![](/files/books/160/oblozhka-knigi-skuka-207452.jpg)
Текст книги "Скука"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Услышав это предложение, такое щедрое и такое циничное, я почувствовал прилив желания, которое, казалось, никогда уже не сможет насытиться именно потому, что я желал не только ее тело, такое послушное и податливое, но всю ее целиком. Однако я ответил:
– Нет, не будем даже говорить об этом, я не люблю ничего делать второпях.
– Но почему второпях? Просто сразу же после я должна бежать.
– Нет, нет, я не Балестриери, мне не обязательно брать тебя в твоем доме.
– При чем тут Балестриери?
– Кстати, о Балестриери, скажи-ка мне вот что.
– Что?
– В тот раз, когда вы занялись любовью на кухне, перед этим у вас не было спора, размолвки, ссоры?
– Как я могу такое помнить! Это было так давно.
– Попытайся все-таки вспомнить.
– Ну хорошо, кажется, действительно была какая-то ссора. Балестриери был такой скучный, все-то ему надо было знать.
– Все знать?
– Да, все: ему было надо знать, с кем я виделась, с кем встречалась, что делала.
– А в тот день вы препирались по этому поводу?
– По-моему, да.
– И чем это кончилось?
– Тем же, чем и всегда.
– То есть?
– Ну, я просто перестала отвечать на его вопросы, и тогда он решил заняться любовью.
Я не смог удержаться:
– В точности как я!
– Нет, с тобой-то как раз все не так. Ты ведь не хочешь заниматься любовью. Ну так как: хочешь или не хочешь?
Она смотрела на меня зазывным взглядом, словно чувствовала себя в долгу и во что бы то ни стало хотела мне заплатить, чтобы больше об этом не думать. Мне хотелось ответить ей: «Не хочу, потому что не хочу посту– мать так, как поступал Балестриери». Вместо этого я сказал, поцеловав ее в шею:
– Мы займемся этим завтра в студии, без всякой спешки.
Я увидел, как она неодобрительно покачала головой, мотом подошла к шкафу, открыла его, взяла сверток в папиросной бумаге и вынула из него сумку.
– Видишь, – сказала она, – я хожу с твоей сумкой.
Мы вышли из комнаты, а потом из квартиры. Чечилия шла впереди, а я за ней, погруженный в свои мысли. Я говорил себе, что сегодня, сделав над собой сверхчеловеческое усилие, я совладал с собой и не взял ее в коридоре, хотя бешено ее хотел, не взял, потому что не желал с точностью повторять все, что до меня делал Балестриери; по ведь это был всего лишь маленький эпизод страсти, которая в общем своем развитии все больше напоминала страсть, испытываемую к Чечилии Балестриери. Благодаря свойственной мне рассудительности, я еще мог запрещать себе поступать, как Балестриери, в каких-то определенных случаях, но, судя по всему, мне уже было не по силам свернуть с пути, которым он прошел до меня. Когда мы спустились в вестибюль, я резко сказал ей:
– Итак, до свидания.
Казалось, ее удивили и слова, и тон.
– Как, разве ты меня не подвезешь?
– Куда?
– Я же тебе сказала: к продюсеру.
– Хорошо, поедем.
Во время поездки я ни разу не заговорил. Меня убивало даже не то, что Чечилия заставила меня провожать ее на свиданье с любовником, а то, что она делала это безо всякого злого умысла, просто потому, что ей не хотелось трястись в переполненном автобусе, в то время как рядом был я со своей машиной. Я заметил, что эта детская бессознательная жестокость причиняет мне боль гораздо более острую, чем какое угодно осознанное мучительство.
Наконец я остановил машину перед входом на киностудию и стал смотреть, как Чечилия идет, привычно виляя бедрами, к подъезду и исчезает в его глубине. Видимо, встреча с продюсером действительна была назначена, но актер либо ждал Чечилию внутри, либо она должна была поехать к нему после того, как поговорит с продюсером. В обоих случаях я мог бы легко выяснить истину, если бы последовал за Чечилией внутрь здания или подождал, пока она выйдет. Но я отказался и от того, и от другого; я был пока в той стадии ревности, когда еще не умершее чувство собственного достоинства не позволяет нам шпионить за человеком, которого мы ревнуем. Тем не менее, отъезжая, я понял, что только оттянул момент, когда начну за ней шпионить! В следующий раз, подумал я, я уже не смогу сопротивляться обстоятельствам, которые буквально толкали меня на путь слежки.
Глава седьмая
Возможно, что все, мною рассказанное, наведет кого-то на мысль, что речь идет, в сущности, о самой обычной ревности; в самом деле, если бы в те дни за мною следил какой-нибудь не слишком проницательный наблюдатель, он решил бы, что перед ним классическая картина поведения ревнивца. И тем не менее это не так. Ревнивец страдает из-за преувеличенного чувства собственничества, ему все время мерещится, что кто-то хочет увести у него его возлюбленную; подозрительность, приобретающая характер мании, порождает у него самые невероятные фантазии и может довести его даже до преступления. Я же, напротив, страдал просто оттого, что любил Чечилию (вне всякого сомнения, теперь это уже была любовь), и если я хотел посредством слежки удостовериться в том, что она мне изменяет, то вовсе не для того, чтобы как-то наказать ее и помешать ей изменять мне дальше, а для того, чтобы освободиться от своей любви. Ревнивец, хоть и не отдавая себе в этом отчета, в сущности, стремится закрепить состояние рабства, в котором находится, я же как раз хотел от рабства избавиться и считал, что достигнуть этой цели смогу лишь в том случае, если мне удастся лишить Чечилию ореола независимости и тайны; удостовериться в ее измене мне нужно было для того, чтобы увидеть всю ее пошлость, ничтожество, заурядность.
Сначала я решил прибегнуть к помощи телефона. Как я уже говорил, Чечилия звонила мне каждое утро около десяти. В первые времена она делала это только для того, чтобы пожелать мне доброго утра. Но теперь, когда ее визиты стали реже (обещание видеться каждый день, то есть так, как это было раньше, очень скоро обнаружило свою несостоятельность), телефон приобрел в наших отношениях весьма существенное значение. Именно по телефону Чечилия каждый день сообщала мне до странности непредсказуемые часы и дни наших свиданий. Я заметил, что последнее время ее утренний звонок передвинулся от десяти к двенадцати. Чечилия объясняла эту перемену тем, что у них спаренный аппарат и второй абонент завел привычку подолгу разговаривать именно рано утром. Но я-то был уверен, что причина тут совсем другая, а именно: она перестала звонить мне в десять, потому что к этому времени еще не успевала переговорить с актером, который, как все актеры, вставал очень поздно. А не поговорив с ним, она не знала, что ей предстоит делать днем, и потому не могла сказать, увидимся ли мы, а если увидимся, то в котором часу.
Номера актера не было в телефонной книге, но я легко достал его на киностудии, где он когда-то работал. Заполучив номер, я убедился в своей правоте следующим образом: сначала, примерно без четверти двенадцать, я звонил Чечилии, и телефон неизменно оказывался занят. Затем сразу же перезванивал актеру и обнаруживал, что и он тоже разговаривает. Я ждал минут пять – десять и после этого делал контрольный звонок: теперь оба телефона были свободны. И ровно через минуту, с точностью, которая разрывала мне сердце, у меня раздавался звонок, и Чечилия на другом конце провода, спокойная и деловитая, как секретарша, сообщала мне, в зависимости от сложившейся ситуации, увидимся мы с ней сегодня или нет.
Телефон помогал мне следить и за пребыванием Чечилии дома, за ее приходами и уходами. Я методично (если только можно назвать методичными судорожные уловки ревности) звонил ей в разное время дня, и мне либо никто не отвечал, либо отвечала мать, которая часто сидела дома, оставив магазин на сестру. Тогда я завязывал разговор с матерью, которая только и мечтала о том, чтобы поболтать, и, слушая ее болтовню, я узнавал кое– что из того, что меня интересовало. Разумеется, информация, которую я получал от матери, шла от Чечилии, которая лгала ей точно так же, как и мне, то есть сообщала лишь то, что считала нужным, но я теперь научился ее расшифровывать, тем более что Чечилия, не подозревавшая о моей слежке, не заботилась о том, чтобы согласовывать эту информацию с другой, столь же лживой, которую она представляла мне. Так я узнал, что Чечилия, как все лишенные воображения люди, повторялась, объясняя свои отношения с актером точно так же, как объясняла отношения с Балестриери и со мной. Если встречи со мной и Балестриери она объясняла тем, что мы давали ей уроки рисования, то теперь она говорила, что встречается с актером, потому что он обещал ей работу в кино. Однако урок может длиться час или два, хлопоты же, связанные с работой в кино, могут занять целый день, и я обнаружил, что под этим предлогом Чечилия встречалась с актером ежедневно, а иногда даже не один раз. Они встречались по утрам (особенно если погода была хорошая), чтобы прогуляться по городу и вместе выпить кофе; они виделись после обеда, когда у них, по-видимому, было любовное свидание; по вечерам – чтобы поужинать и сходить в кино. Мать была немного обеспокоена этой необычной кинематографической активностью дочери, но в то же время и польщена ею. Обращаясь ко мне как к конфиденту, она то озабоченно спрашивала, не опасна ли для Чечилии кинематографическая среда, известная своими вольными, чтобы не сказать распущенными, нравами, то с таким же беспокойством осведомлялась, верю ли я в то, что у Чечилии есть данные для кинозвезды. Ее вопросы были, конечно, совершенно бесхитростны, но мне на другом конце линии порой казалось, что она знает все и забавляется, мучая меня с сознательной и утонченной жестокостью. На самом же деле – и я это прекрасно понимал – жестокость была в самой ситуации, и только в ней.
Таким образом, поставляя мне выдумки Чечилии и искренние заблуждения ее матери, телефон не мог ни успокоить меня, ни предоставить неопровержимых доказательств измены, которые были необходимы мне для того, чтобы освободиться от моей юной любовницы и своей к ней любви. Опосредующий и безличный по самой своей природе, телефонный аппарат в конце концов стал казаться мне символом всей ситуации: средство общения, препятствующее общению, инструмент контроля, не позволяющий ничего узнать с точностью, простейший в употреблении автомат, который оказывался на деле коварным и капризным. Больше того, телефон казался специально созданным для того, чтобы подчеркнуть характер Чечилии с ее неуловимостью и недоступностью. Понятно, что трубка из черного эбонита была ни при чем, когда Чечилия опаздывала со звонком или вообще не звонила, когда она мне лгала или меня огорчала. Но так как во всем этом участвовал телефон, я дошел в конце концов до того, что возненавидел маниакальной ненавистью сам этот ни в чем не повинный предмет. Я не мог теперь звонить без глубокого отвращения, не мог слышать звонок без страха. В первом случае я боялся не застать Чечилию, как почти всегда и случалось, во втором – услышать, как она, по обыкновению, мне лжет, а это было все равно что, звоня, не застать ее дома. Но главное, телефон лишний раз подчеркивал ее неуловимость, потому что человек предстает в нем лишь одной своей стороной, причем стороной наименее материальной – через голос. Даже когда этот голос мне не лгал, он все равно оставался двусмысленным и уклончивым именно потому, что это был всего лишь голос. Тем более голос Чечилии, и без того на редкость невыразительный. Однако окончательно толкнуло меня на путь слежки то, что я ужасно устал. Я ведь теперь целый день проводил, глядя на телефон: или в ожидании звонка Чечилии, или часа, когда я мог позвонить ей сам в надежде застать ее дома. И это не считая тех моих звонков, когда я не заставал никого или слышал в трубке дыхание отца. А ведь еще были изнурительные разговоры с матерью, основываясь на которых я реконструировал для себя распорядок дня Чечилии. Все эти телефонные ухищрения, делавшиеся все более затруднительными и изматывающими, обесценили в конце концов даже то облегчение, которое мог бы мне доставить телефонный разговор с самой Чечилией. Как это бывает с долго голодавшим человеком, который продолжает чувствовать голод и после того, как поест, даже поговорив с Чечилией, я продолжал чувствовать тревогу и раздражение. В конце концов все это вылилось в состояние какого-то сексуального бешенства, из-за которого всякий раз, когда она появлялась на пороге, я забывал о том, что собирался хладнокровно, спокойно и обстоятельно ее допросить и добиться признания; вместо этого я тут же швырял ее на диван и брал, не дожидаясь даже, пока она разденется, не давая ей – как жаловалась она с детским удовольствием, – даже вздохнуть. Это бешенство проистекало из обычной мужской иллюзии, будто полного обладания можно достигнуть сразу и без слов посредством простого физического акта. Но сразу же после любви, увидев, что Чечилия осталась такой же неуловимой, как и раньше, я замечал свою ошибку и снова говорил себе, что, если хочу овладеть ею в самом деле, я не должен растрачивать свои силы в акте, который давал только видимость обладания.
Но поводом, который заставил меня принять решение следить за Чечилией, стал совершенно незначительный эпизод. Он заслуживает быть описанным хотя бы для того, чтобы вы представили себе тогдашнее мое душевное состояние. Однажды утром, после того как я, по обыкновению, проверил телефон Чечилии и актера и обнаружил, что оба они заняты, дождавшись звонка Чечилии, я спросил ее прямо в лоб:
– А с кем ты сейчас разговаривала? Телефон был занят минут двадцать.
Она ответила сразу же и совершенно естественным тоном:
– С Джанной.
Джанна была подруга Чечилии, и я случайно знал ее имя и адрес. Поспешно распрощавшись, я кинулся искать в справочнике номер Джанны. Я был вне себя от ярости и надеялся, что на этот-то раз Чечилия не отвертится. Набрав номер Джанны, я услышал женский голос: видимо, то была ее мать. Я сказал:
– Синьорину Джанну.
– Она вышла.
– Давно?
– С час назад. А кто ее спрашивает?
Я швырнул трубку и снова набрал номер Чечилии. Услышав ее голос, я заорал:
– Ты мне солгала!
– Что это значит?
– Ты сказала, что разговаривала с Джанной. Так вот, я ей позвонил и узнал, что ее уже час как нет дома.
– Ну и что? Джанна звонила мне не из дома, а из автомата.
Я обомлел. Вдруг я понял, что устал настолько, что потерял всякую способность ясно и четко мыслить: ведь я думал заманить Чечилию в ловушку, выбраться из которой оказалось проще простого! Я тупо сказал:
– Извини, я об этом не подумал. Последнее время я что-то плохо соображаю.
– Да, я заметила.
Этот случай, при всей его ничтожности, убедил меня в том, что мне не следует больше полагаться на свой усталый и смятенный разум и пора начать следить за Чечилией в прямом смысле слова – глазами. Поначалу мне качалось, что нет ничего проще. Но едва я принялся за дело, как понял, что это совсем не так.
Мой замысел состоял в том, что я позвоню Чечилии из ближайшего автомата, удостоверюсь, что она дома, займу пост напротив ее подъезда и дождусь, когда она выйдет, что бывало обычно около трех. По множеству признаков я был убежден, что примерно в это время она отправляется к актеру; я последую за ней, удостоверюсь, что она вошла в дом, дождусь, когда выйдет, и тут остановлю. Разумеется, нельзя было исключить того, что и в этих обстоятельствах Чечилия сумеет вывернуться, всего вероятнее, она признает только часть истины, ту невинную ее часть, которая всегда есть в любом преступном действии, но я надеялся, что неожиданность вкупе с очевидностью происшедшего окажутся сильнее ее уверток и заставят признаться. Я был уверен, что, как только я добьюсь признания, Чечилия сразу же падет в моих глазах и последующее мое освобождение произойдет само собой.
В свое время я заметил, что через два дома от дома Чечилии, на пересечении ее улицы и другой, находится бар. И вот как-то днем я остановил машину перед этим баром, попросил жетон и набрал номер Чечилии. Ожидая, пока она подойдет, я сообразил, что не придумал никакого предлога для разговора. Мы уже разговаривали сегодня утром и условились встретиться на следующий день, что я могу сказать ей еще? В конце концов я решил, что попрошу ее прийти ко мне сегодня, несмотря на наш утренний договор, и подумал еще, что, если она согласится, я раз и навсегда откажусь от своего намерения ее выслеживать.
Я долго ждал, и вот наконец голос Чечилии, бесстрастный и бесцветный.
– Это ты? В чем дело?
– Я передумал, мне все-таки надо встретиться с тобой сегодня.
– Сегодня это невозможно.
– Почему невозможно?
– Потому что я не могу.
– Ты что, и сегодня идешь к продюсеру?
Она промолчала, словно ожидая, что я сам покончу с этой темой. Некоторое время подождал и я, надеясь, что у Чечилии достанет лицемерия, чтобы сказать мне что– нибудь ласковое, как это сделала бы на ее месте любая женщина, сознающая, что есть все основания ее подозревать. Но у Чечилии не было воображения, и она никогда не говорила больше того, что могла. И потому после долгой паузы она сказала только:
– Значит, до завтра. Чао.
Я вышел из бара, сел в машину и, проехав два дома, остановился напротив подъезда Чечилии. Я занялся слежкой впервые в жизни и, как я уже говорил, считал, что это очень просто: ведь не одни же профессионалы этим занимаются, не только полицейские агенты; подглядывают из-за ставен кумушки, подсматривают в замочную скважину мальчишки и любопытные зеваки, которым просто надо убить время. Но едва я приступил к делу, как обнаружил очень простую вещь, о которой не подумал раньше: одно дело было шпионить по обязанности или из праздного любопытства, как кумушки и дети, и совсем другое – мой случай, когда шпионить приходилось с определенной целью, которая непосредственно меня касалась. Не прошло и десяти минут, как я понял, что страдаю гораздо сильнее, чем тогда, когда сидел дома, перебирая свои подозрения в уме и не пытаясь сверить их с действительностью. Подозревать Чечилию я продолжал и сейчас, но к боли от подозрений примешивались теперь еще напряжение и тревога, которыми сопровождался сам процесс слежки. Если б я по крайней мере знал точный час, когда Чечилия выйдет из дому, я мог бы оставаться спокойным вплоть до той минуты, когда она появится на пороге. Но так как я не знал, когда должен наступить этот момент, каждый проходящий миг был для меня таким же болезненным и мучительным, каким должен был бы быть только самый последний, перед тем как я ее увижу. И потому время бесплодного ожидания вместо того, чтобы распасться на отдельные отрезки, которые я с легкостью мог бы объяснить опозданием по тем или иным причинам (женщины вообще любят опаздывать: слишком долго одевалась, кто-то позвонил) и которые были бы достаточно продолжительными, чтобы на эти минуты меня оставляла тревога, все длилось и длилось, ничем не заполненное, напряженное, похожее на высокий пронзительный звук, который становился все выше и выше, или на монотонную, все усиливающуюся боль.
Первые десять минут я ждал спокойно, так как был уверен, что Чечилия не выйдет, поскольку я заступил на свой пост без десяти три, а раньше трех Чечилия никогда не выходила. И действительно, в течение первых десяти минут она не появилась, и тогда я подарил ей еще десять; прошли, однако, и они, а потом следующие, и я решил подождать еще десять, хотя не понимал, какая причина может задержать Чечилию в доме так долго. Эти тоже прошедшие впустую десять минут показались мне более долгими, чем первые тридцать, но я перенес их сравнительно легко, так как был уверен, что ожидание сейчас закончится и Чечилия появится на четвертой или пятой минуте. Однако Чечилия не появилась, и я неожиданно оказался в пятый раз перед лицом ничем не заполненного времени, которое было мне так же отвратительно, как может быть отвратительна огромная пустынная площадь человеку, страдающему боязнью пустого пространства. Тем не менее я подождал еще, проникнутый почти мистической верой в то, что на этот раз она выйдет, не может не выйти. Но Чечилия не вышла, и я примирился с тем, что мне придется ждать еще десять минут; за неимением ничего лучшего я утешил себя тем, что таким образом всего получится час, а час – это максимум времени, в течение которого вообще можно чего-либо ждать. Но, как и следовало полагать (я говорю «как и следовало», так как сам уже чувствовал, что появление Чечилии было бы теперь чем-то противоестественным, на грани чуда), Чечилия не вышла, и я настроился прождать в седьмой раз очередные десять минут, найдя для себя вымученное оправдание в том, что если час – это вообще максимальный срок ожидания, то я должен подарить Чечилии еще десять минут сверх того, хотя бы из вежливости. В этот момент я заметил, что мой мозг уже отказывается что– либо соображать, то есть составлять мне компанию во время ожидания. Я остался наедине с самим собой, то есть с тревогой, которая на этот момент стала для меня единственно возможным способом существования, и во всем мире для меня остались только две вещи – часы у меня на запястье и подъезд, с которого я не сводил глаз. Я старался смотреть на часы не чаще чем раз в три минуты, но на подъезд поглядывал так часто, как только мог, словно боялся, что Чечилия появится из него со скоростью молнии и исчезнет как раз в тот момент, когда я, опустив глаза, буду рассматривать циферблат. Из-за нетерпения мне все время казалось, что три минуты уже прошли, в то время как на самом деле прошла всего одна, а напряжение, с которым я следил за подъездом, стало наконец невыносимым, как становится невыносимым слишком затянувшееся мускульное усилие. Таким образом, на часы я смотрел излишне часто, поражаясь тому, насколько медленно текут минуты ожидания – самые медленные минуты в моей жизни, зато от подъезда все время хотелось отвести глаза; мне чудилось, что порог остается пустым именно потому, что я на него смотрю, словно эти камни, эти кирпичи, эта штукатурка знали о моем ожидании и назло мне прятали от меня Чечилию как раз потому, что я так хотел ее увидеть.
Я прождал десять минут сверх того часа, а потом еще десять, потому что знал, что в двадцать минут пятого мать Чечилии отправляется в магазин, который был неподалеку и открывался полпятого, и Чечилия иногда дожидалась ее ухода, чтобы выйти. Но в четыре сорок совершенно неожиданно, так, словно мои мускулы сработали сами по себе, без участия мозга, я включил мотор и отъехал от дома. Правда, недалеко. У бара на углу я остановился, вышел и пошел звонить. «По-моему, она ушла, – неуверенно сказала мать, – я была на кухне и не могу сказать точно – может быть, пять минут назад, а может, и полчаса». Я выбежал в ярости из бара, сел в машину и на большой скорости проехал всю улицу, а потом объехал прилегающие к ней переулки, побывал даже на остановке, где Чечилия, как я знал, обычно ждала автобуса, но все безуспешно. По-видимому, мать ошиблась, и Чечилия вышла не пять и не тридцать минут назад, а только что, то есть перешагнула порог своего дома как раз в тот момент, когда я искал ее по прилегающим улицам, но, разумеется, это только в том случае, если на полпути она не повернула назад по какой– то неизвестной мне причине и сейчас была дома. Но мне не хотелось больше ловить ее по телефону, и я решил занять пост у дома Лучани. Актер жил в районе Париоли на улице Архимеда, узенькой и извилистой, петлявшей вокруг холма между двумя рядами современных домов. Я уже исследовал эту улицу накануне, не для того, чтобы кого-то выслеживать, а просто чтобы увидеть места, где Чечилия теперь так часто бывала, и мне казалось, что вроде бы напротив дома Лучани был бар, из которого будет, наверное, легко вести наблюдение. Я не ошибся: выйдя из машины, я оказался прямо перед баром; за витриной виднелись два или три столика; сидя за таким столиком, можно было, оставаясь незамеченным, наблюдать из-за бутылок и коробок с печеньем за домом напротив.
Я сел, заказал кофе и приступил к наблюдению – занятию, которое я уже ненавидел всей душой. Подъезд, окаймленный черным мрамором, выделялся на белом фасаде, как траурное объявление на газетной странице, но я обнаружил, что стоящая в витрине бутылка закрывает его почти наполовину. А ведь именно через эту половину, которая была мне не видна, Чечилия могла проскользнуть в дом и выскользнуть из него так, что я ничего не замечу. Я попытался чуть-чуть подвинуть стол, но тогда подъезд вообще исчезал из поля зрения, потому что его загораживала большая коробка английских бисквитов. Я подумал было, протянув руку, передвинуть бутылку, но понял, что сделать это, не возбудив подозрения бармена, невозможно. В конце концов я решил убрать досаждавший мне предмет, просто его купив. Было, правда, не исключено, что у бармена есть в запасе еще одна такая бутылка и он продаст мне не ту, что на витрине, но другого способа у меня не было. Я окликнул бармена:
– Я хотел бы купить вон ту бутылку.
Он сразу же подошел: молодой человек с грубым, очень худым и бледным лицом с характерной отметиной – заячьей губой, плохо замаскированной длинными черными усами. Он конфиденциально спросил густым низким голосом:
– Бутылку канадского виски?
– Да, ее.
Перегнувшись, он осторожно взял бутылку из витрины и уже сделал было движение, чтобы передвинуть на ее место другую, которая стояла рядом, но я поспешно и очень решительно сказал:
– Покажите-ка ее мне!
Слегка удивленный, он протянул мне бутылку, и я сделал вид, что углубился в ее изучение, и изучал очень долго, надеясь, что он забудет о пустом месте в витрине. К счастью, в этот момент вошел новый посетитель, и бармен, покинув меня, вернулся на свое место за стойкой. Через некоторое время он принес мне мой кофе, но другую бутылку на место той, которую отдал мне, так и не поставил. Я облегченно вздохнул и принялся наблюдать за подъездом, который сейчас был виден как на ладони.
Я рассчитывал, что Чечилия приедет автобусом, так как знал, что денег у нее нет, а кроме того, направляясь на свидание, она никогда не спешила. Автобусом до Париоли – это должно было занять минут двадцать. Но разумеется, все это в том случае, если Чечилия действительно вышла за минуту до моего звонка и действительно отправилась к Лучани. Я решил – по крайней мере в течение какого-то времени – считать эти предположения соответствующими действительности и без особого напряжения провел, не отрывая глаз от подъезда, двадцать минут.
Отсидев первые двадцать минут, я вытерпел еще десять, а затем выдвинул на свое рассмотрение дилемму: Чечилия либо приехала еще до меня (в этом не было ничего невозможного, так как я три раза застревал у семафора), либо не приехала вовсе. Что делать? Ждать, когда она выйдет, или уехать? Я был настолько уверен, что в этот день Чечилия должна быть у Лучани, что в конце концов решил подождать. Кроме всего прочего, думал я, если она приехала минут за пять до меня, мне оставалось ждать на тридцать пять минут меньше.
И тут словно бы для того, чтобы лишить меня и этого жалкого утешения, перед моими глазами неожиданно появилась мужская фигура в зеленом пальто. Мне почудилось в этой спине что-то знакомое, а когда мужчина начал переходить улицу, я окончательно узнал широкие плечи и крашеные, слишком светлые волосы: это был актер. Я видел, как он вошел в подъезд и исчез.
Стало быть, ожидание еще только начиналось. Чечилия приехала раньше и ждала актера внутри или не приезжала вовсе, но, чтобы удостовериться и в том, и в другом, я должен был сидеть тут Бог знает сколько времени. И тридцать минут, которые я уже прождал, прошли, значит, зря.
Я тут же заметил, что если ожидание у дома Чечилии было мучительным, то у дома Лучани оно стало еще ужаснее. Ведь, карауля Чечилию у ее дома, я, собственно, ждал, когда она кончит есть, или одеваться, или болтать с матерью – все вещи совершенно невинные, а вот сторожб ее у дома Лучани, я ждал, когда они кончат заниматься любовью. Таким образом, если час назад я страдал от пустого и неопределенного ожидания, которое не в силах было заполнить мое воображение, сейчас, когда я был уверен, что Чечилия у Лучани, я страдал от ожидания, следующего в своем развитии ритму полового акта. Не в пример тому, что было раньше, сейчас, посмотрев на часы, я мог по минутам рассчитать все, что происходит в квартире актера: вот сейчас Чечилия стягивает через голову свитер. Сейчас, голая, идет к кровати, залезает на нее, ложится. Сейчас она испытает первый оргазм – два-три судорожных движения живота, и она в изнеможении откидывается, запрокинув назад голову. Понятно, что все эти картины усиливали ощущение, что я не обладаю и никогда не обладал Чечилией, – до сих пор я обладал ею лишь постольку, поскольку обладал ее телом, а тело ее сейчас покоилось в объятиях Лучани.
С другой стороны, ощущение неуловимости Чечилии рождалось из того, что я не был уверен, что она действительно находится сейчас в квартире актера. В конце концов, вполне возможно, что сегодня, по какой-то неизвестной мне причине, они как раз не должны были встречаться. В таком случае все эти картины становились действительно плодом воображения типичного ревнивца, который на основе одной ошибочной детали выстраивает все здание своих предположений. Однако из этого вовсе не следовало, что Чечилия мне не изменяла; из этого следовало только, что она не изменяла мне сегодня.
В конце концов я решил позвонить Лучани и попытаться по каким-нибудь шумам и звукам определить, там ли Чечилия. К счастью, телефон находился у самых дверей бара, так что я мог звонить, не прерывая наблюдения. Я подошел, набрал номер, услышал голос актера и бросил жетон. Мой расчет оказался не совсем ошибочным; пока актер твердил: «Алло, алло», я сумел расслышать едва различимые звуки танцевальной музыки, и у меня упало сердце: я знал, что Чечилия любит заниматься любовью под музыку. Повторив «алло» в последний раз, актер добавил к нему всего одно слово «идиот» и повесил трубку. И если музыка подсказала моему воображению размеры, форму и вид помещения, где она звучала, то это оскорбление – вместе с раздражением, естественным для человека, досадующего на помеху, в нем звучала нота мужского тщеславия, вдохновленного тем, чему именно мой звонок послужил помехой, – заставило меня представить себе Чечилию и актера, какими они были в этот момент: он, совсем голый, стоит у столика с телефоном, так что можно разглядеть и мощную грудь, и широкие волосатые плечи, и сильный живот, и член, находящийся, вероятно, еще в состоянии эрекции, и мускулистые бедра; она, тоже голая, томно раскинулась на диване, не отрывая глаз от тела любовника. Я положил трубку и вернулся на свое место около витрины.