355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аксель Сандемусе » Былое — это сон » Текст книги (страница 7)
Былое — это сон
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:03

Текст книги "Былое — это сон"


Автор книги: Аксель Сандемусе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Некоторое время она металась по комнате и наконец занозила ногу. Тогда она села, вытащила занозу и, как ни в чем не бывало, снова вернулась ко мне.

Ты, наверно, понимаешь, я уже в тот раз подумал, что нас с ней разделяют двадцать три года. В сорокасемилетней женщине жизнь еще может бить ключом, а мне, бедняге, тогда будет семьдесят.

Я не взял с собой ружья, когда малиновка в два часа позвала нас. Слишком давно я не держал его в руках. Видел бы ты свою мать в эту ночь! Человеку моего поколения трудно было представить себе, что девушка может ходить на глухаря. Скажу сразу, вернулись мы с добычей.

Йенни целеустремленно шагала вперед, ни на что не обращая внимания. Несколько раз мимо пролетали глухарки, и потом мы слышали их кудахтанье.

Снежный наст держал великолепно, мы остановились в густой чаще и сразу же услышали токованье. Я остался на месте, а Йенни побежала к месту тока.

Теперь охоту на глухарей запретили, и, собственно говоря, это странно. Ведь смягчили же суровые и неразумные законы, каравшие некоторые человеческие страсти. Закон уже не вмешивается в сексуальные причуды, если они никому не приносят вреда – это частное дело, и в то же время непоследовательно запрещает охоту на глухарей. Наверно, люди, издающие законы, считают, что без охоты на глухарей легко обойтись.

Странно, как мало охотников смеют признаться, что охота, в сущности, заменяет убийство. Ничто не доводит до такого экстаза, как убийство из-за угла, а глухариная охота ничем от него не отличается. Помимо прочего, она дает охотнику дополнительное удовлетворение – он убивает самца в тот самый миг, когда тот приближается к своей избраннице.

Стояло серое тоскливое утро, мы возвращались домой по хрустящему насту, ели кропили нас влагой, и уже у самого дома Йенни сбила еще двух вальдшнепов. На время охоты она совершенно забыла обо мне, я был только носильщиком, освободившим ей руки. Чтобы попасть на сетер, нам предстояло перевалить через гору, отвесно поднимавшуюся над лесом. Алел восток, где-то неистовствовал тетерев, множество птиц присоединили к нему свои голоса. Загон на сетере, где снег растаял уже давно, был покрыт инеем. Крыша домика тоже была белая, но с деревьев, под которыми мы стояли, падали капли. Долина, скрытая туманом, была похожа на море.

Мы пришли домой и выпили кофе. Вещи, притихнув, как всегда по утрам, ждали нас. На полу валялись вальдшнепы и глухарь, их оперение переливалось сочными и яркими красками, на клювах застыла кровь.

С кофе мы выпили по большой рюмке коньяку, глаза у нас слипались. Никогда я не спал так сладко и безмятежно, как в то утро в Грюе-Финнскуг, голова Йенни покоилась у меня на плече.

Сейчас в Норвегии ведут другую охоту.

Мы проснулись после полудня счастливые и разбитые, поели и снова легли. До следующего утра мы почти не вставали, поднимаясь только затем, чтобы немного поесть или подбросить в огонь смолистых корней. Мне кажется, наше тихое бормотание еще и теперь звучит на сетере Йенни – мысленно я всегда его так называл. Я заболел, узнав, что немцы, прочесывая лес, протопали через сетер Йенни, спали на наших кроватях и, может быть, нашли ее дорогое ружье.

Мы живем здесь уже несколько дней, и мне делается не по себе при мысли, что скоро этому конец, хотя, конечно, я понимаю: лучше уехать, пока мы не устали.

Йенни ушла на прогулку одна. Что ж, значит, ей так хотелось. Сегодня такой светлый вечер. Завтра первое мая.

Нынче между нами что-то произошло. Она стояла и расчесывала щеткой волосы, и вдруг мне показалось, что я уже видел ее когда-то, и одновременно я почему-то подумал о своей покойной сестре.

Йенни не похожа на мою сестру, у них совершенно разный тип.

Странное чувство: я уже видел Йенни, не знаю где, но однажды темным вечером я видел ее через окно. То, что этого не могло быть в действительности, явствовало из самой картины: Йенни склонилась над креслом, а в кресле сидел я сам. Такого, разумеется, я не увидел бы, если б заглянул в окно.

Наши глаза встретились в зеркале, перед которым она стояла.

– Почему ты так странно на меня смотришь? – спросила она.

Я стал объяснять:

– Мне вдруг показалось, что я тебя уже видел. Ты стояла, наклонившись над кем-то, сидевшим в кресле у вас дома в Йорстаде. В руках ты держала… я понимаю, это звучит дико, но в руках ты держала длинную стеклянную трубочку.

Под глазами у нее выступили белые пятна. Глаза сделались большими и испуганными. Она проговорила заикаясь:

– Когда ты это видел?

– Никогда. Это сон или что-то в этом роде. Потому что в том кресле сидел я сам. Мне казалось, что всю сцену я вижу через окно. Я пришел к нашему дому, чтобы повидаться с сестрой, она умерла, ты знаешь. Я пришел повидаться с ней, но сначала подошел к окну. И вместо сестры увидел тебя.

Только теперь я заметил, что она вдруг изменилась в лице.

– А стеклянная трубочка? – спросила она. – Ведь я действительно держала ее в руках… а в кресле сидел Карл Манфред… я стояла и вертела в руках эту трубочку, такими трубочками подпирают цветы.

Я посмеялся над ней. Она снова отвернулась к зеркалу. Через секунду она сказала:

– Это было в тот вечер, когда убили Антона.

История становилась неприятной. Мне хотелось безобидно поболтать, но вдруг выплыло то, чего мы избегали касаться.

Джон, надеюсь, у тебя не создалось впечатления, что я слишком привязан к родным? Ну, разве что чуть-чуть. Ведь мне уже пятьдесят, прошло столько лет…

Я и не вспоминал о семье, пока не встретил Йенни в доме моих родителей. Мне все стало сразу гораздо ближе.

Теперь, когда на сетере прозвучало имя Карла, вся моя давняя жизнь, детство и юность, сразу встала в памяти, будто и не было всех лет, прожитых в Америке, я увидел в перспективе всю мою жизнь вплоть до той минуты, когда я прочел о человеке, убитом на пороге моего отчего дома.

Сейчас я один, и на сердце у меня тяжело. Почти весь день Йенни молчала, а к вечеру ушла в лес. Может, она ждала, что я тоже пойду с ней? Не знаю. Так же любила уходить и Мэри Брук. И всегда возвращалась притихшая. Я и тогда не знал, следовало ли мне ходить вместе с ней. Это были самые невеселые минуты в моей жизни. Хочешь помочь, но не знаешь, может, лучшая помощь – ни во что не вмешиваться. Сусанна тоже несколько раз так уходила.

Большой белый дом, луна – что это, сон о небесах?

Иногда мне кажется, что это сон про ад.

Почему Мэри исчезла? Разве я плохо к ней относился? Наверно, я совершил непростительную глупость, выпустив из рук самое лучшее, что у меня было? Мэри, Мэри!

Мне всегда делается тоскливо, когда я думаю о ней. Почему она меня бросила? Что я такого сделал? Чего я не сделал?

Только б не думать о ней и об этом белом доме. Она стоит передо мной бледная, как привидение.

Сусанна сказала:

– Гюннер ничего не понимает. Он так и не понял, что все началось, когда мы встретились с ним.

Я тогда подумал, что не такая уж я блестящая ему замена.

Мэри воспитывалась в монастырской школе в Новом Орлеане. Она рассказывала, что они мылись в бане в маленьких хорошеньких фартучках с бретельками и поясом, который завязывался на спине изящным бантом. Меня передернуло при мысли о таком целомудрии. Я бы не мог быть аббатисой.

Когда я вернусь в Сан-Франциско, я постараюсь найти тот белый дом с садом. Если он существует.

Был в Лос-Анджелесе один человек, который много лет выписывал фальшивые счета и подделывал подписи. В конце концов он не выдержал и сам на себя заявил. Целый год, пока длилась ревизия, он сидел в тюрьме. Газеты кричали о его дерзких миллионных махинациях.

В кассе оказались все деньги до последнего цента. Он все это проделывал, чтобы прикрыть то, чего никогда не делал.

Когда я в последний раз видел Мэри, на ней было узкое темное платье с белыми кружевными манжетами и воротничком. Такой я вижу ее и здесь, на сетере. Вижу на фоне окна ее чуть индейский профиль.

Мне запомнился один из самых прекрасных дней, проведенных с нею. Однажды в ноябре мы жили в домике на побережье, все отдыхающие уже разъехались. Днем мы бродили по широкому пляжу, море лениво лизало песок. К вечеру подул ветер, и ночью наш домик весь сотрясался от бури. Мы пили вино, и она рассказывала мне о своей матери, которая погибла во время волнений в Новом Орлеане.

Любил ли я Мэри? Во всяком случае, мне ее так не хватало, что я прибегнул к магии, и мне удалось вызвать ее образ. Она лежала рядом со мной и улыбалась. Оставалось только наклониться и поцеловать ее живые губы. Я наклонился, и мое лицо уткнулось в прохладную подушку.

Эти дни на сетере Йенни… сколько темных дней пережил я с тех пор! Однажды на Стортингсгатен я посторонился, уступая дорогу Гюннеру Гюннерсену. Он меня не заметил. Он был как ребенок, который только что перестал плакать. Видно, его что-то напугало, и он со страхом всматривался в прохожих. По его лицу я понял, что он уже давно так ходит по улицам и уже давно не спал. Еще я подумал, что надо бы сделать ему укол, чтобы он сутки пролежал в забытьи. Гюннер остановился, тупо уставившись в пространство. Немецкие солдаты, проходя, чуть не сбили его с ног, он уронил шляпу. Они засмеялись и прошли мимо, он наверняка даже не понял, что произошло. По улице шагала рота военных моряков, распевая «Wir fahren gegen Engelland»[18]18
  «Мы идем на Англию» (нем.) – песня, популярная в гитлеровской Германии.


[Закрыть]
. Они отняли и родину и счастье у всех норвежцев. А Гюннера вдобавок ограбили те, кому он больше всего доверял.

Странное дело, когда Йенни вернулась вчера вечером, она была тиха и добра, мы провели несколько приятных часов. Потом мы лежали и беседовали, пока не запела малиновка. Глухари еще токовали, но Йенни больше не хотелось охотиться. В первую ночь она побежала на охоту словно в угаре. Я задул лампу, в комнату вползло серое утро. Йенни все еще болтала. Последнее, о чем она спросила: не надумаю ли я отказаться от фабрики и поселиться в Норвегии. Мне не хотелось отвечать, и я подождал несколько минут, не заговорит ли она о другом. И вдруг увидел, что она спит.

Твоя мать, когда я знал ее, спала тихо, как ребенок.

Та, которую я любил, храпела.

Сегодня сюда на сетер крестьяне пригнали коней, овец и коров. Несколько меринов, которых выхолостили совсем недавно, все еще резвились, как молодые жеребцы. Овцы блеяли, коровы мычали, и неожиданно воздух наполнился жужжанием мух.

Нам пришлось воздвигнуть вокруг домика настоящее укрепление, чтобы сохранить покой в своем Ноевом ковчеге. Большую часть дня мы таскали еловые ветки и хворост и крепили ими слабые места.

Еще раньше я заметил ямку недалеко от двери. Сегодня я увидел, как лошадь ест из нее землю. Она стояла, опустив морду к самой земле, и медленно пережевывала, можно сказать, основу своего существования. Мы не могли понять, в чем дело, но потом я прогнал лошадь и попробовал на вкус землю из ямки. Она оказалась соленой. Должно быть, кто-то вылил туда рассол.

Природа и люди как будто договорились, что с сегодняшнего дня начнется весна. К вечеру пошел дождь, но было по-прежнему тепло. Мы долго бродили в сумерках. Я очень рад, что Йенни все же вытащила меня сюда, в этот старый исконный норвежский лес с озером и горами. Когда мы вернулись домой, я остановился в дверях, засмотревшись на комара, плясавшего под дождем. Я смотрел на него добрых пятнадцать минут. Всякий раз, когда он хотел пролететь в дверь, я отгонял его прочь. Он не спеша лавировал между дождинками, и ни одна не задела его, все выглядело очень естественно. Над лесом пролетел самолет с зажженными габаритными огнями. Раньше люди только тонули в море, теперь они завоевали воздух и могут падать оттуда. Трясогузка пробежала за мухой, пролетел дикий голубь, я закрыл глаза, слушая его любовное воркованье. С болота послышался плеск, там ходили лошади, ветки трещали в воде у них под копытами. Кроваво-красная луна повисла на верхушке сосны.

Я сижу на другом континенте и пишу о том, что пережил на родине, а мысли мои вновь и вновь возвращаются к Сусанне. К той ночи, когда Гюннер застал нас, к звуку поворачиваемого в замке ключа.

Я видел, что Сусанна оцепенела от ужаса. Она была похожа на мертвеца. И даже не заметила, что в то мгновение он был совершенно неопасен. Какая глупость, какое безумство, что она стала его удерживать, когда он, констатировав факт, хотел уйти. Если б я мог сказать: «Да пусть уходит!»

Но она просила его остаться, ей казалось, что он спокоен и уравновешен. Как плохо мужчины и женщины знают друг друга! Она плохо знала собственного мужа и потому совершила свою, быть может, самую большую глупость. Любой мужчина объяснил бы ей, что, если Гюннер останется еще хоть на десять минут, он потеряет самообладание.

Не знаю, Джон, вряд ли я еще раз вернусь к этому случаю. Буду предельно искренним. Мне трудно писать, я тогда смертельно стыдился своего поведения и стыжусь его до сих пор. Гюннер избил ее до полусмерти, а я не вмешался.

Но самое ужасное: Сусанна знала, что я не вмешаюсь. Что может быть позорнее этого! Она звала не меня. Она кричала: Гюннер, Гюннер! И каждый раз, слыша этот крик, я знал, что она взывает ко мне. Она не желала просить меня о помощи, если я сам не догадываюсь помочь.

Я думал увезти ее в Америку. Но после той ночи уже не смел. Я стоял в ванной и стаскивал с себя его рубаху, пока он ее избивал. Этого бы она никогда не забыла.

А по улице шагали немцы и пели: «Wir fahren gegen Engelland».

Мне тошно смотреть фильмы о супружеской неверности или читать о ней в газетах. Я не выношу книг, в которых легкомысленно говорится об этом тягчайшем из грехов. Бывают мгновения, когда воспоминания о Сусанне душат меня, потому что она разлучила меня с Гюннером. При воспоминании о том, как я был счастлив, когда она убедила меня, старого искушенного человека, что все будет легче легкого, мне кажется, будто у меня сквозь сердце продергивают ржавую проволоку.

Наверное, в глубине души она понимала, что это совсем не так просто. Я не очень-то верю, что только душевная слепота заставила ее в тот вечер его удержать. Ведь даже интересно, чтобы на тебя напали… если у тебя есть защитник.

Ох, Джон, когда ты это прочтешь, все уже сотрется, как надпись, сделанная на песке.

Окно светлело на фоне темной стены, когда Йенни, лежа в моих объятиях, рассказывала мне, что в конюшне, которая стояла тут, на сетере, давным-давно водилось привидение. Кто-то ранней весной охотился здесь на глухарей и на другой день говорил, будто слышал крик.

Неизвестно, что тогда случилось, но через несколько ночей другой охотник зашел в конюшню, чтобы после вечернего токования переждать там до утра. На соломе он увидел мужчину с размозженным лбом. Охотник бросился в поселок и привел на сетер ленсмана и кое-кого еще. Уже рассвело, и труп исчез, однако на соломе остались следы крови.

Дело расследовали насколько возможно, но никаких заявлений, что в округе кто-то пропал, не поступало.

Однажды летом молодая пара проходила ночью мимо сетера, труп лежал на том же месте. Они побежали в поселок за людьми, и опять все повторилось; труп исчез.

Вскоре мужчины из поселка поднялись ночью на сетер и окружили его со всех сторон. Кто-то держал изнутри дверь конюшни. Стали вышибать дверь, но тот, кто ее держал, оказался очень сильным. В конце концов удалось проникнуть внутрь, но там никого не было.

Люди остались на сетере до утра, осмотрели всю конюшню, но ничего не нашли.

В то утро шел дождь, конюшню решили сжечь. Пришлось набросать туда еловых веток и обложить ими стены снаружи – все делали очень основательно. Теперь от конюшни даже следов не осталось.

Я спросил Йенни, не бывает ли ей здесь страшно.

– Нет, – ответила она, – я по-настоящему никогда не верила в эту историю. Конечно, хорошо, что конюшню спалили, но все-таки надо было бы получше расследовать это дело…

И там же, в сумеречной комнате, где витала едва уловимая тревога, она стала рассказывать о своем отце Бьёрне Люнде, с которым я вскоре же познакомился в кафе «Уголок». Я его сразу узнал, – оказывается я уже видел его несколько раз, когда только приехал в Осло.

У меня хорошая память, но, разумеется, Йенни употребляла совсем не те слова, какими я передаю ее рассказ. В газетах мы часто видим отчеты о судебных процессах и поражаемся: свидетель не мог говорить таким языком! Журналист все передает своими словами. Но у меня хранится множество старых конвертов и других бумажек, на которых я точно записал то, что рассказывала Йенни о своем отце. Этот человек очень интересовал меня.

Гюннер говорил: «Лучшие фразы человек записывает на обратной стороне счетов; если кредиторы не будут его осаждать, ему не на чем будет записывать афоризмы».

Мой стиль носит отпечаток стиля Гюннера. Он научил меня норвежскому, он буквально навязал мне мой стиль. Таким образом, сперва я все услышал от Йенни, потом продумал и, наконец, записал рукой Гюннера. Но ведь в литературе часто пользуются обходными путями.

Иногда мне начинает казаться, будто все это написано Гюннером, и меня охватывает такой ужас, что я шепчу слова из Книги пророка Даниила: «В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады на извести стены чертога царского, и царь видел кисть руки, которая писала».

Увы, кого боги не хотят погубить, тот сам об этом позаботится.

Если ты не окажешься в моем положении, ты не поймешь, какими сложными становятся отношения эмигранта с его родным языком. Скиталец возвращается домой и находит нить, которую он оборвал тридцать лет назад. Весной 1939 года в Осло я говорил на том бедном языке, на котором говорил в Йорстаде в 1908 году, этот язык был ограничен в своих выразительных средствах и уже не передавал того, что произошло со мной в последние тридцать лет, когда я в известном смысле приобщался к цивилизации, узнавал людей – вообще жил. Мой норвежский и мои представления о Норвегии были те же, что и у юного Юханнеса Торсена. Подобное явление я наблюдал у многих эмигрантов: руководители крупных предприятий и даже один губернатор – умные, толковые и умеющие прекрасно излагать свои мысли люди – становились вдруг по-детски беспомощными, едва переходили на норвежский.

Дома, в Сан-Франциско, начав разбирать свои рукописи, я не думал, что когда-нибудь упомяну о том, что рукой моей водил Гюннер. Но после всего написанного мне уже не страшно признаваться в этом. Когда обращаешься к самому себе или к сыну, который еще сосет грудь, делаешься как-то смелей.

У Йенни было два брата, оба моложе ее. В ту ночь она рассказала мне, как отец дрался с одним из братьев.

Сперва она произнесла несколько бессвязных фраз о жестокости, потом взяла себя в руки и начала рассказывать по порядку.

– Мне было девятнадцать лет, и родители еще не разошлись. После той ужасной ночи я набралась храбрости и пошла к отцу в контору. Он не запрещал нам туда ходить, мы сами не ходили. Он и в конторе был добрым. Просто подразумевалось, что нам там делать нечего. И на улице мы тоже к нему не подходили. Он мог окликнуть меня, Харри или Нильса. Но никто из нас сам никогда не заговорил бы с ним первый, хотя мы знали, что он не рассердится.

Так было всегда. Решал он один.

У него как раз закончилась деловая встреча, и он прощался с каким-то человеком. Ему пришло в голову нас познакомить. Моя дочь. Оптовик Томсен.

Я знаю отца. Он это сказал, чтобы Томсен не подумал, будто я его приятельница.

Некоторое время Томсен смотрел как бы мимо меня.

– Вы, разумеется, знаете своего отца совсем с другой стороны, нежели я, – сказал он наконец.

Я видела, что женщины в конторе усердно работают, прислушиваясь к нашему разговору.

– Чепуха, Томсен!

Маленький человечек взглянул на отца:

– Вы разорили меня, Люнд, а это уже не чепуха, – ответил он.

А мне он сказал:

– Ваш отец никогда не думает о других, только о себе. Или, может, о своей семье? Впрочем, бог его знает.

Не поднимая глаз, я почувствовала, как посмотрел отец на оптовика Томсена. Его взгляд обдал ледяным холодом этого несчастного, и все-таки отец добрый; что бы там ни было, а это так, никто не знает, что иногда он сам себе в тягость.

В кабинете он предложил мне сигарету, я выронила ее и расплакалась. Отец промолчал. Он сидел напротив и смотрел на меня. Я уже поняла, что пришла зря, но ведь я и сама не знала, зачем явилась.

Жаль, что отец был так красив! Это нам всем принесло несчастье. Девушки так и липли к нему, и не только когда он был молодым. Впрочем, по-моему, он и сейчас еще молодой, мама говорит, что в его возрасте даже неприлично выглядеть так молодо. Ему пятьдесят три… Ох, прости, пожалуйста, он только чуть-чуть старше тебя, но все-таки… Женщины ему прохода не дают, до сих пор они только и ждут удобного случая, чтобы в него вцепиться. Шальной Бьёрн Люнд – называют его люди, однако он добивается всего, чего пожелает. Мы встречаем его на улицах и в ресторанах каждый раз с новыми женщинами… Но хуже всего – наши единокровные братья и сестры, их у нас очень много, даже не знаю сколько, и все они тоже его наследники, если только после отца что-нибудь останется. Одну его дочь я знаю. Ей шесть лет, она похожа на него. Все его дети похожи на него.

Я не могла выдавить из себя ни слова, но отец заговорил сам, он посмеялся надо мной: слезы никого не красят. Потом выругался. Не знаю другого человека, который бы так много ругался. Наверно, поэтому Харри и Нильс никогда не ругаются. Отец распущен на язык, как никто, но, что бы он ни сказал, люди только смеются. «Ох, этот Бьёрн Люнд!» – говорят они. Или: «Ты бы послушал, что на днях отмочил Бьёрн Люнд!» – но когда другой повторяет то, что сказал он, это звучит пошло и имеет совсем не тот смысл.

Мы обожали отца и были целиком в его власти. Он позволял нам делать все, что мы хотим, и был неизменно добр, но мы были только тени. Дети Люнда. Мальчишки Люнда – это Харри и Нильс. Дочка шального Бьёрна Люнда, так называли меня. Все стремились иметь хоть какое-нибудь отношение к Бьёрну Люнду, мечтали с ним познакомиться, перейти на «ты». В школе мне говорили: «Подумать только, у тебя такой знаменитый отец».

Я сидела у него в кабинете и плакала, отец молчал. Он, наверно, вовсе и не думал обо мне. Думал о деньгах, о делах, о девушках, о своих внебрачных детях, бог знает о чем. Мне всегда хотелось о многом поговорить с ним, о многом спросить, но я не смела. Так же и Харри и Нильс. Мы только смотрели на него. Теперь, когда он ушел от нас, братья его осуждают и говорят, что он безумец. А ведь они так любили отца, смотрели на него с таким обожанием!

Я ушла, ничего не сказав ему. Я заранее знала, что так будет. Отец не отгораживался от нас нарочно, но между нами всегда стояла стена. Представь себе, тысячи женщин были такие дуры, что верили, будто он позволит себя связать! Каждая считала, что он принадлежит ей! Никому он не принадлежал, и это было единственным утешением моей матери, пока она его не возненавидела. И все-таки он ушел.

На улице я спряталась в каком-то подъезде и заплакала. Отец прошел мимо, я безудержно зарыдала оттого, что стою в подъезде, а он идет мимо – широкоплечий, сильный, с чуть небрежной походкой, но стройный, подтянутый – никакого брюшка, а ведь он уже много лет вел нездоровый образ жизни. Да и теперь продолжает вести. Помню, отец целых полгода каждый день ложился спать мертвецки пьяный. Никто не умел так завязывать галстук, как он, – небрежно и красиво; отец всегда следит за своим костюмом, однако его нельзя назвать щеголем. Старый спортсмен, говорят про него люди. А он в жизни не занимался спортом, никогда не ходил на лыжах, даже во сне.

Отец не желал нам зла, он желал нам только добра, но думал прежде всего о себе. Наверно, три четверти всего дохода он тратил на свои удовольствия. Нет, он не желал нам зла, но он как будто душил и нас и маму.

С самого детства все постоянно хвалили нас за то, что мы такие хорошие и послушные дети. Думаю, в глубине души нам просто не хотелось, чтобы кто-нибудь мог сказать: «А чего же еще и ждать от детей этого шального Бьёрна Люнда?»

Теперь Нильс и Харри переселились в Берген, им неприятно жить в одном городе с отцом, мать ведет у них хозяйство.

Когда я шла к отцу в контору, я боялась, что он будет смущен из-за того, что произошло накануне. И напрасно. Казалось, он уже все забыл, это-то и сбило меня с толку, хотя мне было приятно, что он ни капли не смутился.

Отец не показывался дома целую неделю, нас это огорчало. Без него дома было грустно. И вот он явился. Мы сразу поняли, что он под хмельком. Он бросил на стол пятьсот крон и сказал матери, чтобы она на время заткнулась.

У него была такая манера разговаривать, никто на это не обижался. Потом он налил нам ликеру. Мы любили выпить с ним по рюмочке. Он умел рассказывать так, что мы чуть со стульев не падали от хохота. Но в тот день мама была нездорова и очень подавлена, ее измучили счета кредиторов и долгое отсутствие отца. Эти пятьсот крон были каплей в море, – с тех пор как отец в последний раз давал ей деньги на хозяйство, прошло почти два месяца, и она не знала, когда снова получит их. Мы задолжали за квартиру, за свет, за продукты и за одежду. У мамы не было приличных уличных туфель, а это при отцовских доходах было уже недопустимо. Мы знали, что она должна кредиторам больше тысячи, и знали также, что, если отец принес домой пятьсот крон, значит, он прокутил или собирается прокутить тысячу или полторы. О, мы все прекрасно знали! Знали, что он недавно просадил кучу денег в ресторане и на бегах. Мама сказала, что ей скоро понадобится еще пятьсот.

– Скоро так скоро, – сказал он, – я все улажу, но в данный момент у меня не густо.

Так он всегда отделывался. Его «скоро» могло длиться месяц, два, три, и дело никогда не обходилось без многочисленных напоминаний. Тут вмешался Харри:

– Если так транжирить, и у миллионера будет не густо, – сказал он.

На мгновение отец растерялся, и я первый раз увидела его растерянным.

– Почему у миллионера? – спросил он.

Он запинался, его слова прозвучали глупо. Как всегда, когда от удивления человек сам не знает, что говорит. И всегда неудачно. Вообще-то отец великолепно владеет собой, он очень хитер и редко что-нибудь говорит без определенного умысла.

В комнате стало очень тихо. До нас доходили слухи, будто своими счетами отец разорил фирму, но мы не придавали им значения. Наше доверие к нему было безгранично, к тому же тогда он еще жил с нами… Однако теперь я кое-что подозреваю. Боюсь, в один прекрасный день его фирма лопнет, – в феврале он приезжал, чтобы занять у меня восемьсот крон. Он мне их еще не вернул, это-то пустяки, раз ему надо… Но если уж ему приходится занимать у собственной дочери…

Тогда мы еще не сомневались, что отец справится с любыми затруднениями. Просто было обидно, что он так мучил маму, что подолгу не бывал дома… Мы, дети, очень страдали и всегда смущались, когда нас спрашивали, где же отец.

Так вот, он сидел и смотрел на Харри. Харри – на него, вероятно, все тем бы и кончилось, если б не вмешалась мама. Она не выносит ссор. Сразу начинает кричать. Так неприятно, ведь она получила хорошее воспитание, много училась, ее предки – это весь Эйдсволл[19]19
  В Эйдсволле 17 мая 1814 г. Государственное собрание приняло конституцию, провозгласившую Норвегию свободным и независимым государством.


[Закрыть]
, и если смотреть с точки зрения ее почтенного семейства, отец – просто выскочка. Он работал в Китае и в Перу, жил там, когда мы были маленькими. Он в совершенстве владеет испанским, немецким, английским, французским, по части иностранных языков он – гений. Но благородное семейство моей мамы не считает это заслугой, ведь он самоучка. Отец не привык деликатничать, его даже в глаза называют гангстером…

В тот раз отец довольно грубо схватил маму за плечо и посадил на стул. Я понимаю, это было не слишком любезно, но не успели мы и глазом моргнуть, как началось бог знает что. Харри схватил отца за плечо и оттащил от матери, отец бросился на него. Мы с мамой закричали, – такого у нас еще не бывало. Отец и Харри совсем обезумели, они опрокинули стол со всеми рюмками и сломали ручку у кресла. Кто-то каблуком раздавил серебряный колокольчик, упавший с книжной полки. Ужасно! Ты понимаешь? Они как одержимые катались по полу среди всего этого разгрома. Харри остался лежать, он не смог подняться, когда отец его отпустил. Губы у Харри были разбиты в кровь, одно запястье распухло, и опухоль держалась потом много дней. Отец убежал, громко хлопнув дверью, мы провели ужасную ночь. У мамы был нервный припадок, соседи судачили на лестнице, кричали и долго не могли успокоиться. Мы слышали, как хлопают двери, и представляли себе, что о нас говорят.

– Поднять руку на собственного отца! – сказала мама той ночью. Я чуть не засмеялась. По-моему, женщины сильно глупеют, когда выходят замуж, а может, все дело в том, что ее предки Семнадцатого мая[20]20
  Норвежский национальный праздник – День конституции.


[Закрыть]
принимали конституцию.

Харри всю ночь сидел как пришибленный. Мы не ложились. По-моему, ему было стыдно, что отец его поколотил. И Харри и Нильс занимаются боксом, они очень сильные. Нильс отнесся к случившемуся по-деловому:

– Старику сорок шесть, а тебе восемнадцать, – сказал он. – Ты обязан был одержать верх.

Но мне было страшно даже подумать, что верх мог одержать Харри. Почему-то мне казалось, что тогда было бы еще хуже. Я рассердилась на Харри, когда он проворчал, что отец силен, как бык. Ужасно, но отец ведь и правда был похож на быка. Да, да, когда он налетел на Харри, он был похож на злого бодучего быка. Я заорала от страха, увидев его глаза, это был не отец. Меня будто пнули ногой в живот.

Все-таки хорошо, что победил отец, ведь он ни за что бы не сдался. Он не такой умный, как его сыновья. Он бы предпочел, чтоб его убили, но не сдался бы. Сама не знаю почему, но я в этом уверена. Не случайно он стал тем, что есть. Если б он не победил, у нас произошло бы убийство. Он принадлежит к иному племени, не к нашему. Талантливый цыган, и прежде всего цыган!

Отец живет в мире, в котором никому из нас не хотелось бы оказаться, но знать-то о нем мы знаем. Отец известен во всех ресторанах, и больших и маленьких, его всюду уважают и все-таки не раз оглядят, прежде чем впустят. Может, он сам и не замечает этого. Мы несколько раз ходили с ним на всякие торжества и юбилеи, и даже тогда метрдотель подозрительно его оглядывал, хотя отец был в смокинге, с друзьями и семьей. В таких случаях у меня начинали пылать щеки. Вот до чего он докатился. Но он только шутит, смеется и поглядывает на женщин. Про некоторых мужчин говорят, будто они раздевают женщин взглядом, отец это делает одним взмахом ресниц, знаю я этого старого грешника. Женщины расцветают под его взглядом. Ему нравится, что я вижу его насквозь. Бедный отец, он стремится к добру, но в нем все еще жив тот пятнадцатилетний паренек, который пришел в столицу из Кристиансунна с пустыми руками. И неважно, что потом он стал крупным коммерсантом, что он известен и у себя на родине, и за границей. Для него нет ничего святого. Когда ему нужно, он пускает в ход даже религию. В Шанхае с ним был такой случай: один миссионер приехал туда, чтобы приобрести насос и трубы на какую-то очень крупную сумму. Отец вовремя об этом проведал и тут же перекрестился в его веру. Как он сам говорит, принял крещение уже на смертном одре, без этих денег он бы обанкротился, – ведь миссионер чуть не приобрел насос у иноверцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю