое «очень богатый». Я верю тебе на слово.
Мать подняла глаза от тетради, сняла очки и посмотрела на меня.
– Но ты должен это знать, хотя бы для того, чтобы, как я уже говорила, помогать мне вести дело.
Я чуть было не заорал: «Да не желаю я тебе помогать!», но тут, к счастью, вошла Рита, неся на подносе кофе. При виде Риты мать снова замолчала – как священник при виде неверующего. Резко захлопнув тетрадь, она сказала:
– Разливайте кофе, Рита.
И пока Рита, стоя около меня, наливала в чашечки кофе, я все думал, как мне избежать этого кошмара, то есть объяснения того, что значит «очень богатый». Рита снова стояла ко мне очень близко, почти касаясь ногой моего колена. Потом, повернувшись ко мне, она протянула чашку. Рука у меня непроизвольно дернулась, чашка опрокинулась на блюдечко, и кофе пролился прямо на мои светлые брюки, ногам сразу стало горячо и мокро.
– Черт возьми, – воскликнул я, притворяясь огорченным, – мои брюки!
– Рита, неужели нельзя поосторожнее, – упрекнула ее мать, не успевшая понять, что случилось.
Я поторопился вмешаться:
– Рита тут ни при чем, это я сам. Но так или иначе, на брюках теперь останется пятно.
– Ничего страшного, – сказала Рита, – кофе был без сахара, я сейчас принесу воды и ототру.
Это предложение не понравилось матери, которая тут же властно возразила своим неприятным голосом:
– Ни в коем случае. Пятно не сводят прямо на человеке. Синьор Дино снимет брюки, вы их выстираете и отгладите.
Я взглянул на Риту, которая стояла около стола, лицо ее выражало смиренное послушание; она сказала совершенно серьезно:
– Синьор Дино снимет брюки прямо сейчас или мне подождать?
– От кофе может остаться пятно, – сказала мать, – будет лучше, Дино, если ты снимешь их сразу.
– Но не могу же я снимать их прямо здесь, посреди гостиной?
Я увидел, что Рита отвернулась, может быть, для того, чтобы скрыть улыбку. Мать сказала:
– Так поди в свою комнату, там сними брюки и отдай их Рите. Потом надень халат – он висит в шкафу – и спускайся вниз. Тем временем я приготовлю документы, которые мне нужно тебе показать.
Так мы и вышли, Рита и я, она впереди, почти бегом, успев бросить мне на ходу: «Знаете, я пойду первая, комната все время стояла запертая, я по крайней мере окна открою», – а я за ней, с изумлением думая о том, что все разворачивается по неписаным, но непреодолимым законам классических историй со служанками. Не кто иной, как мать создает для сына повод уединиться с горничной, сын с горничной направляются к постели, в которую вот-вот лягут вместе, притворяясь друг перед другом, что приняли всерьез подсказанный матерью предлог, – горничная, возбужденная своим честолюбивым послушанием, сын, возбужденный своим унижением господина. Размышляя надо всем этим, я поднялся на третий этаж и направился к комнате, в которую передо мной вошла Рита.
Войдя, я увидел, что Рита свесилась из окна, распахивая жалюзи; дождавшись, когда она повернула ко мне раскрасневшееся от ходьбы, а может быть, и от возбуждения лицо, я сухо сказал:
– Подождите в коридоре, я вас позову.
Когда она вышла, я медленно подошел к окну и стал там спиной к двери, отрешенно глядя на раскинувшийся внизу сад. Я не любил вспоминать прошлое, и меня не волнуют места, где я когда-то бывал, но все же это был день, когда я решил вернуться, притом после десятилетнего отсутствия, и потому не удержался от того, чтобы не сравнить нынешнее свое душевное состояние с тем, десятилетней давности. Так вот, увидев сначала ампирную мебель гостиной, а затем геометрически правильную планировку сада (все оставалось точно таким, каким было), я заметил, что испытываю какое-то унылое облегчение при мысли, что и я тоже нисколько не изменился. Да-да, нисколько не изменился: возвращаясь к матери, я возвращался к старым своим привычкам и, может, постепенно снова начну рисовать в той самой студии в глубине парка, которая тоже осталась такой же, как и была. Кто знает, может быть, так же, как после переезда на виа Маргутта, когда я, пусть ненадолго, поверил в свои силы, я и теперь, после переезда к матери, снова на какое-то время поддамся иллюзии, будто могу писать картины; в сущности, жизнь и состоит из постоянных перемен точек зрения, она как неудобная постель, где нельзя долго лежать на одном боку. Тут я взглянул на постель и, увидев, что на ней нет ни одеяла, ни простыней, а матрас скатан, как обычно делается это в нежилых комнатах, внезапно понял, что не так уж это хорошо, как мне казалось, – то, что ничего за это время не изменилось ни вокруг, ни во мне самом.
Да, ничего не изменилось, это правда, но именно поэтому мне снова угрожало отчаяние, то самое, которое в свое время погнало меня из дому. Ничего не изменилось, но так как время даром не проходит, все стало немного хуже, хотя и осталось, по существу, таким же. Скажем, вот сейчас: покуда мать ждала меня в кабинете, чтобы с документами в руках объяснить мне, что значит быть богатым, в коридоре меня ждала Рита – чтобы я ее позвал и повалил в постель; две эти вещи только кажутся далекими друг от друга, на самом деле они связаны между собой точным и тонким механизмом. Существование этого механизма не было для меня новостью, я давно о нем подозревал, но никогда он не представал передо мной с такой ясностью, как сейчас, – так в витрине авиаконторы видишь авиационный мотор в разрезе, со всеми его многочисленными сложными деталями. Это был механизм отчаяния, который, стоит мне вернуться, заставит меня переходить от ощущения собственного богатства к творческому бессилию, от бессилия к скуке, от скуки к Рите или какому-нибудь другому унижению в том же роде. Уж лучше в таком случае вернуться в студию на виа Маргутта, где отчаяние выражало себя просто в чистом холсте, который мне не суждено было превратить в картину.
Тут я услышал тихое, но откровенно нетерпеливое и доверительное царапанье в дверь и, не успев отдать себе отчет в том, что делаю, расстегнул ремень, снял брюки, раскатал на кровати матрас и лег. Затем крикнул Рите, что она может войти.
Она вошла в тот же миг и, увидев меня лежащим, повернулась, чтобы запереть дверь. Я лежал неподвижно, вернее неподвижным оставалось во мне все, кроме той части тела, к которой желание вызвало прилив крови. Прижав подбородок к груди, я, не отрываясь, смотрел именно туда: так труп, распростертый на катафалке, может показаться разглядывающим собственное тело, убранное и готовое к выносу. Рита тем временем подошла к кровати и остановилась около нее, разглядывая меня сквозь придающие ей такой лицемерный вид очки так, как могла бы разглядывать какой-то непонятный и достойный всяческого изучения предмет. Я протянул руку, схватил ее безвольно висящую кисть и потянул так, как тянут за узду не столько брыкливую, сколько боязливую лошадь; почувствовав, что вся она устремилась следом за рукой, я дотянул ее пальцы до этой части своего тела и, установив их там, отпустил. Теперь Рита стояла неподвижно, немного подавшись вперед, с румянцем, внезапно вспыхнувшим под черной оправой очков. Потом она сказала каким-то странным тоном – очень медленно, словно бы с глубочайшим удовлетворением:
– Какая мерзость.
Я удивился, так как это были именно те слова, которые сказал бы я сам, если бы захотел выразить то смешанное чувство отвращения и возбуждения, которое испытывал в этот момент.
Когда все кончилось, я испустил глубокий вздох и спросил, не глядя на нее, шепотом:
– А зачем ты сюда пришла?
Она пожала плечами и ничего не ответила; казалось, что она не в силах говорить.