355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Моравиа » Скука » Текст книги (страница 14)
Скука
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:35

Текст книги "Скука"


Автор книги: Альберто Моравиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Я понял, куда она клонит, с опозданием сообразив, что придуманный мною предлог был единственным из всех, к которому мне никак не следовало прибегать. Тем не менее я притворился удивленным и воскликнул:

–  При чем тут это?

–  Однажды ты дал мне понять, что собираешься переехать, – проговорила мать медленно, жестко, монотонно, – и я, как ты, наверное, заметил, тебя не торопила. Но сейчас ты просишь у меня денег на ремонт студии. Отсюда я делаю вывод, что свое обещание ты взял обратно.

Я сказал не без раздражения:

–  Я ничего тебе не обещал. Более того, я никогда не скрывал отвращения, которое вызывает у меня перспектива совместной жизни.

–  А в таком случае, дорогой Дино, ты не должен удивляться, что на этот раз денег я тебе не дам.

Два дня назад я отдал Чечилии последние тридцать тысяч, которые у меня были, а сегодня вечером она должна была прийти ко мне снова. Разумеется, я мог ничего ей не давать, как делал уже много раз, но не так давно я заметил, что без этого я уже не мог обойтись сам. И не потому, что, давая ей деньги, я обретал иллюзию обладания, наоборот, эти деньги придавали недоступности Чечилии новый оттенок – оттенок бескорыстия. Именно потому, что она не давала завладеть собой посредством денег, я чувствовал себя обязанным ей их давать, в точности так, как, почувствовав, что не сумел овладеть ею посредством полового акта, я несколько раз повторял самый акт. Деньги и половой акт давали мне минутную иллюзию обладания, без которой я уже не мог жить, хотя знал, что за нею неизбежно последует глубокое разочарование.

Я взглянул на мать, которая продолжала лежать на спине, прикрыв лицо согнутой рукой; потом вспомнил о Чечилии, о том, как в тот самый момент, когда я вкладывал в ее руку деньги, она приоткрывала рот навстречу моему поцелую, и почувствовал, что ради денег способен на преступление. Особенно притягивала меня рука, которой мать прикрывала глаза: худые пальцы были унизаны драгоценными кольцами, Достаточно было сдернуть одно такое кольцо, чтобы обеспечить Чечилию по крайней мере на месяц. Потом, не знаю сам почему, я вспомнил довольное, хотя и себе на уме, лицо матери в тот день, когда она позволила мне ухаживать за Ритой, и внезапно переменил весь свой план. Я встал, подошел к кровати, сел рядом с матерью и сказал с деланной нежностью:

–   Мама, мне хочется быть с тобой откровенным. Деньги мне нужны не на студию. Они нужны мне на другое.

–  На что же?

–  Было бы лучше, если бы ты дала их мне безо всяких расспросов. О некоторых вещах трудно говорить.

–  Мать имеет право знать, как сын тратит ее деньги.

–  Шестнадцатилетний – может быть, но когда речь идет о тридцатипятилетнем мужчине…

–  Мать всегда мать, возраст не имеет значения.

–  Ну хорошо, пусть так. Деньги нужны мне для женщины.

Произнеся эту фразу, я посмотрел на мать. Она не шевелилась. Можно было подумать, что она спит. Потом до меня донесся ее голос:

–  Разумеется, какая-нибудь потаскушка.

–  Но, мама, если бы это была потаскушка, разве бы я просил триста тысяч?

–  Порядочные женщины денег не берут.

–  Ну а если эта женщина в самом деле нуждается?

–   Будь осторожен, Дино. Есть женщины, которые ради того, чтобы вытянуть у мужчины деньги, способны сочинить целый роман.

–   Какой там роман, речь идет о самом насущном – еде, жилье, одежде.

–  Одним словом, ты должен полностью ее содержать.

–  Не совсем так, только немного помочь первое время.

–  Побирушка, – сказала мать. – Насколько было бы лучше, Дино, если б ты завел связь с какой-нибудь замужней женщиной, дамой из нашего круга, которая ничего бы у тебя не просила и никак бы тебя не обременяла.

Я ответил без капли иронии:

–  В моем кругу таких женщин нет.

–  Твой круг – это мой круг, – сказала мать. – Кроме того, Дино, будь осторожен, не подцепи какую-нибудь болезнь, эти авантюристки, кто знает, где они бывают…

–  До сих пор я ничего не подцепил, не подцеплю и дальше.

–  Откуда ты знаешь, с кем встречается эта женщина, когда тебя нет? Повторяю, Дино, будь осторожен. Надеюсь, ты знаешь, что в иных случаях надо принимать меры предосторожности.

–  Ты еще расскажи мне, как я должен вести себя во время любви.

–  Я просто хочу тебя предостеречь, ты мне сын, и твое здоровье мне не безразлично.

–  Ну в общем, даешь ты мне эти деньги или нет?

Мать сняла локоть с лица и посмотрела на меня.

– А кто эта женщина?

Я ответил фразой, достойной Чечилии:

–  Женщина как женщина.

–   Вот видишь, денег ты просишь, а доверять мне не доверяешь.

–   При чем тут доверяешь или не доверяешь! Не все ли тебе равно, как ее зовут – Мария, или Клара, или Паола.

– Я спрашиваю не имя, а кто она такая – барышня или дама, работает или учится или ничего не делает, сколько ей лет, как она выглядит…

–  Сколько ты хочешь знать за какие-то жалкие триста тысяч!

–  Ты забываешь, что, если бы мы сейчас занялись подсчетами и прибавили сюда все, что я дала тебе раньше, получилась бы сумма, во много раз превышающая те триста тысяч, которые ты так презираешь.

– А, так ты подсчитывала?

–  Разумеется.

–  Ну хватит, мама, я не хочу тебе ничего рассказывать, по крайней мере сейчас, но ты уж, будь добра, скажи, даешь ты мне эти деньги или нет.

Мать взглянула на меня: должно быть, вид у меня был достаточно решительный и отчаянный, потому что она перестала приставать ко мне с своими расспросами. Делая вид, что подавляет зевок, она сказала:

–  Ну хорошо, вот ключ, поди в ванную, ты знаешь, где шкатулка, и знаешь шифр. Открой ее, вынь красный конверт и принеси сюда.

Я встал, вошел в ванную, повернул крючок, открыл дверцу из плиток, потом сейф. На свернутых в рулон документах действительно лежал красный конверт. Я взял его и взвесил на ладони: судя по весу, в нем должно было быть не меньше полумиллиона десятитысячными банкнотами. Я вернулся в комнату и протянул конверт матери; сонная, она, тяжело дыша, сидела на краю кровати. Я увидел, как она открыла конверт и кончиками пальцев вытащила одну, две, три, четыре, пять ассигнаций по десять тысяч лир.

–  Вот, возьми пока это.

–  Но ведь тут по крайней мере пятьсот тысяч, – не удержался я.

–  Даже больше. Но сегодня это все, что я могу тебе дать. А сейчас поди положи конверт на место, закрой сейф, принеси ключ и уходи. Я устала и хочу отдохнуть.

Я сделал все, как она велела. Но, пряча конверт в сейф, не мог не подивиться доверию, которое выказывала мне мать, со всеми такая подозрительная. Ведь в конце концов я мог бы прекрасно открыть конверт и вынуть из него еще несколько ассигнаций. Но тут же понял, что мать доверяла мне потому, что это доверие внушил ей я сам, чуть ли не с самого рождения упорно и искренне демонстрируя свое безразличие и даже презрение к деньгам; и еще я понял, что это не мать переменилась, это я переменился, раз уж почувствовал себя способным украсть деньги, если это понадобится Чечилии. Да, я переменился, но мать не подозревала об этой перемене и потому продолжала доверять мне, как раньше. Я закрыл дверцу сейфа, установил плитки и вернулся в комнату. Мать опять лежала на спине поперек кровати, прикрыв рукой глаза.

Я наклонился, вложил в ее ладонь ключ, но пальцы разжались, и ключ упал на подушку. Я коснулся губами сухой напудренной щеки и сказал:

– До свиданья, мама.

Она что-то промычала в ответ; на этот раз она в самом деле уснула. Я на цыпочках вышел из комнаты.

Пятьдесят тысяч лир я решил разделить на две части: двадцать тысяч себе, тридцать тысяч Чечилии – на доказательство ее продажности, сделавшееся для меня жизненно необходимым. Однако как я уже говорил, я чувствовал, что Чечилия ускользала от меня в той мере, в какой я ей платил, – чем больше я ей платил, тем меньше она была моею.

К тому же к тревоге по поводу того, что мне никак не удавалось ею овладеть, примешалась сейчас тревога по поводу того, что это мог сделать мой соперник. Меня все больше мучила мысль, что Лучани в самом деле удалось завладеть Чечилией, причем удалось посредством того же полового акта, которого мне оказалось недостаточно. В общем, я боялся, что актер, как человек менее рассудочный и более импульсивный, преуспел там, где я потерпел поражение. И, полагая, что обладание заключается не столько в самом сексуальном акте, сколько в воздействии, которое он оказывает на женщину, я без устали допрашивал Чечилию о ее отношениях с актером. Вот образец такого допроса:

– Ты встречалась вчера с Лучани?

– Да.

–  Встречалась или спала с ним?

– Ты же знаешь, что, когда я говорю встречалась, это значит спала.

–  И много раз?

–  Как обычно.

– А обычно – много?

–  Как когда…

–  А с кем тебе больше нравится спать – со мной или с Лучани?

–  Это разные вещи.

– То есть?

–  Ну разные.

–  Но в чем разница-то?

–  Он ласковее, чем ты.

– Тебе нравится, что он ласковый?

–  Ну, это просто его манера любить.

–  Но тебе нравится или не нравится?

–  Если бы мне не нравилось, я бы с ним не встречалась.

–  А еще есть какая-нибудь разница?

–  Да, он разговаривает во время любви.

–  И что же он говорит?

–  Ну, что обычно говорят, когда любят.

–  Но я тоже иной раз разговариваю.

–  Нет, ты молчишь, единственный раз, когда ты заговорил, ты сказал мне: «Проститутка».

–  Тебе было неприятно?

–  Нет, мне не было неприятно.

–  Но ты предпочитаешь то, что говорит он?

–  Когда я с ним, мне нравится то, что говорит он, когда я с тобой, мне нравится твое молчание.

–  А что ты чувствуешь, когда он тебя берет?

–  Такие вещи не объяснишь.

–  Но ты чувствуешь это острее, чем со мной?

–  Не знаю.

–  Как это не знаешь?

–  Никогда не думала.

–  Так подумай.

–  Ну, я чувствую, что он меня любит.

–  Тебе это приятно?

–  Каждой женщине приятно, когда ее любят.

–  То есть это чувство сильнее, чем то, которое ты испытываешь со мной?

–  Я и с тобой чувствую, что ты меня любишь.

–  И тебе приятно?

–  Конечно, приятно.

– Лучше, чем с Лучани, или хуже?

–  Это разные вещи.

–  Понял. А теперь скажи: если бы по каким-то причинам ты не могла больше встречаться с Лучани, тебе было бы неприятно, ты бы чувствовала его отсутствие?

–  Но как я могу знать, пока этого не случилось!

–  Но если бы случилось?

–  Вот тогда бы и стало ясно. Впрочем, думаю, что да.

– А если бы ты не могла больше встречаться со мной?

–  Но ведь и этого пока не случилось.

–  Но представь себе, что случилось.

–  Помню, когда я сказала тебе, что лучше нам расстаться, мне было тяжело.

–  Очень?

–  Что значит «очень»? Как это можно измерить! Тяжело, и все.

–  Но в общем, кого ты больше любишь – меня или его?

–  Это разные вещи.

Убедившись, что выведать у Чечилии что-либо о физической стороне любви не удается, я решил подвергнуть исследованию более невинные вещи.

–  Вчера вечером вы с Лучани гуляли?

– Да, мы вместе ужинали.

– Где?

–  В траттории, в районе Трастевере.

–  А вот со мной ты никогда не гуляла.

–  А как бы я объяснила это дома? Ведь уроки рисования можно брать только днем. Что же касается Лучани, то я всегда могу сказать, что он хочет представить меня какому-нибудь продюсеру.

–  Ты все хочешь уверить меня, что твои родители на что-то там ворчат. Но я ведь видел твоих родителей!

–  Мама, да, она не стала бы возражать. Но вот папа… Он болен, и я не могу его раздражать.

–  Ну ладно, оставим это. Так, значит, вы ходили в ресторан в Трастевере?

–  Да.

–  И о чем вы разговаривали?

–  Много о чем.

–  Кто больше говорил, он или ты?

–  Ты же знаешь, я больше люблю слушать.

–  Ну так о чем же вы говорили?

–  Не помню.

–  Попытайся вспомнить. В конце концов, это ведь было только вчера вечером.

–  Ты же знаешь, что у меня совсем нет памяти. Я не помню даже того, что ты сказал пять минут назад.

–  Ну хорошо, наберемся терпения. Ресторан – какой он был?

–  Ресторан как ресторан, таких много.

–  Как он называется?

–  Не знаю.

–   Большой или маленький, многолюдный или пустой, один зал или несколько, для хорошей публики или простонародный?

–  Не знаю, я не рассматривала.

–  Разговаривая, вы держались за руки, положив их на крышку стола?

–  Да, а как ты угадал?

–  Тебе было приятно, когда он пожимал твою руку?

–  Да.

–  Очень приятно или так?

–   Мне было приятно. Очень или не очень – я сказать не могу.

–  Под столом вы касались друг друга коленями?

–  Нет, мы сидели рядом.

– Лучани только держал тебя за руку или ласкал как– нибудь еще?

–  Он гладил меня по лицу, целовал в шею.

–  Разговоры ты не помнишь, а вот ласки еще как!

–  Я помню, потому что была против.

–  Вы поссорились?

–  Нет, но он иногда хочет, чтобы я делала то, что мне не нравится.

–  Например?

–  Не скажу, ты рассердишься.

–  Не рассержусь, говори.

–  Ну в общем, он хотел, чтобы я держала руку… ты сам понимаешь где.

–  А, понял. Ну а ты?

–  Я немного подержала, но потом мне стало неудобно есть одной рукой, и я ее убрала. Но что с тобой?

–  Ничего. А пока ты это делала, тебе было приятно?

–  Мне было приятно, что это приятно ему.

–  А если бы я, предположим, попросил тебя сделать то же самое, тебе было бы приятно доставить мне удовольствие?

– Думаю, да. Столько вещей делаешь с удовольствием, потому что знаешь, что это приятно другому.

– Другому? То есть все равно кому?

–  Нет, я говорю «другому» в смысле Лучани или тебе.

–  Понятно. А потом что было?

–  Мы ели и пили, ведь в траттории положено есть и пить, разве нет?

–  И что ты ела?

–  Не помню. Я никогда не смотрю, что ем. Обычное что-то.

–  А потом?

– Лучани подозвал оркестрантов, и они пели нам неаполитанские песни.

–  Какие?

–  Не помню.

–  Ты любишь неаполитанские песни?

–  В общем, да.

–  Нет, любишь или не любишь?

–  Ну, когда как. В траттории – да. Но если б они явились играть, когда я сплю, тогда нет.

–  А потом что вы делали?

–  Что делали? Да ничего.

–  Бьюсь об заклад, что Лучани купил розу со стеблем, обернутым в фольгу, у одной из тех девушек, что разгуливают по ресторану.

–  Правда, откуда ты знаешь?

–  Я все знаю. Я знаю еще, что ты поднесла ее к носу, так?

–  Но так делают всегда, когда получают в подарок цветок, разве нет?

–  Тебе было приятно, что Лучани преподнес тебе розу?

–Да.

–  А после ужина куда вы пошли?

–  В кино.

–  Как назывался фильм?

–  Не помню.

–  Кто играл?

–  Не знаю. Я ведь не знаю имен актеров.

–  Но что в нем по крайней мере происходило, в этом фильме?

–  По-моему, это был американский фильм, знаешь, из тех, где всадники и много стрельбы.

–  Вестерн. В кино вы держались за руки?

– Да.

–  Целовались?

–  Да.

–  Занимались любовью?

–  Да.

–  Как, занимались любовью в кино?

– Мы сидели в задних рядах за колонной, а зал был почти пустой.

–  И каким же образом вы устроились?

–  Я села к нему на колени.

–  И тебе было приятно?

–  Нет, я ужасно боялась. И потом, мне не нравится делать такие вещи на людях.

– А зачем же ты тогда это делала?

–  Потому что мне хотелось.

–  Так, значит, тебе понравилось?

–  Нет, мне хотелось, но не понравилось.

– А что вы делали потом?

–  Пошли в ночной бар.

–  Какой?

–  Не помню, как он называется… Где-то за виа Венето.

–  И как там было?

–  Очень много народу.

–  Я спрашиваю, какой был зал, как обставлен, как декорирован?

– Я не разглядывала.

–  Вы танцевали?

–  Да.

–  Много?

–  Да.

–  Во время танцев ты к нему прижималась?

–  Нет.

–  Почему?

–  Это был танец, где танцуют врозь.

–  Что вы делали потом?

–  Ничего. Около трех он проводил меня домой.

–  У него есть машина?

–  Была, но он ее продал.

–  Стало быть, у него не так уж много денег?

–  Да, он сейчас без работы.

–  И ты иной раздаешь ему деньги?

– Да, иной раз даю.

–  Мои деньги?

–  Да, те, что даешь мне ты.

–  То есть деньги, которые я тебе даю, ты никогда не тратишь на себя?

–  Нет, иногда кое-что покупаю. Но по большей части трачу вместе с ним.

–  А вчера кто платил – ты или он?

– За одно я, за другое он. За кино заплатил он, за остальное – я.

–  То есть почти за все заплатила ты?

–  Он много за что платил в прошлый раз.

–  А как ты передала ему деньги?

–  В траттории я передала их под столом. В баре он сам взял из сумочки.

–  И потом проводил тебя домой на такси?

–  Да.

–  Он вошел с тобой во двор?

–  Да.

–  Вы вместе поднялись по лестнице?

–  Да.

–  И на лестнице занимались любовью?

–  Да, немножко, у меня на площадке.

–  Что значит немножко?

–  Ну, не до конца.

– Тебе было приятно?

–  Приятнее, чем в кино, потому что тут я меньше боялась.

– А потом?

–  Потом мы расстались.

–  Ты пошла спать?

–  Да.

–  И прежде чем заснуть, думала о нем?

–  Нет, я думала о тебе.

–  Обо мне?

– Да, о тебе. Я думала о тебе, пока не заснула.

–  И что же ты думала?

–  Не помню. Просто думала, и все.

В один из дней, словно бы для того, чтобы лишний раз укрепить во мне ощущение неуловимости Чечилии, произошло событие, о котором я хочу рассказать. Последнее время я часто, особенно когда знал, что Чечилия не придет, отправлялся в студию Балестриери, которая так и стояла нежилой с того дня, как старый художник умер. Вдова то ли не позаботилась о том, чтобы ее пересдать, то ли, что всего вероятнее, не сумела найти жильца. Я входил в студию, пользуясь ключом, который когда-то Балестриери дал Чечилии, а я у нее отнял, и бродил там среди мебели, с которой уже давно никто не стирал пыль, вдыхая запах старых грязных вещей. Я как будто искал сам не знаю что. Слоняясь по этой мрачной комнате, в которой чернела мебель и багровели ткани, видевшие любовь Чечилии и Балестриери, я испытывал какое-то странное тяжелое чувство: словно то не Балестриери была студия, а моя, и не он, а я умер, и теперь как привидение – у привидений это принято – явился на место своей любви. Это тяжелое чувство рождалось не только из ясного ощущения того, что в моих отношениях с Чечилией было какое-то омерзительное сходство с отношениями ее и Балестриери, но также из убеждения, что в каком-то смысле я тоже мертв, и даже более окончательно, чем старый художник, который по крайней мере не сомневался в собственном искусстве и рисовал, можно сказать, до последнего вздоха. Я же, думал я, разглядывая голую, в нарочитых позах Чечилию на огромных полотнах, облепивших стены от пола до потолка, я же умер для живописи еще до встречи с Чечилией, и если сейчас мне привелось бы, подобно Балестриери, умереть по ее вине, я всего-навсего повторил бы в жизни то, что уже пережил в искусстве. Иными словами, я продолжал чувствовать, что существует определенная связь между моим крахом как художника и моими отношениями с Чечилией, между моей неспособностью оживить натянутый на подрамнике пустой холст и невозможностью по-настоящему овладеть лежащей среди диванных подушек Чечилией; та же самая связь, несомненно, была между отвратительными картинами Балестриери и его специфическими взаимоотношениями с Чечилией. То была связь темная и угрожающая: так путнику, заблудившемуся в пустыне, предстают вдруг во всей своей многозначительности разбросанные по песку белые кости.

Однажды, когда я был погружен в изучение непристойных ню Балестриери, разглядывая их как таинственные письмена незнакомого языка, дверь, которую я оставил незапертой, приоткрылась, и в проеме показалось женское лицо. Удостоверившись, что я тут, женщина вошла и направилась ко мне. Я почти сразу ее узнал: то была вдова Балестриери; на похоронах ее лицо было почти полностью скрыто густой темной вуалью, из тех, что приняты в деревенских похоронных процессиях, но потом у меня было несколько случаев ее увидеть. Это была высокая, крупная женщина, когда-то, по-видимому, очень красивая, так что даже сейчас, в пятьдесят лет, ее деформированная плоть сохраняла, правда слегка потускневшие, краски времени ее молодости: сияла белизной кожа, ярко блестели черные, немного навыкате глаза, тугие красные губы горели на лице, как спелые вишни. В молодости она служила Балестриери натурщицей и была, по-видимому, единственной до Чечилии женщиной, которую Балестриери любил или думал, что любил: в самом деле, ведь он женился на ней и прожил с нею двадцать лет. Родом из деревушки в Лацио, знаменитой тем, что она традиционно поставляла натурщиц римским художникам, вдова Балестриери до сих пор сохраняла в своем облике и повадках какую-то деревенскую простоватость.

Я сразу отметил, что она не выразила ни удивления, ни неудовольствия, застав меня в студии мужа. Она представилась, сказав низким, грудным, поистине деревенским голосом:

– Я синьора Балестриери.

Я поспешил принести свои извинения:

–  Простите, дверь была не закрыта, и я зашел посмотреть картины.

Она живо ответила:

–   Пожалуйста, профессор, вы можете приходить сюда, когда угодно. Я знаю, что мой бедный муж был вашим другом.

Я не решился ее опровергнуть. Она смотрела на меня, улыбаясь, и в улыбке ее была какая-то доброжелательная снисходительность, которую я не вполне понимал. Она сказала:

–  А я заходила к вам, в вашу студию, потому что хотела поговорить об одной вещи, которая может вас заинтересовать. Дверь была открыта, но вас не было, и я решила, что вы здесь.

–  Почему вы решили, что я здесь?

–  Потому что я знаю, что у вас есть ключи от студии.

–  Кто вам сказал?

– Да консьержка, профессор.

–  Так вы хотите со мной поговорить?

Она спокойно ответила:

–  Да. Я пыталась и раньше, но не могла застать вас дома.

Потом, с деревенской неуклюжестью меняя тему, сказала:

–  Вам нравятся эти картины, а, профессор?

Я растерянно сказал:

–  Ваш муж был большой мастер.

–  Красивые, а? – продолжала она, прохаживаясь по студии и поглядывая на полотна, развешанные на стенах. – А вы знаете, профессор, что все это списано с одной натурщицы?

Я ничего не ответил. Она же продолжала развивать тему, держась все того же по-деревенски простецкого тона – ироничного и словно бы на что-то намекающего.

–  Красивая девушка, а, профессор? Вы только посмотрите, какая грудь, какие ноги, какие плечи, какие бедра. Да, это именно то, что называется красивой девушкой.

–  А вас, – спросил я, делая попытку переменить разговор, – вас муж никогда не рисовал?

–  В свое время – множество раз. Но тут меня нет. Когда мы развелись, муж снял со стен все холсты с моим изображением и отослал мне. Теперь они все у меня. Но я никогда не была так красива, как эта девушка. Моя красота была классической, я была сложена, как статуя. А это современная красавица – полуребенок, полуженщина, из тех, что сейчас в моде. Да, – признала она со вздохом, – ничего не скажешь, красивая. Если бы она еще была так же добра, как красива.

Тут я не мог не спросить:

–  Вы ее знаете?

–  Как я могу ее не знать! Мой бедный муж, можно сказать, и умер-то из-за нее.

–  Да, так говорили.

Она с достоинством поправила:

–  Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.

–  Каким образом?

–  Своей низостью.

–  Она такая дурная женщина?

Она ответила с рассудительной сдержанностью:

–  Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дурными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.

Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгляды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:

–  При чем тут я?

Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:

–  Бедный профессор, э-э, бедный профессор!

Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спросила:

–  Нравится вам эта картина, а, профессор?

Я подошел и взглянул. Это была необычная для Балестриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на композицию. На обычном для него грязно-сером фоне в каком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечилии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе поднятой вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.

–  Неплохо, – сухо сказал я.

–  А знаете, кто этот человек, который стоит на четвереньках? – спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. – Сразу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно буквально.

–  В каком смысле буквально?

–  Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей студии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, видимо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень веселились. – Она замолчала, глядя на картину, потом сказала: – Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.

Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий каким-то тайным пороком человек, когда видит, как продаются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:

–  На кой черт мне эта картина?

Она спокойно ответила:

–  Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересуетесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на память.

–  На память? О ком? О вашем муже? Мы были едва знакомы.

Она снова сочувственно и лукаво похлопала меня по плечу и покачала головой.

–  Профессор, профессор, попробуем понять друг друга. Почему вы не хотите быть со мной откровенным? Ведь у меня уже седые волосы. – Она показала на свои иссиня-черные, разделенные пробором, с шиньоном на затылке волосы, в которых действительно можно было различить несколько белых нитей. – Я в матери гожусь этой девушке. Почему вы не хотите быть со мной откровенным?

Тут я сел за стол, на котором стоял телефон, сделал вдове знак сесть рядом и, притворяясь, что не понял ее призыва к откровенности, сказал тоном, в котором было даже что-то угрожающее:

–   Синьора Балестриери, прошу вас объяснить мне, о чем идет речь. Вы уже несколько раз на что-то намекнули, но я вас не понял. Я хотел бы, чтобы вы объяснились.

Немного испугавшись, она, как истая крестьянка, тут же перешла на жалобный тон:

–   К сожалению, муж оставил меня в сложной денежной ситуации. И я подумала, что вы как художник лучше других можете понять его работы и купить хотя бы одну. Я уже пыталась кое-что продать, но этих картин никто не понимает.

Я сказал:

–  Но у меня нет ни гроша. Я всего только художник, и к тому же художник, который бросил рисовать.

Она искренне удивилась:

–  Странно, а мне говорили, что ваша мать очень богата.

–  Мать – да, а я – нет.

–  Тогда будем считать, что я ничего вам не говорила, профессор, ничего не говорила.

–  Одну минутку, – продолжал настаивать я, – вы тут сделали какой-то намек. Почему я должен взять на память эту картину? На память о ком?

Она взглянула на меня, широко раскрыв прекрасные черные глаза:

–  На память о натурщице.

–  Почему?

–  Профессор, вы прекрасно понимаете почему.

–  Синьора Балестриери, я вас не понимаю.

–  Ну хорошо, профессор, а знаете ли вы, что все говорят, что эта девушка ваша любовница?

–  Кто это «все»?

–  Да все… Начиная с консьержки.

Я притворился растерянным. Потом медленно и твердо произнес:

–  А, так вот в чем дело! Но тогда вы ошибаетесь. Эта девушка для меня ничего не значит.

Она испустила снисходительный смешок соучастника.

–  Ах, профессор, ах, профессор… – Но потом перестала смеяться и сказала не без некоторой даже торжественности: – Но я только это и имела в виду.

Потом снова спряталась в своей скорлупе, как испуганная улитка, но ненадолго. Почти сразу же она опять высунула голову и заметила:

– Я верю вам, профессор. И знаете что? Я очень за нас рада.

–  Почему?

– Я уже говорила – эта девушка красива, но она дурной человек.

–  В каком смысле?

Она вздохнула:

–   Муж сумел бы объяснить вам это лучше меня. Но он умер. Я же, как вы понимаете, ничего точно не знаю. Знаю одно: у мужа неподалеку отсюда, на площади Болоньи, была пятикомнатная квартира стоимостью в несколько миллионов. Так вот, когда он умер, обнаружилось, что квартиру он продал. Но миллионы так и не нашлись. Зато нашлась записная книжка, где муж, как человек пунктуальный, записывал все свои траты. И почти на каждой странице была запись: «Чечилия – столько-то и столько-то».

–   Вы хотите сказать, что эта девушка эксплуатировала вашего мужа?

–   Именно так, профессор. – Она снова вздохнула, а потом сказала шепотом, быстро и гневно: – Эта девушка, профессор, – тихий омут, в котором водятся черти. Девушка без сердца, фальшивая, продажная. Вдобавок ко всему она ему изменяла, брала у него деньги и отдавала другому.

– Другому? – не удержавшись, воскликнул я.

–  Да, одному оборванцу, с которым она встречалась по вечерам, после того как проводила целый день с моим мужем.

–  И кто он такой?

–  Один саксофонист. Он играл в ночном баре. Они вместе тратили деньги моего мужа. Он даже машину на них купил.

–   Но в таком случае ваш муж давал ей очень много денег, этой девушке?

–  Миллионы, профессор. Все учтено в его расходных записях. И знаете что еще, профессор? Хотя мы разведены, мы с мужем оставались добрыми друзьями. Приходя ко мне, он рассказывал об этой девушке. Видно, не мог удержаться, это было сильнее его, и он решил довериться мне. Так вот, этот мужчина, у которого в жизни было столько женщин, мужчина с таким опытом, этот мужчина плакал!

Вспомнив, что Чечилия тоже говорила мне о слезах Балестриери, я сказал:

–  Видно, он легко плакал, ваш муж!

–  Какое там легко! Мы прожили вместе много лет, и я ни разу не видела в его глазах ни слезинки. Он плакал потому, что эта девушка довела его до отчаяния. И знаете, что он говорил? Он говорил, что она – его смерть. Э, видно, предчувствовал…

–  А как звали того саксофониста, которому Че… которому девушка отдавала деньги?

Вдова поняла, что это действительно меня интересует, и дала понять, что поняла. Она с достоинством выпрямилась.

–  Во-первых, профессор, зовите ее по имени, зовите Чечилией. Саксофониста зовут Тони Пройетти. Он играет в «Канарино» – это бар в районе виа Венето. Ну все, мне надо идти, профессор. Еще раз простите. Если вас все-таки заинтересуют картины, вы всегда застанете меня дома. Мое имя есть в телефонном справочнике: Ассунта Балестриери. На худой конец вы могли бы купить одну для матери, а, профессор? Так вы остаетесь или пойдете со мной?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю