355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аксель Сандемусе » Былое — это сон » Текст книги (страница 11)
Былое — это сон
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:03

Текст книги "Былое — это сон"


Автор книги: Аксель Сандемусе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Все складывалось как нельзя хуже. Неожиданно Йенни окликнула какую-то женщину, проходившую по тротуару мимо окна. Это была Тора Данвик. Когда Тора подошла к столику, ей можно было дать лет шестнадцать, но по мере того, как она пила, к ней возвращался ее истинный возраст. Она молодо улыбалась и мне, и Бьёрну Люнду. Йенни загорелась, она истерически восхищалась своей подругой. Когда Тора оглядывала зал, в глазах у нее появлялось что-то старое и недоброе. Ей было лет тридцать, и она откровенно кокетничала своей тонкой талией, которую не скрывало даже платье в поперечную полоску.

Вечер был оживленный, одни приходили, другие уходили, когда нас становилось слишком много, мы сдвигали несколько столиков, а потом снова их раздвигали. Кое-кто, в том числе и я, неоднократно совершали прогулки в бар. Посидев там, как ворона на ветке, я возвращался к исходному пункту и каждый раз заставал там новых гостей. Было жарко и душно. Даже теперь, спустя столько времени, слабоумный Трюггве представляется мне неким центром всей той сцены. Однажды, очень давно, мы беседовали с одним художником, остановившись возле спичечной фабрики. Перед фабрикой горел газовый фонарь. Художник показал мне его и начал объяснять. По мере того как он говорил, я все лучше и лучше понимал, какое место занимает фонарь в открывшейся нашим глазам картине. Все линии и цвета группировались вокруг него. Я как бы заново увидел этот фонарь. Такое же место в нашей компании занимал и Трюггве Гюннерсен, он сидел словно живая пародия на человечество, поразительно похожий на Гюннера, с погасшим взглядом, отвисшей челюстью и мокрым подбородком. Свесив голову на грудь, он был похож на старую разбитую клячу, которая терпеливо ждет хозяина. Его тупое спокойствие и бесполезная терпеливость завораживали. Все, чего не мог снести Гюннер, создатель возложил на Трюггве – гюннеровского козла отпущения. Я смутно сознавал, что если бы в Трюггве не погас свет, произошла бы катастрофа. Они были однояйцовые близнецы, в мире было бы два Гюннера! Но природа навела порядок, и Гюннер стал сторожем своему брату.

Все эти люди столько времени проводили вне дома, что мне стало любопытно, и я спросил, – не прямо, а обиняком, – для чего, собственно, они ходят в ресторан.

– Потребность в обществе, – не задумываясь объяснил Гюннер, – когда она удовлетворена, человек может уже спокойно работать дома.

Бьёрн Люнд добавил:

– Молодые люди идут в ресторан, надеясь получить интересные впечатления, а постарев, они продолжают ходить сюда, потому что знают: уж здесь-то точно никогда ничего не происходит.

Он ухаживал за Сусанной. Она разгорелась от вина и его внимания. Оживилась. Она бывала прекрасна, когда вино горячило ее. Гюннер не обращал на них внимания. У Йенни на щеках пылали красные пятна, глаза метали молнии, как только ее взгляд падал на Сусанну. Неужели она догадалась, что мы с Сусанной найдем друг друга?.. Господи, да ведь я тогда сам себя обманывал. Мне, как и Йенни, должно было быть ясно, что и Бьёрн Люнд тоже себя обманывает: ему была нужна Тора Данвик. Как, впрочем, и мне. Высокий бледный человек втянул Йенни в разговор о моде на шляпы. Он говорил на лансмоле[27]27
  Лансмол, или новонорвежский язык, был создан в середине XIX в. на основе сельских диалектов.


[Закрыть]
, и потому его разглагольствования о парижских моделях звучали как-то дико.

Разговор касался самых неожиданных вещей, обсуждали педерастию, лесбийскую любовь, новое правописание, войну, которой все ждали, иногда это перемежалось пространными отступлениями. К нам присоединилась какая-то неопрятная особа, оказалось, что она химик. Бьёрн Люнд прервал свой затейливый рассказ о Китае:

– Какой толк знать химическую формулу воды, если не умеешь пользоваться самой водой, – заметил он.

Женщина не позволила себе оскорбиться, но и Бьёрну Люнду было уже не до нее. Какая-то дама в закрытом черном платье, несмотря на нестерпимую жару, подошла сзади и коснулась его. Он повернул голову и затих после короткого: «Ага».

Она подвинула себе стул и села к нашему столику. Сперва она оглядела нас, одного за другим своими агатовыми глазами. Они были лишены всякого выражения, в этой женщине вообще было мало человеческого. Может, она сумасшедшая? В ушах у нее висели серебряные серьги в виде колец, белая как мрамор кожа была совершенно матовая, несмотря на жару, мы-то все блестели от пота. Если кто-то пытался нарушить воцарившееся молчание, она обращала на него неподвижный мертвый взгляд, и тот замолкал. Тем временем она открыла сумку, вынула пузырек и пипетку.

– А ну-ка, – проговорила она и поднесла полную пипетку к глазам Бьёрна Люнда. Он отвернулся, но не сказал ни слова. Мы тоже молча, с интересом наблюдали за этой сценой. Таинственная дама хотела что-то накапать ему в глаза, а он даже не удивился. Может, это сон? Тут все походило на сон, однако было явью. Потом многие с удивлением вспоминали об этой истории. Дама и Бьёрн Люнд не обменялись ни единым словом. Она пыталась что-то накапать ему в глаза, но он отворачивал голову, и она не попадала. Так продолжалось довольно долго. Йенни, открыв рот, смотрела то на отца, то на черную даму. По-моему нам всем было одинаково страшновато. Наконец ведьма сдалась, – никогда не видел, чтобы женщина была так похожа на ведьму, – вздохнула и убрала свои инструменты. Бьёрн Люнд смутился и молчал. Ведьма снова оглядела нас, одного за другим, своими нечеловеческими глазами, потом поднялась и ушла. Бьёрн Люнд косился ей вслед, постепенно приходя в себя.

– Женщина из моего прошлого, – проговорил он, больше мы так ничего и не узнали. После я расспрашивал Йенни, но она сама тоже не понимала, зачем эта странная женщина разыскала ее отца в «Уголке» и хотела накапать ему что-то в глаза.

Разговор долго не клеился, мы гадали об этой женщине из прошлого. Я повернулся к Гюннеру и что-то сказал о богинях судьбы.

Гюннер дернул себя за рыжую челку.

– Уф-ф, – сказал он. – Норны[28]28
  Норны – богини судьбы в скандинавской мифологии.


[Закрыть]
и им подобные всегда женщины. Я сам воспринимаю судьбу как женщину, которая изменила мне и больше не ждет меня, она уже очень давно не ждет меня.

Он умолк на мгновение и взглянул на Трюггве.

– Посмотри на моего брата, – сказал он. – Ему сейчас хорошо. Ночью я часто лежу без сна и завидую ему. Он – символ тишины и темноты, он – частичка самой Норвегии, частичка меня самого. Он – это я, черт побери! Трюггве в такой же степени Гюннер, как я сам. Тебе, наверно, известно, что однояйцовые близнецы – это два издания одного и того же человека?

Он продолжал мечтательно:

– Я часто тоскую о Юге, о какой-нибудь теплой стране, где и мне ни до кого бы не было дела и никому до меня. Но Сусанна, Трюггве и я, мы неотделимы от Севера. Хорошо, что у меня есть Трюггве и Сусанна. Я бы ни строчки не написал на Юге, где нет нужды продираться сквозь долгие зимние ночи и нельзя покончить с собой белой летней ночью, какие бывают только на Севере.

Он по-мальчишески рассмеялся:

– Ведь смешно же! Наверно, на Юге мои проблемы разрешились бы сами собой, но тогда я уже не смог бы писать – да, да, если б я был счастлив, я бы мечтал умереть от голода! С богачом нельзя говорить о деньгах, он непременно подумает, что ты хочешь занять у него… между прочим, нет ли у тебя взаймы ста крон? Спасибо, это великолепно, но вообще-то мои финансовые проблемы носят весьма странный характер. Я постоянно нуждаюсь в деньгах не оттого, что я трачу больше, чем зарабатываю, а оттого, что я просто не зарабатываю. Торговец мануфактурой выразил бы это так: «Я слышал, но думаю, что это неправда, будто один мой коллега мог бы грести деньги лопатой – заказы так и сыплются на него. Склады у него ломятся от товара, за который он уже давно заплатил, но он, видите ли, не желает торговать». Понимаешь, мои мрачные произведения идут нарасхват, их переводят на все языки, но я не пишу и не продаю. Ты небось не знаешь, что такое творческий кризис? Все как будто в порядке, но… Слава богу, у меня есть Сусанна.

Он взглянул на нее, и я понял, как глубоко он ее любит.

– Иногда она бывает такая хорошая, – неуверенно сказал он. – Говорит такие верные вещи, такие слова, которые заставляют работать. Тогда я пишу и, точно робкий ребенок, приношу ей написанное. Может, я и переживу, если в один прекрасный день она вдруг не пожелает читать того, что я написал, но… неизвестно.

Я не знал, что сказать. Однако он и не нуждался в моих словах. Покусывая трубку, он морщил брови и чертил на скатерти. Я вспомнил, что он сын ростовщика, и взглянул на Трюггве.

– Какая была у вас мать? – спросил я неожиданно.

– Мать?

Он тоже посмотрел на Трюггве.

– Мать? Она была рыжая.

Он продолжал чертить.

– А почему ты спросил? Мой отец более значительная фигура, он был ростовщик. А мать что? Она повесилась. Нам с Трюггве тогда было по шестнадцать, и за один год Трюггве сделался таким, каким ты его видишь. Но не сразу, сперва он был беспокойный, потом буйный. Таким, как сейчас, он стал в больнице. Будь уверен, Торсон, в голове у Трюггве шевелится одна мысль, только медленно и неповоротливо. Трюггве все про меня знает, он бредет тихой лесной дорогой… Ему меня не провести. Нет, батюшка. Три или четыре раза за эти семнадцать лет, что он живет со мной, нет, четыре… Точно, четыре раза я заставал его врасплох и видел его глаза. По-моему, Трюггве жалеет меня, жалеет, что я не могу последовать за ним туда, где он обретается, но в своем замкнутом и безмолвном мире он тоже любит Сусанну.

И сегодня, когда я читаю эти строки, меня снова охватывает то же волнение, которое я испытал в тот далекий и жаркий вечер, слушая рассказ Гюннера. Понимаешь, ведь Гюннер главный свидетель в моем деле, в том деле, которое я возбудил против самого себя и против судьбы. Нет, юный Джон Люнд Торсон, сейчас тебе этого еще не понять, но если в твоем сердце все-таки отзовется хотя бы одна струна, значит, когда-нибудь ты поймешь меня! Перед самым концом все мужчины становятся тебе братьями, а женщины – сестрами, это твои свидетели. Надо уметь прощать. И заслужить прощение. А мы только живем и боремся. Сколько раз мы по-детски обещаем себе: больше не буду! Но обещание, которое человек дает самому себе, ничем не отличается от договоров между великими державами: это договор на час. Мы неисправимы. Мы обещаем себе не делать зла, но редко, вернее, никогда, не обещаем делать добро.

– Мой дед батрачил в богатых усадьбах, а потом стал по мелочи давать деньги в рост, – задумчиво говорил Гюннер, – его звали Гюннер Улавсен. Отца звали Улав Гюннерсен, он весьма преуспел в этом жанре. Сына его зовут Гюннер Гюннерсен, и он попал в когти к ростовщикам. Вот наша семейная хроника.

Разговор за столом перестал быть общим, Йенни и Тора были поглощены беседой; я услыхал свое имя и почувствовал, что Йенни что-то затевает. Она метнула сверкающий взгляд на Сусанну, которая углубилась в серьезную беседу с Бьёрном Люндом. Нас было человек двенадцать или тринадцать, я знал, что ресторанный счет перевалил уже за две сотни. Было очень жарко. Я не помню такого невыносимо жаркого дня, как тот июньский день в Осло.

Мы с Гюннером беседовали, отгородившись от всех. У нас нашлась общая тема – когда-то и я думал заняться ростовщичеством. Я шатался по The Middle West[29]29
  Среднему Западу (англ.).


[Закрыть]
, располагая некоторой круглой суммой, и раздумывал, куда бы вложить деньги, чтобы легко и много заработать, тогда мне и пришла в голову мысль сделаться ростовщиком. Теперь я рассказал об этом Гюннеру.

Денег у меня было не так уж много, около шестисот долларов, но если знаешь, как ими распорядиться, и шестьсот долларов – не пустяк. К сожалению, я не знал, как ими распорядиться.

Я серьезно подумывал о ростовщичестве и даже изучал его основы. Ходил по разным ростовщикам – отчасти чтобы выведать их хитрости, отчасти в надежде получить заем, необходимый мне для начала. Хорошо помню одного ростовщика, – а я посетил их не меньше дюжины, – это был человек неопределенного возраста, но едва ли моложе пятидесяти лет. Он сидел в холодной крохотной конторе, небритый, с грязными седыми усами. Скудная мебель выглядела побитой как после хорошей драки. У меня создалось впечатление, что я стою не перед Шейлоком, а перед брюзгливым крестьянином, недавно приехавшим в город. Его подозрительный взгляд ни разу не поднялся выше моей груди. Я не видел, но ощущал его ледяную безрадостность. Нет, таким бы я стать не хотел.

– Шестьсот? – вяло повторил он. – А гарантия?

Я дал понять, что имею пятилетний страховой полис на четыре тысячи долларов.

Он чуть не вскинул на меня глаза, но удержался. Я знал, о чем он подумал: под этот полис можно сделать заем в банке или в страховом обществе, ростовщик тут не нужен. Значит, полис украден или что-нибудь в этом роде.

Пока он выкладывал мне условия, я чуть не предложил ему помыться. Он потребовал в залог удостоверение личности, вексель на семьсот пятьдесят долларов и полис.

Я объяснил, что хочу получить деньги под полис, а не под вексель, но он стоял на своем, и я ушел. Видно, он считал, что получит фальшивый вексель, такое же фальшивое удостоверение личности и краденый полис. Нет, это занятие было не по мне, я не годился ни на ту роль, ни на другую.

– Вообще-то ложь, что я в когтях у ростовщиков, – сказал Гюннер. – Я и не знаю ни одного ростовщика. – Он был под хмельком и продолжал с жаром: – Много лет я лелеял одно желание, только одно… Мне хотелось, чтобы меня всегда кто-нибудь сопровождал, например, бывший боксер, который в случае необходимости подавлял бы мою волю, кто-нибудь из тех, кто вечно опекает ворчунов вроде меня… пусть бы он не обращал внимания на мои идеи, пусть бы только защищал меня. – Он поднял глаза: – Трюггве с этим не справиться, сам видишь.

Сусанна положила руку ему на плечо, он словно проснулся, и они улыбнулись друг другу. Меня будто кольнуло. В первый раз у меня мелькнуло что-то вроде предчувствия. Сусанна скользнула по мне равнодушным взглядом – им она прикрывала свою несчастную неуверенность. Ни одну женщину я не знал так хорошо, как Сусанну. Вскоре после этого вечера она изливалась своей лучшей подруге, что нашла необыкновенно чуткого и тонкого человека – в свое время Гюннер тоже был необыкновенно тонким и чутким. Наверно, я, как и он, очень ее любил, если стерпел весь этот позор. Думаю, в этом смысле у поэта даже более толстая кожа.

– У художников нет никакого чувства ответственности, – прощебетала химичка. – А нам, бедным, все время приходится думать.

Бьёрн Люнд запел:

 
В Волеренге мать живет,
А отец в Марокко.
 

Я не спускал глаз с Трюггве. По-моему, по его тупому лицу скользнула улыбка. Я повернулся и взглянул на Гюннера. Он сидел, наклонив голову, как и брат, и тоже не спускал с него глаз. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на ненависть.

Бьёрн Люнд побагровел от спиртного, из горла у него вырывался свист, словно туда был вставлен свисток.

Заговорили о норвегизации языка Хенрика Вергеланна[30]30
  Хенрик Вергеланн (1808–1845) – норвежский поэт, писавший на датском языке.


[Закрыть]
.

– Ты уже принял? – спросил кто-то.

Да, тот уже принял.

«Принять» в то время уже не имело отношения к Оксфордскому движению и еще не было речи о вступлении в национал-социалистскую партию. «Принять» в 1939 году означало принять новое правописание.

Я услыхал голос Гюннера:

– У художников слишком высокий подоходный налог.

Сусанна и Бьёрн Люнд снова занялись друг другом, я видел ее разгоряченное, пьяно-игривое лицо и понимал, что Бьёрну Люнду ничего не стоит получить ее. Мне казалось, что я чувствую ее запах, хотя сидела она далеко. Йенни от гнева лишилась дара речи.

Странно, но мало кто из кинематографистов разбирается в сущности и возможностях кино. Нам показывают пьяного, но никогда не показывают опьянения его глазами. Почему кино не показывает нам влюбленность или сексуальную одержимость изнутри, глазами самого одержимого?

Мужской голос произнес:

– Если б у меня не было жены, я никогда бы не мучил других женщин.

Могу поклясться, что Трюггве улыбнулся.

– Разумеется, война будет, – сказал Гюннер. – Она начнется через несколько месяцев и будет продолжаться тридцать лет. Наши дети вырастут за время этой войны и будут считать ее нормальным состоянием.

Принимать участие в разговоре было уже невозможно. Мысли у всех перескакивали с предмета на предмет, как у четырнадцатилетних девчонок. Я сидел и думал, что, быть может, такие люди, как Сусанна и Гюннер, гораздо счастливее, чем большинство супругов. Я вспоминал браки, которые видел в Йорстаде в годы своей юности, и те, что наблюдал позднее, – серые, безрадостные товарищества по столу и постели. После нескольких основных торжественных событий – крестины, конфирмация и венчание – супругам оставалось ждать только могилы. А Гюннер и Сусанна, благодаря друг другу, каждый день переживали что-то, и хорошее и плохое, у них всегда что-то случалось, всегда, при всей их любовной ненависти.

Да кто она такая, кто я такой, что посмели погасить для него свет и украли его ребенка? Если б все кончилось только ее уходом, беды бы не было, но ей нужна была черная месть. Он испытывал ревность в ее самой тяжелой форме, она была как кровоизлияние в мозг, а Сусанна закусила удила и уже не остановилась, пока у него на губах не выступила пена. Он впал в безумие, и получилось, будто он всегда был безумным.

Бьёрн Люнд беседовал с Сусанной о правоте и неправоте:

– Я записываю те случаи, когда бываю прав на сто процентов. Коллекционирую эти редкие золотые крупицы. В такие дни я хожу с гордо поднятой головой и знаю, что мой противник – мошенник. У меня нет необходимости предпринимать что-либо против него. Я не защищаюсь, не жалуюсь. А только задираю нос. Другое дело, когда не прав я, целиком или частично, или когда мы оба не правы. Тогда я сообщаю о нем в полицию.

Он достал сигары и одну дал Трюггве. Гюннер сделал быстрое, едва уловимое движение, но не вмешался. Трюггве сидел и крутил сигару, пока не сломал. Она упала на пол, он даже не заметил этого и продолжал сидеть, как прежде. Может, я слишком много выпил, но мне показалось, что не случайно его обезьяньи пальцы сломали сигару и выронили ее на пол.

Покидая кафе, и Бьёрн Люнд и я не совсем отчетливо понимали, что происходит. Ночь была светлая, и на улицах было еще много народу. Гюннер, Сусанна и Трюггве уехали на такси, – Сусанне хотелось прихватить еще кого-нибудь, чтобы дома продолжить вечер, но Йенни реагировала так, что Сусанна прикусила язык. Мы едва попрощались, и Гюннерсены укатили.

Бьёрн Люнд и Тора дурачились за кустами, но Йенни вытащила их оттуда.

– Джон, ты, конечно, проводишь Тору домой? – спросила она, думая, что ее голос звучит ласково, но твердо, на самом деле он дрожал от волнения.

И, вскочив в автомобиль к отцу, Йенни захлопнула дверцу.

Мы шли по направлению к Вергеланнсвейен. Светало, полусонные голуби ворковали на крышах. Мы почти не разговаривали. У подъезда Тора коротко бросила, что у нее в буфете есть немного вина, и я поднялся с нею наверх. Мы сидели и беседовали. Так, слово за слово, я остался у Торы.

Раздевшись, я подошел к окну и поверх низких крыш смотрел туда, где начинались поле и лес. Ноги горели после жаркого дня. В комнате звенела тишина. Ночь была бесконечно тиха и светла. Голуби ворковали.

Усталость и похмелье настроили меня на мечтательный лад, я замер у открытого окна. Внизу, на залитом асфальтом дворе, вдоль стены прошмыгнула крыса.

Тора возилась с постелью. Потом подошла и стала рядом. Она прижалась к косяку; не глядя на нее, я видел ее профиль. Белая пижама Торы несколько охладила меня. Красивая женщина, люди считали ее странной, говорили, что она хороший специалист. А вот я совсем не помню ее и не помню, чем она занималась, помню только, что у нее были острые зубы и тонкая талия. Слава богу, обжигаешься не на всех.

На горизонте поднялся как бы столб дыма, он быстро разрастался над крышами, занимая все небо, вершина его раскинулась, словно вершина ясеня Иггдрасиль[31]31
  Ясень Иггдрасиль – древо жизни и судьбы в скандинавской мифологии.


[Закрыть]
.

– Неужели будет гроза? – глухо спросила Тора.

Да, мы сразу поняли – это гроза.

Мэри, Мэри, я вспомнил тебя той светлой ночью, ты пряталась в этом необычном растущем облаке. Я вспомнил тебя той ночью и вспоминаю теперь. Неужели ты умерла? Я искал тебя. Той ночью в Осло я думал о тебе, потому что предвидел столкновение, а хотел мира. Милая Мэри! Откуда у меня эта глубокая уверенность, что я сплоховал, что я конченый и ничтожный человек, которая возникает, как подумаю, что тебя уже нет, откуда этот безликий, вечно гложущий меня страх? У тебя были самые красивые ноги, какие я только видел, будто ты никогда в жизни не носила туфель. Ни одной другой женщине я не целовал ног. Нашему дому стоять бы на Барбадосе, где в пальмах шелестит пассат. Что случилось в том большом белом доме, освещенном луной? Почему ты такая мертвенно-бледная?

Я стоял рядом с Торой и не шевелился, поглощенный смутными думами о вечности. Почему великие минуты часто переживаешь с тем, кого почти не знаешь? Потому что чувствуешь себя свободно и безответственно? Тора еще не успела расставить сети. Пройдет неделя, и она начнет подумывать о браке. Но пока эта неделя не прошла, я мог чувствовать себя молодым и счастливым.

Так Йенни и надо. «Моя лучшая подруга Тора Данвик». Надеюсь, Йенни, ты сейчас спишь, а не бродишь в отчаянии по пустынным улицам, прислушиваясь к своему бедному сердцу?

Я пошел и лег. От стены веяло теплом.

Тора стояла посреди комнаты голая и мокрая. От горячей воды ноги у нее покраснели. Она водила полотенцем по спине.

– Джон, мне жаль, что у меня нет двух кроватей. Я уже второй раз принимаю душ и с удовольствием простояла бы под ним всю ночь.

Мы лежали на простыне, отодвинувшись друг от друга насколько возможно, и зевали от жары. Я был не в состоянии соблюдать условности.

Осло находится в котловине, – думаю, даже в Конго не бывает такой жары.

Когда я снова проснулся, в городе было еще тихо. Я услыхал птичий щебет. В тишине тикал будильник… Стало прохладнее. Я повернул голову и встретился с ясными глазами Торы. Они были такие глубокие, что я подумал: глаза как ночная тишь. Грудь ее равномерно поднималась и опускалась.

– Ты спал долго и крепко, а я лежала и чувствовала себя счастливой.

Я подумал, но не сказал этого вслух: значит, все хорошо. Взглянув на свое плотное тело, я вдруг почему-то вспомнил о банковском счете. Пока я спал, мне шла рента. Никогда прежде мне не приходило в голову, что я получаю деньги даже тогда, когда сплю.

Выйдя на тихую утреннюю улицу, я закурил. Пыль еще не поднялась, и воздух был чист. По водостоку разгуливал голубь, в подворотню юркнул еж. У крыльца стоял молодой человек и завязывал шнурки на ботинках.

На Университетсгатен я встретил Йенни. Я был холоден и невозмутим. Лицо у нее осунулось, она чуть не падала от усталости. В нескольких шагах от меня она остановилась и горько заплакала. Я не знал, что сказать. Мне тоже были известны такие бдения. Но я скрыл от нее и свою тревогу, и внезапную печаль. Я стоял перед ней, не вынимая изо рта сигареты.

– А я как раз шел и думал, – наверно, Йенни уже давно спит.

Содрогаясь от рыданий, она бросилась мне на шею. Я стоял, не поднимая рук и отвернув лицо, чтобы не обжечь ее сигаретой. И думал о том, что мне уже за пятьдесят. Когда я был молодой, женщины не бросались мне на шею. Теперь это порой случается, но я стал на удивление равнодушным, и сердце мое принимает это с безмолвным спокойствием. Несчастен ли я? Нет, но и далеко не счастлив. Я спросил как можно мягче:

– Ты не боишься, что я упаду?

Вдали на Кристиан Аугустсгатен показалась шумная компания. Увидев ее, Йенни отпустила меня. Какой-то мужчина громко окликнул такси, которое медленно выехало из-за угла. Это был Бьёрн Люнд. Пока эти бодрые дамы и господа упаковывались в машину, их голоса пронзительно разносились по всей улице.

Мы молча смотрели, как такси медленно поехало к Стурторгет. Я испытывал нечто похожее на стыд. Может, было бы лучше, если б он поскорей спился?

Скажу тебе сразу, жизнелюбивый Бьёрн Люнд кончил печально еще до того, как я покинул Норвегию. Когда пришли немцы, он был уже обречен, но все-таки ухватился за эту новую возможность. Твоя мать перестала с ним здороваться; союз с квислинговцами не мог спасти его – он слишком запутался во лжи и растратах. Покончив с собой, он поступил честно, в его положении это было самое лучшее. Я никогда не понимал людей, утверждавших, будто самоубийство – трусость, будто человек убегает от ответственности и тому подобное. Самоубийца принимает последствия, он платит сполна. Если бы те, кто болтает о бегстве от ответственности, обладали хоть каплей фантазии и с ее помощью могли проследовать за Бьёрном Люндом до порога смерти, я думаю, они подавились бы своим моральным превосходством. Очень жаль, что твой дед перед смертью запятнал свое имя, но не поддавайся соблазну и не презирай человека, который обдуманно сделал последний шаг в темноту. В Японии люди самоубийством спасают свою репутацию.

Йенни пошла со мной в отель, и мы несколько часов проговорили. Я бранил ее за дикую выходку с Торой, у меня были на это основания, хотя я и сам был виноват перед Йенни. Я сказал ей, и это была чистая правда, что между мной и Торой ничего не было; как ни смешно, но это ее утешило. Уж если ты начал грешить, степень прегрешения роли не играет, важен сам факт, – я невольно вспоминаю Сусанну, она отрицала все, даже когда Гюннер накрыл нас с поличным, это она-то, которая всегда утверждала, будто поцелуи и ласки менее чисты, чем уступка природе до конца. Я слышу, как она визгливым фальцетом заверяет Гюннера в своей невиновности, пока я стягиваю с себя его рубашку. «Мы только приняли душ, было так жарко», – сказала она. А постель, а ее одежда? Я так и слышу неуверенный вопрос Гюннера: а где принимает ванну Гюллан? А Трюггве, свидетель нашего одинокого праздника? И немцы, поющие на улице: «Wir fahren gegen Engelland…»

Наверно, я тянул бы до сих пор, если б не наслушался всей лжи о Гюннере. В конце концов я подумал: следующим буду я.

Йенни еще спала, когда позвонил Бьёрн Люнд. У него небольшие, совершенно пустяковые, осложнения с таможенными сборами, всего две тысячи, он вернет их через несколько дней. Я сказал, что, к сожалению, не могу сейчас с ним разговаривать и пришлю посыльного к нему в контору. Я так и сделал, отправил ему две строчки, что в настоящее время, увы, не в состоянии ему помочь. Уж не знаю, догадалась ли Йенни, кто мне звонил.

Эта глава написана позже, но, как я уже говорил, я складываю записи так, как, на мой взгляд, этого требует внутренняя логика.

Сейчас уже 1943 год.

В июле и августе 1939 года мы вместе с твоей матерью объездили всю Норвегию. На пароходе мы доплыли до Кристиансанна, оттуда через Сетесдаль на поезде поехали в Берген и дальше, опять же морем, – в Будё. На обратном пути мы неделю провели в Стокгольме.

Во время этого путешествия мы не пережили ничего, имеющего хоть отдаленное значение для того, что я пытаюсь прояснить, и мне не хочется описывать то, что каждый легко прочтет в путеводителе или увидит воочию, когда немцы будут изгнаны.

В эти недели мы с твоей матерью были счастливы, но ведь я уже тогда понимал, что в скором времени неминуемо всплывет на поверхность.

Сижу и раздумываю о своей жизни, о том, кем я был и кем стал, о годах, прожитых в Америке. Имеет смысл рассказать про них, прежде чем ты станешь читать о моей поездке в Хаделанн осенью 1939 года.

До этой поездки мы с Сусанной провели неделю или две в Аскере, где я и поведал ей многое, что помнил и передумал о своей жизни, но об этом я расскажу несколько позже.

Живя в Норвегии, я почти ничего не писал о своих отношениях с Сусанной. Когда ведешь дневник, то, что волнует больше всего, обычно в дневник не попадает. Дрожащей рукой писать не станешь.

О Сусанне – самом большом событии в моей жизни после девочки Агнес – мне пришлось писать потом, но и тогда душа моя не знала покоя. Поэтому в мои записи и врывается столько рассказов о Сусанне еще до того, как я стал писать только о ней. Когда все это происходило, писать было невозможно.

Почему я не взял ее с собой? Раз я не взял с собой твою мать, у тебя, конечно, возник этот горький вопрос: почему же он не взял с собой Сусанну?

Я много об этом думал и теперь не могу все тебе объяснить: я отношусь к тем, кто никогда не отдает себя полностью. Сусанна относится к тому же типу, но в нашей истории этот факт играет значительно меньшую роль. Она не отказалась бы поехать со мной, хотя и не до конца верила мне.

Но я струсил. Я, бедный парень, который пробился собственным трудом, всегда боялся разделить с кем-нибудь свою власть, разделишь – и потеряешь. Я – тиран, со мной рядом нет никого, и мне никто рядом не нужен.

Я слаб и от всех скрываю свою слабость, вот я и признался в ней перед моим сыном, да и то только потому, что все пути к счастью уже отрезаны, а моему мальчику всего три года.

Я слаб и не понимаю, как люди могут обладать властью без денег. Задаром мне никто никогда не повиновался. Деньги деньгами, но я еще напускал на себя и суровость, хотя простодушие мое было неподдельным.

Мне ничего не стоило сказать тебе, что я не женился, потому что хотел сохранить полную свободу. Так обычно говорят мужчины. За этими словами легко угадать и слабость и страх.

Скажу одно: паническое цепляние за свободу, создающее холостяков моего типа, – своего рода импотенция. Мы тянемся к женщинам, но в решительную минуту обманываем их и даже близко не подпускаем. Нас считают приятными людьми, девушки думают, что нашли идеального человека: а они ничего не нашли. Если такой женится, он становится невыносимым тираном, даже когда ему удается сохранить внешнее дружелюбие. Каждое слово, каждая ласка, выпавшие на долю его жены, сама жизнь отмериваются ей с аптекарской осмотрительностью. Мы половинчаты во всем и никогда не поступаем опрометчиво, принимая решение лишь после того, как подсчитаем, что сохраним и что получим.

Мы от рождения владеем искусством отстраняться, которое приносит женщинам несчастье. Теперь, правда, говорят, будто это не врожденное качество. В «Уголке» я наслушался много чепухи на этот счет. Врожденное это качество или нет, какая разница для человека, который не помнит себя другим и которому идет уже шестой десяток.

Я таким был, таким и останусь. Вот и все. Поэтому лучшее, или самое худшее, что я мог сделать, – это уехать без нее, бросив ее одну. Пять, десять лет она бы в кровь разбивала себе руки о стеклянную стену, но внутрь так бы и не проникла.

Это вовсе не означает, что люди моего типа не способны любить, но мы должны оставаться при этом независимыми, мы будем любить того, кто послушен.

С Гюннером было как раз наоборот: он жаждал отдавать и получать все, а для Сусанны в конечном счете было безразлично, что представляет собой тот или другой мужчина. Она бы все равно никогда не поверила, что кто-то способен сделать что-нибудь ради нее, и, кроме того, ее постоянно тянуло к новому. Если мужчина был личностью, она донимала его за это, а если ничтожеством – презирала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю