355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Моравиа » Скука » Текст книги (страница 12)
Скука
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:35

Текст книги "Скука"


Автор книги: Альберто Моравиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Я подождал еще минут двадцать, а потом – вот оно, еще одно доказательство присутствия Чечилии в доме Лучани! Зазвонил телефон, бармен подошел, выслушал, затем, словно бы дурачась, отрапортовал: «Будет сделано, синьор Лучани». Через некоторое время я увидел, как гарсон – молоденький краснолицый паренек – вышел из бара с подносом, на который я успел бросить взгляд: там была бутылка пива, завернутые в салфетку бутерброды и большой стакан апельсинового сока. Я знал, что Чечилия любит после соития утолить жажду тремя-четырьмя отжатыми апельсинами. Проследив за гарсоном взглядом, я увидел, как он вошел в дом напротив и через минуту вышел оттуда с пустым подносом. Когда парень вошел в бар, бармен сардонически сказал: «Что с тобой?

Что ты там такое увидел? Ты словно обалдел! Сколько раз я тебе говорил: что бы ты ни увидел, тебя это не касается! Ну-ка, быстро, сполосни эти стаканы». И в ту же минуту я, словно подброшенный мощной пружиной, в результате того же самого чисто мускульного спазма, который до этого заставил меня прервать слежку у дома Чечилии, вскочил, положил на стол деньги, взял свое виски и вышел. Я понимал, что уходить после того, как прождал столько времени, значит пустить на ветер все усилия и все муки этого дня, но чувствовал, что на сегодня с меня довольно. Правда, позже я подумал, что, может быть, в глубине души мне просто хотелось отдалить момент, когда, удостоверившись в измене Чечилии, я почувствую наконец, что она в моей власти, то есть когда я пойму, что она такое, и избавлюсь от нее и от своей любви к ней. Одним словом, доказательство измены было отложено на более поздний срок, а вместе с ним и переоценка Чечилии, превращение ее из таинственного создания в ничтожную маленькую потаскушку.

Я решил так подробно описать первый день моей слежки за Чечилией, потому что он был совсем такой же или почти такой же, как множество дней, которые за ним последовали; и таким образом я могу избавить себя от необходимости рассказывать о них пространно. Разница состояла лишь в том, что в первый день я действовал сообразно какому-то плану, в то время как потом, по мере того как множились часы ожидания, мои поступки становились все более случайными и нелепыми. Да и в самом деле, чтобы от слежки был хоть какой-нибудь толк, мне, как я уже говорил, необходимо было обладать холодным профессиональным самообладанием полицейского агента или самоцельным любопытством зеваки. Я же следил за Чечилией с волнением любовника, и какое имеет значение, что любовник этот стремился не сохранить для себя свою возлюбленную, а избавиться от нее!

Сколько часов провел я в те дни, сидя в машине перед домом Чечилии! Сколько часов в баре, за столиком около витрины! Чтобы вы поняли, до какой степени я поглупел от ревности, достаточно сказать, что после целой недели изнурительной слежки я обнаружил, что следить за домом Чечилии было совершенно бессмысленно, поскольку у него было два выхода: один на ту улицу, где я установил свой пост, а другой – на параллельную, более людную, где ходили автобусы и можно было взять такси. Естественно, что Чечилия выходила именно оттуда, так как это ей было удобнее. Это открытие показалось мне весьма знаменательным. Я так отупел, что понадобилась целая неделя, чтобы заметить то, о чем любой на моем месте подумал бы сразу.

Сначала мне показалось, что мои бдения, которые после открытия второго входа в доме Чечилии перенеслись исключительно к дому Лучани, станут намного легче. Но я еще раз ошибся. Можно было подумать, что из всех мгновений дня я неизменно выбирал лишь те, которых не было на циферблате часиков, тикавших на запястье у Чечилии. Время Чечилии и ее любовника не совпадало с моим временем. Их время было спокойным, уверенным, размеренным временем любви, мое – судорожным, сбивающимся с ритма временем ревности. И казалось, что именно из-за этого получалось так, что я занимал свое место в баре уже после того, как Чечилия вошла в дом Лучани, а уходил из бара, когда она еще не вышла. Но в действительности дело было в том, что я не мог преодолеть отвращение к самому процессу слежки, в котором я чувствовал что-то унизительное и в то же время бессмысленное. Именно это отвращение делало меня таким ленивым, когда мне пора было отправляться в бар, и таким нетерпеливым, когда ожидание близилось к концу.

В течение всего этого времени, как ни старался я подкараулить Чечилию, мне так и не удалось ни разу увидеть, как она входит в дом Лучани или выходит оттуда. Мне казалось это невероятным, почти сверхъестественным, я готов был подумать, что Чечилия действительно умеет становиться невидимой. И это в самом деле так и было, по крайней мере для меня: то была невидимость, свойственная вещам, которые, будучи очевидными для чувств, остаются недоступными разуму.

Неуловимость Чечилии доказывалась не только тем, что проваливались все мои попытки ее выследить, но и тем, что мне ничего не удавалось узнать от нее о ее отношениях с Лучани. Я знал, что спрашивать ее об актере прямо – бессмысленно, она начнет врать и станет, таким образом, еще более неуловимой, и потому я несколько раз попытался просто завести о нем разговор, чтобы увидеть, не просвечивает ли в ее ответах более чем дружеское чувство. Вот один из таких допросов:

–  Ты часто видишь Лучани?

–  Время от времени.

–  Но в общем, ты его уже хорошо знаешь?

–  Ну, немного знаю.

–  И что ты о нем думаешь?

–  Как это – что думаю?

–  Ну что ты о нем думаешь, как оцениваешь?

–  Никак не оцениваю, почему я должна его оценивать?

–  Да нет же, я просто хотел узнать, какое у тебя о нем сложилось мнение? Как ты его находишь?

–  Он симпатичный.

–  И это все?

–  Что значит все?

–  Просто симпатичный и все?

–  Нуда, мне кажется, он симпатичный, а что еще?

–  И ты общаешься с ним просто потому, что он «симпатичный, а что еще»?

–  Да.

–  Но ведь и я симпатичный, и ты симпатичная, и твой отец симпатичный. Сказать «симпатичный» значит не сказать ничего!

–  А что можно сказать еще?

–  Ну что-нибудь о недостатках, особенностях, достоинствах. Добрый он или злой, умный или глупый, щедрый или скупой, ну и так далее.

Она ничего не сказала, ответив на все мои вопросы молчанием; оно не было ни враждебным, ни оскорбленным, я бы сказал, что так могло бы молчать животное. Тем не менее я продолжал допытываться:

–  Почему ты молчишь?

–   Мне нечего сказать; ты хочешь знать, какой Лучани, а я ничего не могу тебе на это ответить, потому что никогда об этом не задумывалась. Я просто не знаю. Знаю только, что с ним приятно.

–  Мне сказали, что актер он очень плохой.

–  Может быть, я в этом ничего не понимаю.

–  А откуда он?

–  Не знаю.

–  Сколько ему лет?

–  Никогда не спрашивала.

–  Он моложе меня или старше?

–  Пожалуй, моложе.

–  Моложе, моложе! Лет на десять по крайней мере. А скажи, у него есть отец, мать, братья, сестры – в общем, семья?

–  Мы никогда об этом не говорили.

–  Но о чем же вы говорите, когда встречаетесь?

–  Мало ли о чем!

–  Ну например?

–  Как я могу вспомнить? Говорим, и все.

– Я вот прекрасно помню все наши разговоры.

–  А я ничего не помню.

–  Но если б ты должна была описать Лучани, если бы была обязана это сделать, если бы ты не могла этого избежать, как бы ты его описала?

Она поколебалась, потом сказала, очень просто:

–  Но меня ведь никто не принуждает, значит, я не обязана его описывать.

– Тогда опишу я: он высокий, атлетически сложенный, широкоплечий; черные глаза, белокурые волосы, руки и ноги маленькие, вид фатоватый.

–  Что значит фатоватый?

–  Ну, самодовольный.

Она помолчала, потом заметила:

– Это правда, руки и ноги у него маленькие. Сейчас, когда ты это сказал, я вспомнила.

– А если бы не сказал, не вспомнила бы?

– Я не рассматриваю людей, как ты, в подробностях. Я вижу только, приятен мне человек или неприятен. Польше мне ничего не надо.

Тут мне, естественно, пришло в голову спросить, что она думает обо мне. У меня уже вертелся на языке вопрос: «Ну а обо мне ты что думаешь?», но я никак не решался его произнести, словно боялся, что она ответит мне так же, как только что о Лучани: что она ничего не думает. В конце концов я рискнул:

–  А что ты думаешь обо мне?

Она неожиданно ответила:

–  О, много чего!

Приободренный, я принялся допытываться:

–  Правда? И что же именно?

–  Ну не знаю, много чего.

–  Ну хоть что-нибудь ты можешь сказать?

Она старательно задумалась, потом сказала:

–  Наверное, именно потому, что ты хочешь это знать, сейчас я не думаю о тебе ничего.

–  То есть как ничего?

– Я говорю, что сейчас, мне кажется, я ничего о тебе не думаю.

–  Совсем ничего?

–  Совсем ничего.

–  Но ты только что сказала, что много чего думаешь.

–  Да, я так сказала, но, видимо, я ошиблась.

–  И тебе это не противно – ничего, ну совсем ничего не думать о человеке, с которым ты спишь?

–  Нет, а почему я должна что-нибудь о нем думать?

Таким образом неуловимой оставалась не только сама Чечилия, но и все, с нею связанное; есть такие сказочные персонажи, которые не только невидимы сами, но делают невидимым все, к чему прикасаются.

И все-таки два-три раза в неделю я ею обладал, вернее – я ее брал. Другой бы на моем месте почувствовал, что становится все ненасытнее в сексуальном отношении, задумался бы над этой жаждой, которая увеличивалась в той же мере, в какой насыщалась. Но я уже не мог свернуть с пути, который сам оценивал как ошибочный, но в то же время фатальный, и старался найти в физическом обладании, пусть иллюзорном, то настоящее обладание, которого так отчаянно добивался. Может быть, бросаясь на послушное тело Чечилии, я хотел за эти два часа отомстить ей за все: и за обманчивое ее присутствие, и за отсутствие в другие дни? А может быть, я надеялся, что мне наскучит ее невозмутимая податливость и я почувствую себя свободным? Но что касается податливости, то она перестала казаться мне скучной, больше того, теперь она вызывала у меня недоверчивое опасение, я словно чувствовал, что попал в какую-то расставленную природой ловушку, из которой мне не выбраться.

Одним словом, я не помню, чтобы когда-нибудь любил Чечилию с такой страстью, как в те дни, когда шпионил за нею и подозревал, что она мне изменяет. Я бросался на нее как на врага, которого хотел разорвать на куски, но на врага любимого, который сам нарочно ввергал меня и это искушение, и одного соития мне всегда оказывалось мало. Характерно, что ощущение неполного обладания возникало у меня чаще всего в тот момент, когда она, уже одевшись и попрощавшись, направлялась к двери, чтобы уйти, словно этот уход с физической наглядностью демонстрировал мне ее неизменное умение вырваться, улизнуть. Я догонял ее, хватал за волосы, снова швырял нa диван, не обращая внимания на ее протесты, не слишком, впрочем, энергичные, и брал еще раз, уже одетую, с сумкой под мышкой, вдохновленный все той же иллюзорной надеждой лишить ее таким образом независимости и тайны. Понятно, что сразу же после соития мне становилось ясно, что мне так и не удалось овладеть ею по-настоящему. Но было уже поздно, Чечилия уходила, и я знал, что завтра все повторится: бессмысленность слежки, невозможность обладания, неизбежность разочарования.

В конце концов после месяца бесплодного выслеживания и столь же бесплодных сексуальных неистовств я понял то, что должен был бы понять в первый же день, а именно: не может вести слежку за кем-нибудь тот, кто прямо заинтересован в ее результате. И если я хочу что– нибудь выяснить, я должен обратиться к соответствующим профессиональным инстанциям, то есть к агентам частного сыска. Мысль об агентстве подала мне сама Чечилия.

Ведя за нею наблюдение, я все время думал о Балестриери. Старый художник, на которого при его жизни я не обращал никакого внимания, после смерти стал обладать для меня какой-то странной, отталкивающей притягательностью. В сущности, думал я иногда, Балестриери был для меня то же, что зеркало для больного: неопровержимое свидетельство прогрессирующего развития болезни. Особенно много я думал о Балестриери, когда делал что-нибудь такое, что, мне казалось, должен был делать и он. И потому в те дни, когда я шпионил за Чечилией, я однажды не удержался и решил узнать, а не поддался ли в свое время старый художник той же слабости, что и я. Мы сидели в машине, я провожал Чечилию домой, был вечер. Доехав до улицы, где она жила и где я столько раз напрасно ждал, когда она выйдет из дома, я остановил машину и неожиданно спросил:

–  Балестриери за тобой никогда не шпионил?

–  Что значит «шпионил»?

–  Ну следил за тобой, поджидал, выслеживал.

– А, да, это да.

–  Ты никогда мне об этом не говорила.

–  А ты никогда не спрашивал.

–  И как он за тобой следил?

–  Вставал во дворе и ждал, когда я выйду.

Значит, подумал я, Балестриери был сообразительнее меня: он сразу обнаружил второй выход. Я продолжал:

–  А потом?

– А потом, когда я выходила, он шел следом за мной.

–  И часто он так поступал?

–  Было время, когда он делал это каждый день.

–  Во сколько он появлялся во дворе?

–  Как когда. Иногда, когда он знал, что я должна уйти рано, он стоял там уже около восьми.

–  А как ты об этом узнавала?

–  Его было видно из окна моей комнаты.

–  И что он делал?

–  Прогуливался, или притворялся, что читает газету, или рисовал что-нибудь в блокноте.

–  Но как он добивался, чтобы ты, выходя, его не заметила?

–  Он прятался в подъезде, там, где темнее, или за деревом.

– А потом?

– А потом шел за мной следом.

На мгновение я замолчал; мне казалось, я вижу старого художника, приземистого, широкоплечего, с огромными ногами, его красное лицо, его серебряные волосы, и то, как, приподняв воротник плаща и надвинув на глаза шляпу, плетется он за шестнадцатилетней девчонкой со двора на улицу, с этой улицы на другую, и внезапно испытал привычное чувство стыда при мысли, что и я в эти дни делал то же самое. И все-таки я продолжал допытываться:

–  Но ты замечала, что он за тобой следит?

–  Иногда замечала, иногда нет.

–  А когда замечала, что ты делала?

–  Ничего, шла своей дорогой, словно ничего не заметила. Однажды, правда, я повернулась и пошла ему навстречу, а потом мы вместе отправились в кафе.

–  Что он сказал в кафе?

–  Ничего не сказал, заплакал.

Некоторое время я молчал. Чечилия, которая не любила, чтобы ее допрашивали, воспользовалась этим моментом и сделала движение, чтобы выйти из машины. Но я ее остановил.

–  Погоди. В ту пору, когда он за тобой следил, ты ему изменяла?

Она ответила так, будто ей самой казалось забавным это совпадение:

–  Представь себе, что вовсе не изменяла. Это произошло несколько месяцев спустя.

–  То есть он подозревал тебя и следил за тобой напрасно?

–Да.

–  А когда, ты говоришь, у тебя кто-то появился, он уже не следил?

–  Да, не следил, потому что к тому времени убедился, что я ему не изменяю.

–  И каким же это образом?

–  Он нанял человека следить за мной.

–  Какого человека?

Она неуверенно сказала:

–  Ну знаешь, из агентства, которое занимается сыском, в общем, агента. И ему сообщили, что у меня нет никого, кроме него.

– А как ты узнала, что он нанимал агента?

–  Он сам мне потом сказал и показал отчет на много страниц. Ему это обошлось Бог знает во сколько.

–  Он был доволен?

–  Счастлив.

После короткой паузы я спросил:

–  И ты изменила ему сразу же после того, как агент доказал ему, что ты ему не изменяешь?

– Да, месяц спустя, но я же не нарочно, так получилось.

– А он узнал?

Она поколебалась, потом сказала:

– Думаю, о чем-то он догадывался, но никогда не был твердо уверен.

–  То есть?

–  Увидев меня два или три раза с одним и тем же парнем, он снова принялся следить за мною сам, без помощи агента. Но к тому времени он уже очень устал и занимался этим гораздо меньше, чем в начале. А потом он умер.

– А почему он и на этот раз не нанял агента?

Она сказала, словно бы в раздумье:

–  Если бы он тогда нанял агента, он, конечно бы, все узнал. Но он перестал доверять агентству. Говорил, что я всегда ему изменяла, а агентство просто не сумело докопаться до истины.

После этого разговора я все чаще стал подумывать о том, чтобы прибегнуть к помощи агентства, как это сделал Балестриери. Странно, но если раньше я воздерживался от тех или иных поступков именно потому, что их уже совершал Балестриери, сейчас я, наоборот, хотел обратиться в агентство как раз потому, что Балестриери гуда обращался. Казалось, я устал удерживаться на вершине, с которой Балестриери когда-то уже соскользнул, и решил делать то, что делал он, словно делать это сознательно и по убеждению стало отныне единственным способом быть не как он, проделывавший все это в состоянии, близком к безумию.

И настал день, когда я отправился в агентство «Сокол», мрачное здание на виа Национале, снаружи чрезвычайно пышное, разукрашенное, все в колоннах, статуях и латинских надписях, а внутри грязное и темное. Я поднялся на пятый этаж в старом, дребезжащем, вонючем лифте и, оказавшись на полутемной площадке, пошел на свет, падающий из-за матовых стекол двери, на которой было название агентства и символическое изображение маленькой птички, должно быть того самого сокола. Я открыл застекленную дверь – при этом задребезжал звонок – и очутился в почти пустой прихожей, где стояло только несколько плетеных стульев. Двое мужчин вышли в этот момент из комнаты, затягивая пояса плащей и надевая шляпы; по манерам и по одежде я сразу догадался, что это были платные агенты, может быть те самые, что в свое время следили за Чечилией. Дверь за ними осталась открытой, я подошел к порогу и в глубине комнаты за письменным столом увидел мужчину, который читал газету; он был смуглый, лысый, худой, с вдавленными висками, большим носом, впалыми щеками. Я спросил его, где директор. Он ответил вежливо, но с достоинством, явно желая снискать мое доверие:

– Директор – это я. Прошу вас, располагайтесь.

Я вошел, он поднялся и, протягивая мне руку, представился:

–  Майор Москони.

Я сел и в течение некоторого времени рассматривал его худое лицо, поношенный черный костюм, перекрученный галстук и старые чернильные пятна, которыми была закапана вся столешница. При этом я спрашивал себя, что может быть общего между всем этим и мною с Чечилией, и отвечал себе: «Ничего». Тем не менее я сказал:

– Я бы хотел установить наблюдение за одним человеком.

Майор живо, с готовностью ответил:

– Для этого мы и существуем. Речь идет о мужчине или о женщине?

–  О женщине.

–  Эта женщина ваша жена?

– Нет, я не женат. Речь идет об особе, к которой я привязан.

– То есть некоторые изыскания предматримониального свойства?

–  Если хотите, пусть будет так.

Майор сделал жест, как бы говоря, что ни на чем больше не настаивает и я могу дальше в это не углубляться. Потом спросил:

– А что заставило вас предпринять эти изыскания?

Я посмотрел на майора. Для директора конторы, которая называлась «Сокол», у него было совсем неподходящее лицо, совершенно не соответствующее этому зоркому имени. Его глубоко посаженные, маленькие, потухшие, невыразительные глаза наводили на мысль не о соколе, а разве что о слепом зяблике. Я сказал с намеренной резкостью:

– У меня есть основания думать, что эта особа мне изменяет.

Было очевидно, что майор не переходит прямо к делу, и сущности очень простому, не потому, что не понимает, о чем идет речь, а потому, что хочет соблюсти декорум.

Он спросил:

–  Эта особа замужем?

–  Нет.

–  А вы женаты?

–  Я уже сказал, что не женат.

–  Простите, я забыл. Так, значит, у вас создалось впечатление, что эта синьорина… Речь ведь идет о синьорине?

На это я не мог ничего возразить и нетерпеливо сказал:

– Допустим.

–  Простите, я неточно поставил вопрос. Я просто хотел знать, идет ли речь о девушке, живущей в семье, или о женщине, живущей своим домом и на свои средства.

–  О девушке, живущей в семье.

Тут он обронил загадочную фразу:

–  Я так и думал.

Я не удержался и спросил:

–  А почему вы так и думали?

–   Именно от них больше всего хлопот. Очень юные девушки, лет восемнадцати – двадцати. Итак, у вас создалось впечатление, что синьорина вам изменяет…

–Да.

–  Это самая распространенная причина. Простите, но девяносто из ста наших клиентов говорят то же самое. К сожалению, в семидесяти случаях из ста их подозрения обоснованны.

–  Если они обоснованны, зачем они тогда обращаются в агентство?

–  Чтобы удостовериться с математической точностью.

–  И вы можете гарантировать такую точность?

Майор кивнул сочувственно и снисходительно.

–  Послушайте, вы, наверное, считаете, что заниматься подобными изысканиями может всякий, даже само заинтересованное лицо, но это не так. Между сыском, проведенным любителем, и сыском агента такая же разница, как между анализом, который сделал дилетант на свой страх и риск, и тем, который выполнен сотрудником научной лаборатории. Чтобы выяснить, чем вы больны, куда вы пойдете – к шарлатану или в научную лабораторию с хорошей репутацией и признанную законом? Я думаю, вы обратитесь по второму адресу. Так вот, агентство «Сокол» и есть такая лаборатория – серьезная, с хорошей репутацией, признанная законом, – тут майор прервал свою речь, показав на диплом в рамке, висящий па стене у него над головой, – имеющая возможность научным путем добыть истину, в которой вы так нуждаетесь, и обеспечить полную достоверность информации.

–  Иными словами, – спросил я, чтобы потянуть время, – вы доискиваетесь до истины?

–   Всегда доискиваемся. Редчайший, почти небывалый случай, чтобы у клиента остались сомнения. У нас прекрасные агенты, заслуживающие полного доверия, почти все они бывшие карабинеры или страховые агенты, практически не бывает такого, чтобы им не удалось чего-нибудь выяснить.

–  И как долго длится наблюдение?

Майор сделал типично конторский жест: переложил с места на место карандаш, обхватил рукой подбородок и посмотрел на меня своими маленькими, черными, тусклыми глазами.

–  Я мог бы сказать, что две или три недели. Но я не хочу тянуть из вас деньги. Мы узнаем все за неделю. Если женщина кого-то любит, она встречается с ним не раз в неделю. Они видятся каждый день. Так что, если мы выясним, что особа, находящаяся под наблюдением, каждый день или несколько раз в день видится с таким-то мужчиной, в руках у клиента окажутся доказательства, которые ему нужны. Разумеется, если клиент решит, что этого недостаточно, мы можем провести добавочные исследования, копнув еще глубже.

–  Что значит «глубже»?

–  Но простите, как можно сказать об этом заранее? Нужно ведь знать, о чем идет речь. Однако будьте уверены: недели совершенно достаточно. Прошу не обижаться, но ваш случай самый распространенный.

–  Почему распространенный?

–    Он самый простой. Вы даже не представляете себе, с какими сложностями нам порой приходится сталкиваться. Значит, как я уже сказал, недели более чем достаточно.

Я ответил: «Я вас понял» и некоторое время молчал. Я думал о том, что майор, пользуясь своими пресловутыми научными методами, добудет мне истину, но думал также, что истина майора – это не моя истина. В конце концов я спросил:

–  А каковы условия оплаты?

–  Десять тысяч лир в день. И доплата по договоренности, если особа, за которой надо следить, ездит на машине, потому что в таком случае нашим агентам тоже придется пользоваться машиной.

Я сказал задумчиво:

–  Она не ездит на машине, она ходит пешком.

–  Тогда десять тысяч лир в день.

–  И когда вы сможете начать?

–   Прямо завтра. Вы оставьте мне все данные, я их рассмотрю, и завтра утром агент начнет наблюдение.

Тут я вдруг поднялся:

–  Начнем через неделю. Этой особы сейчас нет в Риме, она вернется через неделю.

– Как вам угодно. – Майор Москони тоже поднялся. – Но если вы вдруг засомневались насчет цены, то можете навести справки и увидите, что другие агентства взяли бы не меньше.

Я ответил, что дело не в цене, и, повторяя, что вернусь через неделю, вышел.

Незаметно для себя, механически я вернулся в студию и принялся ждать Чечилию, потому что это был как раз один из тех двух-трех дней в неделю, когда мы виделись. С недавнего времени я стал страдать бессонницей по причине вечной тревоги, в которой находился из-за отношений с Чечилией. Засыпал я сразу же, как только ложился, но проходил час, и я просыпался, как будто меня толкнули. Проснувшись, я начинал неотступно думать о Чечилии и засыпал только под утро, чтобы проснуться в обычный час, то есть слишком рано. В течение дня мне случалось, поддавшись усталости, заснуть там, где меня сморил сон, и проспать тяжелым сном два или три часа. Так случилось и на этот раз. Шторы были опущены, спокойный, теплый желтый свет наполнял комнату. Я лег на диван, повернулся на бок и стал рассматривать белый холст, натянутый на подрамнике около окна.

Я подумал, что мой холст пуст оттого, что от меня ускользает реальность. То есть это было то же самое, что с Чечилией: когда я думал о ней, в голове у меня была пустота, потому что она все время ускользала от меня, не давала собой овладеть. И физический акт, посредством которого, как порой мне казалось, я овладевал ею, в сущности, то же самое, что порнографическая живопись Балестриери: это было не настоящее обладание, как то была ненастоящая живопись. И как в своих отношениях с Чечилией я разрывался между скукой и сексуальной одержимостью, так и в искусстве я колебался между плохой живописью и отказом от живописи. Вот я обратился в агентство «Сокол», чтобы узнать наконец о Чечилии что– то определенное, но ведь это было все равно что, решив вернуться к рисованию, начать вдруг изучать научный трактат о природе и составе материи! Мысли мои становились все сбивчивее: холст мой пуст, думал я, потому что от меня ускользала Чечилия, а голова – потому что от меня ускользала реальность. Реальность и Чечилия – два эти слова все глуше отдавались в моем сознании: я смутно чувствовал, что в моих взаимоотношениях с тем и другим есть нечто общее, и мне даже показалось, что я понял, что это такое – общим была моя мания обладания. Мои взаимоотношения с Чечилией и реальностью кончались крахом, потому что именно обладание и оказывалось невозможным. Думая обо всем этом, я в конце концов устал и заснул.

Едва заснув, я проснулся. В студии было почти темно, и, включив свет, я увидел, что проспал целый час: было полшестого, а из агентства я вернулся в полпятого. Этот сон, такой глубокий, что поначалу мне даже показалось, что я совсем не спал, вернул мне силы; в голове была необычайная ясность, как бывало со мною в прошлом, когда я приступал к новой картине, исполненный глубоко осознанной и точно нацеленной творческой энергии. Я взглянул на холст и подумал, как это обидно, что я бросил рисовать: для работы требовалось именно такое душевное состояние. И тут я вскочил с дивана, как будто меня толкнули, и бросился из студии, потому что с поразительной ясностью понял вдруг, что Чечилия сейчас у актера и я могу застать ее врасплох, когда она будет уходить, отправляясь ко мне.

И в самом деле: ведь до сих пор я следил за нею все дни, кроме тех, когда она должна была приходить ко мне.

Бог знает почему, я считал, что не может она в один и тот же день спать и со мной, и с Лучани. Но сегодня утром, говоря со мной по телефону, Чечилия сказала, что придет не раньше шести, и только сейчас я сообразил, почему она назначила свидание на этот час: до этого, до меня, она будет у Лучани. Таким образом, если в другие дни я не мог знать, в какие часы Чечилия бывает у Лучани, то сегодня я точно знал хотя бы час, когда она будет от него уходить, потому что в это время она должна была отправляться ко мне. Я поразился, что раньше не догадался о такой простой вещи, к тому же идеально соответствующей психологическому складу Чечилии, ее бессознательной жестокости. Это было как раз в ее духе: на протяжении получаса перейти из объятий актера в мои объятия, отдаваться мне с тем же лестным самозабвением, с каким она отдавалась ему, с животной жадностью смешивать в своем лоне мое и его семя. Как же я не подумал об этом раньше?

Через пятнадцать минут я подъехал к дому Лучани, почти напротив нашел место для парковки и принялся ждать, не выходя из машины. Идти в бар не имело смысла, так как, по моим расчетам, Чечилия должна была появиться самое большее через пять минут. Я зажег сигарету, не сводя глаз с освещенных изнутри ставен второго этажа. То были ставни на окнах Лучани; возможно, в эту самую минуту Чечилия поспешно одевалась, твердя ту самую по-детски лживую фразу, которую столько раз повторяла мне: «Мне надо идти, меня ждет мама». Я заметил, что вид этих ставен вызывает у меня почти такую же тошноту, какую вызывал обычно вид белой поверхности холста перед началом сеанса: из этого обрамленного черным мрамором подъезда с минуты на минуту должно было появиться нечто, о чем я хотел и в то же время не хотел знать, нечто притягательное и в то же время отталкивающее – Чечилия или, иными словами, реальность. Я понимал, что мне следует оставаться здесь, пока Чечилия не появится на пороге, но мне очень хотелось уехать. И, осознав лишний раз двойственность и противоречивость своих ощущений, я еще раз убедился в том, что бросать на полдороге наблюдение за Чечилией заставляло меня не взбунтовавшееся вдруг чувство собственного достоинства, а отвращение к Чечилии, к тому, чем она была в самом деле, то есть отвращение к реальности.

Как я и предполагал, спустя пять минут Чечилия и актер в самом деле появились на пороге. Они держались за руки, и мне показалось, что оба слегка пошатывались, как оглушенные. Я заметил, что Чечилия сжимала руку Лучани особым способом, переплетя пальцы, как будто бессознательно повторяла этим жестом недавнее сплетение тел. Продолжая держаться за руки, они пошли по тротуару вниз по улице.

Предвидеть можно все, но только не чувство, которое вызовет в нас то, что мы предвидели. Можно, например, предвидеть, что из-под скалы выползет змея, но трудно представить себе, каким будет страх, который почувствуем мы при виде пресмыкающегося. Я тысячу раз представлял себе, как Чечилия выходит из дома вместе с Лучани или одна, но не мог и представить себе, что я почувствую, когда действительно увижу Чечилию, выходящую из обрамленного черным мрамором подъезда за руку с Лучани. Поэтому меня даже удивило, когда при виде Чечилии с актером, словно бы на целую вечность замерших на пороге дома, я почувствовал вдруг тошноту, как перед обмороком. Я страдал и в то же время удивлялся тому, что страдаю, страдаю так неожиданно сильно, хотя заранее представлял себе все, что теперь увидел. Я чувствовал, что образ этой пары отпечатался в моей памяти неизгладимо; я испытывал такую острую боль, как будто картина эта была раскаленным железом, а моя память чувствительной плотью, которая противилась тому, чтобы ее прижигали. Как я уже говорил, боль была так остра, что я почти потерял сознание. И в самом деле, мое тело утратило чувствительность почти повсюду, кроме одного места, где она даже обострилась, словно вся моя витальность пришла тут мне на помощь. И от этого я страдал еще больше; оттого, что перестал ощущать все, кроме этого болезненно напряженного места.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю