Текст книги "Все, что было у нас"
Автор книги: Ал Сантоли
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Несколько лет в моём лагере я был старшим офицером. И они это знали. Моей главной обязанностью было поддерживать связь. Мне надо было её поддерживать – не только ради военной эффективности в плане постоянного информирования людей о происходящем, но потому, что это было всерьёз важно для тех, у кого могли возникнуть какие-нибудь психологические расстройства. Никак нельзя было допускакть, чтоб они срывались с катушек. Я начинал всерьёз беспокоиться, когда замечал, что кто-то, похоже, не хочет общаться, или выпадает из общения на какое-то время. И тогда делаешь всё, чтобы постепенно вернуть его в норму, поэтому если у него какие-то проблемы...
Я обнаружил, что было много признаков, которые можно было подметить, когда у человека начинались некие психологические проблемы. Нежелание общаться – самый явный признак. Обычно после приёма пищи камеры открывали, и мы выходили и складывали тарелки в одном и том же месте. Иногда можно было кое-что понять, взглянув на остатки еды, заметив, кто не ел, потому что некоторые обычно ставили свои плошки каждый раз в одно и то же место. Если я замечал, что с кем-то не удается нормально общаться, и что он не доедает до конца, то это давало мне очень даже хороший знак, что с ним что-то не так. И тогда я прилагал чрезвычайные усилия к тому, чтобы вернуть его в норму и разобраться, в чём дело. Мне сдаётся, что после нескольких лет, проведённых под давлением и в депрессии, умственные способности у таких людей начинали деградировать. И было очень трудно – то есть, живя в отдельных камерах, – разобраться, в чём проблема. Но зачастую одним из первых признаков того, что с человеком что-то не так, был его аппетит: он просто переставал есть. Я думаю, многие умерли по большей части из-за того, что заморили себя голодом до такого состояния, в котором сопротивляемость организма снизилась до предела, потом заболели... что-то вроде подсознательного самоубийства, в некотором роде. Они в той или иной степени утеряли волю к жизни.
Когда живёшь в одиночной изоляции, выясняешь, что надо придумывать для себя некоторую умственную деятельность при очень строгой дисциплине. После начального периода, после того как я приспособился к жизни в лагере, я начал, помимо прочего, с того, что прожил в памяти свою жизнь в мельчайших подробностях. Я вернулся к самым ранним воспоминаниям, сохранившимся в памяти, и двинулся с той точки вперёд. Например, я сказал себе: 'Ладно, сейчас я попробую восстановиться имена и фамилии как можно большего числа детей из тех, с кем учился в первом классе'. Я думал об этом часами, часами и часами. Затем я приступал ко второму классу. И это было поразительно. По-моему, я жизнь свою заново прожил, в мельчайших подробностях, три раза. По-моему, мне понадобилось около двух недель, чтобы разобрать всю свою жизнь, часов по восемнадцать напряженной умственной деятельности в день. Просто поразительно было – сколько имён и фамилий детей из моего первого класса я смог извлечь из памяти.
Я привёл в абсолютное изумление множество людей, когда в 1973 году вернулся в родной город Нэшвилл, штат Теннесси – люди подходили ко мне и говорили: 'Боже мой, я же вас тридцать лет не видел. Как же вы меня вспомнили?' Поразительно, насколько глубоко можно забраться мысленно, заново переживая некоторые отпуска с семьёй или круизы, в которых я участвовал за свою военную карьеру. Как я сказал, в ранний период плена я проделал это трижды. А затем, когда я исчерпал эту тему, я стал заниматься более организованной умственной деятельностью: я вспоминал историю, математику, литературу, в мельчайших подробностях. Например, я научился вычислять сложные проценты. Я сказал себе: 'Ну ладно, возьму-ка я сто долларов под шесть процентов. Сколько набежит за тридцать лет?' Я научился удерживать всё это в голове. Карандашей и бумаги у нас не было; запоминая полученные сведения, нам приходилось полностью полагаться на собственные головы, поэтому выяснялось, что умственные способности оттачивались.
В воспоминаниях о прошлом нельзя было отыскать ничего, что было бы хуже переживаемого сейчас. Но надо было учиться глядеть на мир положительно: 'Я изо всех сил буду стараться поддерживать своё психическое и физическое здоровье. Мне надо будет проживать каждый день с нуля, и извлекать самое хорошее из каждого дня'. И вот ты доходил до той точки, когда ты уже не проводил часы за фантазиями или мыслями о семье или о будущем. Ты жил тем самым днём, теми делами, которыми занимался в это время. Мир твой очень сужался, но делать это приходилось. Я мог настолько погрузиться в то или иное придуманное дело, что полностью переставал обращать внимание на всё остальное вокруг.
Однажды меня изолировали в камере, которую мы прозвали 'Калькутта', в честь Калькуттской Чёрной Дыры. Меня застали за переговорами, и они были исполнены решимости сломать мой дух. В Калькутту пленных сажали нечасто – я, собственно, слышал только об одном другом пленном, кто там побывал. Это была тёмная камера, размером примерно шесть на шесть футов. Над ней было нечто вроде жестяной крыши, и в дневное время по ней били солнечные лучи. По моим прикидкам, в дневное время температура доходила градусов до 120 [около 50 градусов по Цельсию]. Плохо было то, что я страдал от очень сильной потницы. Моё тело было полностью покрыто язвочками, вызванными перегревом – дошло от сыпи до серьёзных язв. Я был совершенно обездвижен, так было больно. Я сказал себе: 'Надо устроить себе какое-нибудь занятие для ума'.
И тогда я стал сочинять стихи. Я реально видел поэтические строчки в воображении. Стихотворение, которое я сочинил, получило впоследствии название 'Стихотворение штата Теннесси'. Я подумал: 'Ладно. Ставлю себе задачу: сочинить стихотворение безупречным пятистопным ямбом, чтобы походило на манеру сэра Вальтера Скотта: 'Олень из горной речки пил, в волнах которой месяц плыл'. Я сказал себе: 'Сэру Вальтеру Скотту помогала его гениальность, а мне поможет время. Возьмусь и не брошу, пока не сочиню стихотворение безупречным пятистопным ямбом'. Когда я начал пробовать различные сочетания слов, я понял, что строка 'О Теннесси, мой Теннесси' как раз написана безупречным пятистопным ямбом, так родились моя первая строка и название стихотворения. И вот, полностью лишённый возможности двигаться, совсем не поднимаясь с пола, я сочинял даже не скажу сколько дней – может, две недели по пятнадцать-шестнадцать часов в день в полной сосредоточенности – и к истечению этого времени я закончил это стихотворение, написанное безупречным пятистопным ямбом. И, как я уже говорил, я держал всё в памяти. В помещении было темно, и я видел эти строки. Тогда я в полной мере оценил, насколько велики умственные способности человека, которые очень немногие вообще когда-либо используют.
Всё наше общество настолько нацелено на то, чтобы без труда получать информацию из различных СМИ, – телевидение, радио, пресса – что среднестатистический человек никогда глубоко ни о чём не задумывается и ни на чём не сосредотачивается. Среднестатистический человек занимается хорошо знакомым ему делом, а думать при этом особо не требуется. Иногда я всерьёз тоскую по этим периодам погружённости в размышления... Я строил дома, писал тома и тома стихов. Когда я вернулся, то смог восстановить в памяти с полдюжины стихотворений.
Кроме того, я ежедневно занимался физическими упражнениями, за исключением того единственного срока, проведённого в камере с жарой под 120 градусов. Я сам себя заставлял заниматься гимнастикой. И всегда заставлял себя съедать всё, что мне давали. Обычно нам давали варёные овощи, иногда тыкву, иногда бобы вроде вигны китайской, иногда – рис, и иногда хлеб очень грубого помола. Пшеницу они явно импортировали из других коммунистических стран, поэтому давали нам лишь столько, чтобы мы не умерли с голоду. Я прикинул, что если съедать всё, что дают, то будешь получать где-то по пятьдесят-сто калорий. Год от года мы медленно и постоянно теряли вес. Я похудел фунтов на сорок [18 кг]. А потом, в последние два года, когда они не могли не понимать, что нас отпустят, – я думаю, в течение последних двух лет переговоры шли активно – все мы немного поправились. За последние два года я снова поправился фунтов на двадцать из тех сорока, на которые до этого похудел.
Наши отношения с теми, кто держал нас в плену – очень интересная тема. По-моему, вьетнамцы там были в основном специалисты своего дела, и охранники, которые работали в лагере, когда меня сбили в 1967 году, оставались с нами до конца войны. Кое-что менялось, но в армии везде так: если уж начинаешь чем-то заниматься, то это надолго. С течением лет мы в основном притёрлись друг к другу. И я ощущал, по мере того как проходили год за годом, определённое уважение к нам, которое возникало с их стороны.
Враждебных чувств по отношению к ним у меня не было. Я был военным, выполнявшим то, что мне приказывали, и их я рассматривал как военных, выполнявших то, что приказывали им. Злобы во мне не было. Несомненно, я – и, само собой, я уверен сейчас, что в ретроспективе мои эмоции воспринимаются уже очень даже по-другому – я, наверное, относился там ко всему более серьёзно; пропаганда и так далее всё не выходили у меня из головы. Но я смотрел на всё с той точки зрения, что во всём виноваты их руководители, а не отдельные охранники. К охранникам этим я злости не испытывал.
К вьетнамскому народу негативных эмоций я не испытывал. Будучи военным, я делал своё дело. Я старался очень тщательно планировать свои вылеты на бомбардировки, чтобы избегать ударов по мирному населению. Я инструктировал свою группу и планировал их действия так, чтобы обеспечить нанесение ударов только по военным целям, потому что я знал, что мы ведём войну с преимущественно аграрной страной, и что люди там небогаты, и мы изо всех сил старались поражать только военные цели, избегая ранений или смертельных поражений среди мирного населения.
Среди нас было несколько пленных, которые стали с ними сотрудничать, и мы очень здраво к этому относились. Мы понимали, что пленные подвергались сильному давлению, что те, кто захватил нас в плен, применяли меры принуждения. Нам всем приходилось нелегко. Поэтому мы обычно прощали тех, кто пытался сопротивляться, но, из-за грубого обращения или по иной какой-то причине, против собственной воли, делал что-то на пользу противника. А вот к кому мы действительно относились плохо, так это к тем, кто отказывался возвращаться в наши ряды. Мы установили порядка пяти пленных, которые явно оторвались от других и по собственному желанию начали творить всякие дела. В конце концов, мы устроили так, что смогли пообщаться с каждым из них. Мы заставляли их вернуться в наши ряды: 'Мы понимаем, что по той или иной причине они тебя отделили от других, обманули, пользуются тобой, но мы требуем, чтобы ты вернулся в наши ряды и стал как мы все, и начал выполнять свой долг согласно Правилам поведения'. Лишь двое пленных отказались.
Мы все были пилотами, и поэтому в общем и в целом пленные там изо всех сил старались соблюдать Правила поведения. Они были горячими патриотами, и были крепко связаны с остальными военнопленными. Как я уже говорил, было много таких, кто, просто из-за сильного давления, делали нечто, чем потом не гордились, но они всегда стремились вести себя достойно.
В 1970 году, после набега американских сил на тюрьму Сонтай с целью освобождения содержавшихся там военнопленных, всех пленных, кто был тогда на Севере, перевели на один объект. По-моему, произошло это уплотнение на следующий день после Рождества. Нас перевели из Лас-Вегаса в другую часть Хоало, которую мы прозвали 'Кэмп-Юнити' [лагерь 'Единство']. Сначала нас разместили в больших камерах. Меня перевели в камеру, где уже было сорок три человека. Там были преимущественно люди в званиях повыше; те, кто больше всех не поддавался, все были со мной. Я думаю, там было ещё около восьми камер по тридцать пять-сорок человек в каждом. По-моему, прожили мы таким образом месяца с полтора.
Однажды в нашей камере мы проводили религиозную службу – вели её три человека. К нам заглянул охранник, увидел, и это ему очень не понравилось. За этими тремя пришли и увели их. Мы очень возмущались такими действиями. Поэтому, по заранее придуманному сигналу, тем же вечером мы организовали шумную акцию протеста, начав кричать одновременно по всему лагерю. Завершили мы её пением гимна 'Усеянное звёздами знамя' [Государственный гимн США]. Ну, это вьетнамцам совсем уж не понравилось. Прежде всего, это очень обеспокоило лагерных начальников, потому что они понимали, что если об этом узнает их начальство... и я уверен, что до Ханоя дошли слухи о том, что они выпускают ситуацию из-под контроля, что у них там тюремный бунт. Они всерьёз перепугались. Им надо было срочно что-то предпринять. Всех старших офицеров отделили от других и снова расселили по маленьким камерам. Мы оставались в этих маленьких камерах до конца войны. Таким образом, из шести лет мне выпало провести в группе полтора месяца; остальное время я жил в маленькой камере. Но в результате тем, кто там остался, позволили проводить церковные службы. Мы почувствовали, что в некотором смысле одержали победу.
Пока мы жили все вместе в этих больших камерах, это было просто здорово, потому что мы могли устраивать занятия и обмениваться информацией, и проводить очень продуктивные для ума программы. Там были ребята, которых я не видел годами. Было очень трогательно, когда мы собрались вместе и смогли побеседовать и увидеть друг друга лицо в лицо, тех людей, о которых ты знал, что они участвуют в общих делах, но не имел никакого представления о том, что с ними и как. Я был просто поражён, увидев, насколько поразительно военнопленные отличаются друг от друга по своим познаниям и интересам. Каждого, кто имел какую угодно степень в той или иной области знаний, назначали преподавателем. Я большой любитель истории, увлекаюсь историей Гражданской войны, поэтому я прочёл курс по Гражданской войне. Меня очень интересуют иностранные языки, поэтому за несколько лет, просто обмениваясь словами при каждой возможности, я научился очень хорошо говорить по-французски. Вместе с нами держали пилота из Южного Вьетнама, хотя и жил он в одиночке. Мы организовывали с ним общение, и он нашёптывал слова. Он был нашим учителем французского. Среди нас были люди, владевшие испанским, были те, кто вёл курсы по автомеханике, фотографии, английскому языку, философии – по чему угодно. Мы действительно находили для себя полезные занятия. Нельзя было без этого.
За время, проведённое в тюрьме, я страшно много всего узнал. Набрался многих познаний. Вы можете сказать: 'Господи, это ведь шесть пропавших лет, без доступа ко всему, что происходило в мире. Разве вы умственно не деградировали?' Во многих отношениях я развился в смысле множества тех качеств, которые я приобрёл. Но я считаю, что самое важное, что выносит человек из такого опыта – это великое ощущение внутреннего спокойствия и умиротворённости, потому что ты знаешь, что с тобою в жизни очень мало что может произойти из того, с чем ты не сможешь справиться... В сущности, ничего не может произойти. И это замечательное ощущение. Оно дарует тебе умиротворённость, которую не купишь ни за какие деньги.
Уверен, что есть военнопленные, вышедшие из этих испытаний опустошёнными, и очень жаль, что это так. Но я считаю, что те люди, кто представлял собой сложившиеся личности, были людьми стабильными и обладали качествами, необходимыми для того, чтобы справляться с теми испытаниями, они вышли оттуда даже лучшими людьми, чем были до того. Я вижу, сколько всего ценного я вынес из этих испытаний, и так замечательно дойти в своей жизни до такого состояния, когда знаешь, что можешь справиться с любыми испытаниями. По-моему, это самое большое изменение, которое я отмечаю в себе. Когда ты ещё в юном возрасте, и столько неизвестного впереди, ты склонен переживать или волноваться по поводу того, сможешь ли справиться с тем, что будет. Я считаю, что это нормально, часть процесса взросления, и эту зрелость и уверенность ты всё равно приобретёшь, но я думаю, что нахождение в тех условиях сделало нас более зрелыми и уверенными в себе за счёт того, что мы благодаря этому приобрели. Мне было тридцать семь лет, когда меня взяли в плен, и мне достаточно повезло, что в тот момент у меня был уже определённый жизненный опыт и чувство ответственности. Несомненно, если уж суждено было быть сбитым и попасть в плен, то в возрасте за тридцать ты находился в намного более выгодных условиях.
Не помню, у кого я это вычитал, и цитирую не совсем точно, но 'храбрость – это не отсутствие страха, это способность идти вперёд тогда, когда тебе страшно'. Я думаю, эта одна из тех действительно хороших вещей, с которыми выходишь из боёв: ты доказал себе, что можешь действовать, заставлять себя действовать, даже невзирая на страх.
По-моему, было это в 1969 году, когда оттуда начала доходить информация о случаях жестокого обращения, имевших место там, и когда действия, предпринятые у нас в стране и на международной арене, некое всеобщее возмущение, заставили вьетнамцев принять решение об улучшении обращения с пленными. Они прекратили многие из видов очень жёсткого обращения, и всё-таки несколько улучшили наше питание. А затем, в 1970 году, после того как я провёл там около трёх лет, они, наконец, разрешили мне писать домой и получать кое-какую почту. Единственные письма, что мне разрешалось получать, были письма от родителей. По какой-то причине мне так и не было дозволено получать письма от жены и детей. Но из пропагандистских радиопередач мы знали, что, хотя переговоры и были начаты в 1968 году, процесс предстоял длительный и нелёгкий, и, по-моему, до самого 1972 года мы не ощущали приближения конца.
Осенью 1972 года стало видно, что переговоры приближались к такой точке, что, возможно, нас могли и отпустить. Я бы сказал, случилось это месяцев за четыре-пять до того дня, когда нас действительно отпустили. Но вот из-за чего надежды наши реально возросли, так это когда B-52 прилетели и нанесли бомбовый удар по Ханою. Рождество 72-го. Именно тогда мы поняли, что северные вьетнамцы стали относиться ко всему совсем по-другому. Мы замечали это в поведении охранников, официальных лиц, посещавших лагерь. Те бомбардировки с B-52...они изменились, наглая самоуверенность сменилась желанием покончить с войной. Мне это было видно. Они устали воевать. После стольких лет жертв и лишений, войну принесли уже в самое сердце страны. Думаю, именно тогда мы начали говорить себе: 'Теперь всё – дело времени'.
Мирный договор был подписан 28 января 1973 года. Положения этого договора требовали, чтобы вьетнамцы обо всём нам сообщили. США настаивали, что вьетнамцы не должны манипулировать нами до самого конца. Они должны были сообщить нам, что нас выпустят, порядок освобождения и так далее.
Когда я приехал домой, труднее всего было детишкам. Им надо было привыкать к человеку, которого они не видели семь лет, особенно младшенькой – когда я уехал из дома, ей было семь лет. Ей, наверное, пришлось привыкать больше всех, хотя, на самом-то деле, было это не так уж трудно.
Это была одна из тех ситуаций, в результате которых разбиваются браки. Жена моя этих испытаний не выдержала. Избежать всего того было нельзя. Я не обижаюсь. Просто... Думаю, было бы нереалистично полагать, что любой брак может вынести семилетнюю разлуку. Когда меня сбили в 1967 году, я был женат уже около пятнадцати с половиной лет. В общем, вышло так, что моя жена просто разлюбила меня и полюбила другого. Когда я вернулся, я оценил ситуацию, мы с ней очень искренне поговорили, и тогда поняли, что это так.
Среди военнопленных многие развелись. Ну, а в моём конкретном случае вышло не так, как у некоторых других, она ведь оформила развод ещё до моего возвращения. Поэтому в некотором отношении мне даже повезло по сравнению со многими моими друзьями, которым после возвращения пришлось заниматься разводными делами.
Я узнал об этом ещё на базе ВВС 'Кларк' на Филиппинах, где мы сделали первую остановку по пути домой. Ну, и нелегко мне было, понимаете, ждёшь, что вернёшься к дожидающимся тебя жене и детям, а тут... Такой удар. Я-то полагал, что уж если кто-то и не сможет перенести подобное, то в последнюю очередь – моя жена. Ну, вышло так. Она ведь, по сути... в каком-то смысле, жертва всего этого. После возвращения я взял детей на своё попечение, потому что я чувствовал, что смогу дать им необходимое лучше, чем смогла бы жена в той ситуации. Я обсудил это с нею и сказал ей и детям: 'Вот что я планирую делать'. И я смог сделать всё, что задумал.
Двое старших, сын, которому был двадцать один год, и восемнадцатилетняя дочь, учились в колледжах, и с ними было просто. А той дочери, которую я, собственно, вырастил, и которая была со мной со времени моего возвращения, сейчас двадцать лет. Всё сложилось прекрасно. У меня хорошие отношения с детьми. Мать их ведёт себя хорошо. Не было и нет ни злобы, ни неприязни. Мы, как семья, разумно со всем разобрались, и устроили всё так хорошо, насколько это было в наших силах.
Я считаю, что из всех членов моей семьи, кого затронул мой плен, именно жене пришлось труднее всех. Бывшей жене. Ей приходится жить с осознанием того, что она развелась с мужчиной, когда тот был в тюрьме, и в отрыве от детей, особенно сейчас, уже семь лет. И во многих отношениях мне её жаль. Я думаю, она была во многом такой же жертвой войны, как кто угодно ещё. И я надеюсь, что она живёт сейчас по-настоящему хорошо и счастливо, и что случившееся не лежит тяжким грузом на душе. Наверное, всё у неё хорошо. Надеюсь на то. Она вышла за мужчину с двумя детьми, – он был вдовец – поэтому она их растила, и я уверен, что она с головой погрузилась в эту семейную жизнь.
Вы можете подумать: 'У вас был пробел в шесть лет, когда вы не получали информации. И как восполнить это в профессиональном смысле?' Ну, чтобы ликвидировать этот пробел, мне пришлось несколько лет усердно трудиться. Я много читал, много беседовал с людьми, просто-напросто много занимался. Я наметил программу профессиональной подготовки, знакомился с широким кругом литературы и так далее, просто чтобы догнать других. Мне понадобилось несколько лет, чтобы дойти до точки, когда я почувствовал, что восполнил тот перерыв.
Я считаю, что, помимо прочего, самое хорошее, чем обогатило меня пребывание в плену, это по-настоящему позитивный взгляд на жизнь. Я могу честно сказать, что за семь лет после возвращения, несмотря на то, что я встретился с множеством трудностей, у меня появилось больше обязанностей, я всегда относился к ним с позитивным настроем. Я ни разу не засомневался в том, что справлюсь с ситуацией. Жизнь моя после возвращения наполнена бодростью, позитивом, удовольствиями, делами, она ставит передо мной много непростых задач. Мне кажется, мне очень повезло в том, что эти испытания не оставили в душе шрамов, мешающих жить. Я снова женился, через восемнадцать месяцев после возвращения, на исключительной женщине. И брак этот просто великолепен, и это одна из добрых сторон всех моих испытаний.
Ральф Деннисон
Госпитальный санитар ВМС США
Больничный комплекс ЮСЭЙД
Соктранг
Май 1969 г. – май 1970 г.
ЭЛ-БИ-ДЖЕЙ
Эл-Би-Джей, т. е. тюрьма Лонгбинь – это был общевойсковой тюремный комплекс недалеко от Сайгона. Заключённых присылали туда со всего Вьетнама: бастион, сторожевые вышки, колючая проволока. Заключённые жили в одноэтажных деревянных сборных домиках с металлическими крышами.
Одного пацана посадили за то, что он женился на вьетнамке, а военное начальство хотело отправить его домой, а он хотел остаться, как сделал бы любой: 'Я хочу остаться, чтобы оформить бумаги, чтобы моя жена с ребёнком смогли уехать домой вместе со мной или в скором времени приехать вслед за мной'. А начальство ему не разрешало. Вот от и слинял.
Было несколько парней, попавших туда за подобные правонарушения, за то, что остались сверх положенного срока, потому что у них там были жёны: 'Прошу позволить мне продлить срок пребывания на три месяца, чтобы можно было увести домой семью'. Начальство отвечало: 'Никак нет. Ты должен уехать. Раньше надо было думать. Ты женился без нашего разрешения'. Пацан в ответ: 'Идите вы на хер. Я с женой останусь'.
Однажды ночью несколько парней из его домика вышли и его поймали, – он пытался пропилить проход через дренажную канаву и сбежать из тюрьмы – пока до него не добралась охрана. Охранники его бы похерили, убили. А парень этот был симпатяга из сайгонских вояк, влюблённый юноша, а влюбиться можно было запросто, потому что в Сайгоне множество красавиц, и очень милых при том в общении. Он забыл попросить, чтоб ему разрешили влюбиться.
В Сайгоне тогда было множество беглецов, в 1969 году военные насчитали три тысячи человек. И мне страшно интересно, что сталось с ними после ухода войск. Не представляю. Некоторые из них жили чертовски хорошо. Некоторые были не в себе, подсели на наркоту, и жили на сомнительные доходы. Но я уверен, что военные и не пытались всерьёз попробовать их разыскать и сказать им: 'Эй, давайте-ка домой, потому что мы уходим'. Я, к тому же, уверен, что и на последних чопперах оттуда мест им не уступали. Интересно, сколько их было в списках пропавших без вести, и сколько из них могут быть сейчас живёхоньки и жить в Сайгоне... Однако военные не хотят признать, сколько беглецов было тогда в войсках.
Дэвид Росс
Санитар
1-я пехотная дивизия
Дьян
Декабрь 1965 г. ― июль 1967 г.
КОНЕЦ ИГРЫ
И так занялись вьетнамизацией, массированным применением воздушной мощи, и 'Иглу Уайт' [использованием сейсмодатчиков], и целой концепцией электронного поля боя. Однако к этому моменту Соединённые Штаты уже практически уверовали в то, что победить не смогут, и остаётся лишь вопрос о том, кому из президентов так не повезёт, что он будет у власти, когда всё рухнет. Проблема эта, словно грязный футбольный мяч, передавалась от одного к другому. Похоже было на то, что сбагрить её решили Форду. Всё тогда развалилось, и президентом он стал не на выборах, и, как ни крути, всё сошлось как раз в это время.
Однажды я стал представлять себе, как, когда все уйдут, нас соберётся пара сотен человек, и мы останемся и будем стоять до конца в посольстве во Вьетнаме или дворце, или где угодно ещё. И последние сорок человек будут теми самыми троянцами, что сдерживали македонян, и они скажут 'к чёрту всё!', и будут отбиваться до последнего. Когда Сайгон на самом деле пал, я просто сидел и смотрел на всё это по телевизору, что само по себе было безумием, абсолютным безумием. Мне хотелось от души порадоваться: вот ведь – войне конец, а я ведь считал, что вьетнамцы должны победить и управлять своей страной, и они явно... Вот он, конец, они побеждают, и всё же... Плакать хотелось... Непонятно – то ли смеяться, то ли плакать... И вроде как одновременно и то, и другое, и невозможно заставить себя ни всерьёз расстроиться, ни всерьёз порадоваться... Как бы сказать... Эмоций слишком много. Вроде эмоциональной перегрузки, как будто чувства все отказали. Вроде и чувствуешь, что надо идти куда-то отмечать, а делать этого совсем не хочется.
Стивен Клинкхаммер
Госпитальный санитар ВМС США
Авианосец 'Мидуэй'
Сайгон
Апрель 1975 г.
ПАДЕНИЕ САЙГОНА
Однажды я получил увольнительную на выходные и поехал в Висконсин, где жили мои родители. Вернулся я в пять утра, собирался принять душ в раздевалке, посидеть, выпить кофе с пончиком из автомата, и пойти намываться перед рабочим днём в операционной. Я был в душе, и тут практикант, что был на вахте, говорит: 'Идите домой и пакуйте чемоданы, вы отправляетесь в Сайгон'. Случилось это 1 апреля 1975 г. Когда работаешь в составе хирургической бригады, то находишься на дежурстве круглосуточно, будь ты хоть где угодно.
И я пошёл домой укладывать свой вещмешок и позвонить отцу. Я сказал: 'И знаешь, куда я собираюсь? В Сайгон'. Я услышал, как он выронил трубку. Батя мой – президент банка, и я услышал, как он сказал всем вокруг: 'Ой, Стиви снова едет во Вьетнам', потрясённым голосом. Было это ранним утром. Он снова взял трубку и сказал: 'Когда едешь?' Я сказал: 'Должны вылететь сегодня в полдень'.
Наступил полдень, и ВМС не смогли найти для нас военный рейс, поэтому отправили нас всех первым классом на 747-м из Чикаго на Филиппины. Между посадками на Аляске и в Токио пива мы пили до отвала. Мы сели в Маниле в два часа ночи. В Чикаго было холодно, поэтому мы были в синей форме, и стояли там в манильском аэропорту, обливаясь потом.
Эвакуация Сайгона, в общем и в целом, называлась 'Новый ветер' или 'Свежий ветер', или 'Свежий бриз', или как-то ещё вроде того роде. Мы добрались до авианосца 'Мидуэй', и, не успели мы выйти из вертолёта, – я работал лаборантом, и поэтому волосы у меня всегда были под головным убором, довольно длинные, они наполовину закрывали уши – как капитан, находившийся в рубке, спустился к нам и сказал: 'Гоните этих на стрижку'. Вот ведь, сразу же докопался до нас из-за причёсок. 'Мидуэй' был нашим опорным пунктом. Наше хирургическое оборудование, все эти зелёные ящики, так до нас и не добрались. В вооружённых силах всем известно, что грузы никогда не приходят вовремя, да и операционной на 'Мидуэе' не было. Было это 10-го или 11-го апреля.
Мы стояли тогда совсем недалеко от берега, прямо у Сайгона. Мы услышали, что нам предстоит принять на борт целую кучу мирных жителей. Нам предстояло летать за беженцами, американским персоналом, репортёрами. Аэропорт Тансоннхут обстреливался мощными реактивными снарядами. Взрывы были видны с моря. Мы вылетали, брали на борт беженцев, а те вывозили с собой всё, что можно. Вместе с беженцами появлялись глисты, женщины, у которых начинались родовые схватки, туберкулёзники и раненые, которые лежали в вертолётах на полу, потому что снарядов прилетало изрядно. На нашем вертолете была пара трупов или умирающих, спасти которых мы не смогли. Садились мы в Тансоннхуте. Там был наш сборный пункт, откуда всех загружали на борт.
Были люди, бежавшие на лодках, едва державшихся на воде. Были люди, спасавшиеся на собственных самолётах. Там были всякие вертолёты, что мы наоставляли, они на них и улетали, вьетнамцы эти. Полётная палуба была настолько забита вертолётами, что нам приходилось спихивать их за борт, потому что места не оставалось, и нашим собственным чопперам было некуда садиться. Мы летали на медэвакуационных вертолётах. Летали с перегрузкой, запихивая по двадцать пять человек зараз, и вьетнамцев, и американцев. Царил всеобщий хаос. Тропа 'Пурпурное сердце', дорога, которая вела в Сайгон с рисовых чеков, что лежали западнее города, была так забита, что с воздуха я видел людские колонны длиной миль в двадцать, если не больше. Было много плачущих детей. Некоторые были в одежде, снятой с мёртвых. Большинство были босиком. Тянулись повозки на воловьей тяге, на которых люди везли свои пожитки. По обе стороны дороги встречались перевязанные раненые. АСВ всё там забрасывали своими ракетами, поголовно побивая мирных жителей... В кузовах санитарных машин кучами лежали раненые. Ракетами били прямо по скоплениям спасавшихся бегством людей. Шли грузовики, автобусы, все средства, куда можно было залезть. Сайгон был последней опорой, столицей, где располагалось американское посольство.