Текст книги "Былое — это сон"
Автор книги: Аксель Сандемусе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Я знал, что наказание неизбежно. И злился на Сусанну, которая ничего не замечала и не желала униматься. Тогда я первый раз увидел жажду мести, вспыхнувшую в глазах Гюннера. В конце концов он поднялся и ушел. Сусанна была слишком пьяна, чтобы ей что-нибудь втолковывать, и когда потом я видел у нее на лице неподвижно холодную маску, я думал: это месть Гюннера за 7 апреля. Бери ее такую, если хочешь.
Настало 8 апреля. Мы уже знали, что в Норвегию пришла война. Я не встречал никого, кто не понимал бы этого. Интересно, как мог некий член правительства, проснувшись ночью 9 апреля от воздушной тревоги, подумать, что она учебная? Художники и поэты, посещавшие «Уголок», были лучше осведомлены и обладали более верным чутьем, чем министр иностранных дел. Наутро Осло сдался немцам.
Я не верю, что кто-либо из нас, из старшего поколения, сумеет описать то, что случилось. Мы можем описать лишь внешние события, но не истинную суть этого безумия, не психическую ломку. Про все это мы узнаем от тех, кому тогда еще не было двадцати. Мы, старшие, не верили своим глазам, не понимали, мы знали одно – мир рухнул. Может, потому наша ненависть сильнее, чем ненависть молодых. Мы никогда не простим. Нам не дано было то доброе, что молодость сохраняет в себе даже после самых страшных катастроф. Мы пожинали только горе и ненависть.
Никто и не ждал, что Норвегия в одиночку выстоит против сильнейшей военной державы мира. Отчего же после 9 апреля у всех появилось гнетущее чувство поражения?
Когда я вечером бродил по улицам Осло, бесконечно подавленный и уже не ощущая опасности, я припомнил то, что пережил однажды в Лос-Анджелесе. В соседнем доме неожиданно раздался грохот и послышались крики о помощи. Мы побежали туда. Хозяин дома давно производил на нас странное впечатление, теперь его безумие вырвалось наружу. Он отделал весь дом топором так, что казалось, будто здесь произошел взрыв. Все было залито его собственной кровью. Мы скрутили и связали беднягу. Обошлось без человеческих жертв.
После этого случая я долго чувствовал себя подавленным. Меня потрясло зрелище учиненного им разгрома, я не мог забыть изодранные в клочья картины, разбитый хрусталь и осколки Нефертити. Это была та глубокая подавленность, которая охватывает при виде бессмысленно погибших ценностей, при виде всего, что будит грозное эхо, ибо в глубине души каждый испытывает потребность разнести вдребезги весь мир, в каждом дремлет инстинкт разрушения, который за многие тысячелетия мы научились в себе подавлять. Мы все исполняемся одинаковой скорби при виде руин, даже если они не имеют к нам непосредственного отношения, нас охватывает чувство, родственное стыду, когда мы видим дело рук вандалов. Почему мы испытываем стыд, почему стыдимся чужих разрушительных инстинктов? Не потому ли, что склонности у всех общие? Мы подавили в себе ассирийца, но ведь все-таки он в нас сидит.
Так обстояло дело с нашим «поражением» 9 апреля. Поверженные в прах, мы ошибались. Наш позор и наше горькое поражение были позором и поражением захватчиков. Но чтобы понять это, понадобился не один месяц. Мы видели, как убивают людей, как уничтожают ценности, мы чувствовали, как рвутся связи между людьми, любящими друг друга. Мы страдали от поражения человечества, а не норвежцев. Нам было стыдно за то, что мы люди, а не за то, что мы – норвежцы. Позже, когда в нас стало медленно пробуждаться сознание, мы порой впадали в наивную ярость от болтовни этих пришельцев о нашем расовом единстве. Да как они смеют?
Мы верили в человечество, в то, что люди всегда могут договориться, верили в разум, в здоровый крестьянский разум. И вот в одно прекрасное утро на наш город хлынул град пуль, и сразу же улицы заполнились заблудшими душами, на каждой из которых висела железная дощечка: Gott mit uns![44]44
С нами бог! (нем.).
[Закрыть]
Мы с возмущением прочли, что от нас требуют дружбы, нам как будто плюнули в лицо – немцы требуют сердечного, товарищеского сотрудничества!
Норвежская полиция верхом ждала в конце Драмменсвейен, чтобы официально сдать город. Немецкие парашютисты в комбинезонах прибыли на грузовиках с аэродрома Форнебю, офицер спрыгнул с первой машины и подошел к полицейскому, зажав под левой рукой автомат, дуло смотрело прямо в грудь норвежского полицейского, с которым офицер обменялся рукопожатием. Я и сейчас вижу, как полицейский наклоняется с лошади и протягивает немцу руку – неужели в этом была необходимость? Сердечное, товарищеское сотрудничество под дулом автомата, смотрящим в сердце! Воззвания к норвежскому Volk[45]45
Народу (нем.).
[Закрыть] и тому подобные лозунги made in Germany можно было прочесть на всех домах. А неслыханное надругательство над языком! Хотелось кричать! Немцы, «знавшие норвежский», правили стиль норвежских газет. Появились сообщения о такой весьма серьезной вещи, как смертная казнь, и ни один человек не мог разобрать, за что полагается расстрел; впрочем, вряд ли это было так уж важно для расстреливаемых. Вскоре мы уже с удивлением смотрели на тех, кто спрашивал, почему арестован или расстрелян N. N. Никто не спрашивает, почему кто-то умер от заражения крови, это ясно и так.
Для 9 апреля характерна безнадежная серость; все, что в тот день случилось, было серо, и глупо и грустно, – позорно. За грохотом стрельбы и воем сирен угадывалась всепоглощающая тишина. Часто я сравнивал эту тишину, – а она была только у тебя в сердце, – с серым, безжизненным, ненастным осенним вечером среди полей и лесов. Ты сделался непоправимо одиноким, к тебе приблизилась тишина смерти. Ясно было: пока все восстановится, если только что-то возможно восстановить, пройдет много лет, и придется вести борьбу, борьбу с глупостью и злобой и в себе и в других.
Немцы добились того, к чему стремились, они нас парализовали. Но они грубо просчитались, недооценив то, что могло дать ростки и взрасти даже у поверженных в прах. Первой нашей мыслью было: мы не хотим жить, если немцы победят в этой войне! Они с самого начала вынудили нас все поставить на карту.
И вот то, что мы туманно зовем человечным, то упрямое, жизнеутверждающее, что от века стремится к созиданию вопреки бесчинству вандалов, снова воскресло после страшного удара. Со временем мы увидели, какие торжественные клятвы давал в душе каждый норвежец 9 апреля. Кое-кто не сдержал своих клятв, сломился и уже не смог подняться, одни раскачивались медленно, другие – скорей, но в конце концов возник фронт, мощный и явный, фронт против тех, кто вечером 9 апреля объявил о своей неслыханной победе над Данией и Норвегией, завоеванными всего за двенадцать часов.
В первый день войны моего брата Карла Манфреда Торсена застрелил в Скагене один неврастенический немец. Никаких подробностей я так и не узнал. Как бы выглядели эти записки, если б их вел Карл? Он был привязан к Йенни, как Гюннер к Сусанне.
Карла похоронили в Йорстаде, в могиле наших родителей. Мне в наследство осталось четырнадцать тысяч.
Я отчасти виноват в его смерти, – бывает, вмешаешься в чью-то жизнь и невольно изменишь ее конец. Если бы Гюллан попала под автомобиль, когда они с Сусанной жили у меня в Старом городе, меня нельзя было бы считать виноватым, но этого не случилось бы, если б они не уехали от Гюннера. Если б я не отнял у Карла Йенни, все мелкие события развивались бы иначе или в другой последовательности, и скорей всего он не столкнулся бы в то роковое мгновение с потерявшим голову немцем. Нет, я не виноват, но я отнял у него ту, которую он любил, он потерял жизнь, а я получил его деньги.
Однажды Бьёрн Люнд подошел ко мне на улице, глаза его неприятно сверкали, он схватил меня за руку и поздравил:
– Я слышал, тебе после брата осталось тридцать тысяч! Вот счастливчик! Деньги к деньгам, а тот, у кого ни черта нет, теряет и последнее!
Я вырвал руку и отступил. На отвороте пальто у него был приколот «клоп»[46]46
Так презрительно называли значок, который носили члены норвежской национал-социалистской партии.
[Закрыть]. Он помрачнел:
– Корчишь из себя святого?
– Никого я не корчу, но все-таки Норвегия оккупирована, и ты, всегда презиравший политику, бежишь и присоединяешься к подлецам, которые топчут своих и виляют хвостом перед немцами.
Он изменился в лице, но все-таки старался придать голосу жизнерадостность:
– А ты чем чванишься? Сам-то ты не послал к черту Норвегию, не разбогател в своей Америке? Ха! Взгляни на свой паспорт… на свой иностранный паспорт! О ком, по-твоему, в последний миг подумал Карл, если только он вообще успел о чем-то подумать? А?
Я хотел уйти, но он удержал меня, теперь он снова был совершенно спокоен:
– Как ты намерен уладить дело с Йенни?
– Йенни двадцать восемь лет, и как бы там ни было, это дело уладится без тебя!
В тот же вечер я получил письмо от Йенни:
«Дорогой Джон! Я видела отца с „клопом“ и больше с ним не здороваюсь. Наверно, он скоро перестанет открыто носить значок, но ты должен все знать. Неужели я больше никогда не услышу о тебе? Надеюсь, у меня родится мальчик. Я никогда не буду плохо думать о тебе и ему расскажу все самое лучшее, что помню. Можно, я назову его твоим именем? Будь добр, не здоровайся больше с Бьёрном Люндом».
Она писала мне много отчаянных писем и каждый раз сама себе противоречила, но она до конца так и не изменила своего отношения к твоему деду, и об этом ты должен знать. Этого человека она ставила выше всех в мире, но не пришла на его похороны, так же как ее мать и братья. В 1940 году в Норвегии мы столкнулись с предательством – с грехом против духа святого, и мы его не прощали. Если хочешь знать мое личное мнение, дело вовсе не в политических спекуляциях Бьёрна Люнда и даже не в предательстве. Но меня мутит, что кто-то хотел нажиться с помощью тех, кто превратил страну в свинарник. Моя реакция скорей личная, чем национальная. Я возмущаюсь даже при виде исцарапанных стенок лифта, еще бы мне не кипеть при виде того, как вандалы бесчинствуют в Норвегии. Но, думаю, я был бы не меньше возмущен, если б увидел их в Гааге или Варшаве.
В Норвегии никто не выбирал, становиться ему предателем или не становиться. Выбора не было, и это чепуха, будто немцы от каждого требовали, чтобы он сделал выбор. Нельзя выбирать, стать ли негром из племени банту или остаться белым.
В романах о разбойниках или в детской фантазии подлец обычно ставит безупречного героя перед таким выбором: заруби этим мечом своего отца и ты избежишь мучительной смерти.
Интересно, почему этот мотив столь обычен, что известен многим, даже не читавшим романов о разбойниках? Люди, склонные к подобным вымыслам, безусловно, благоговеют перед авторитетами.
Во всяком случае, мы с бьющимся сердцем и дрожащими руками читали, как герой в гордых незабываемых словах отвергал это требование, а отец говорил ему: «Не раздумывай, сын мой, перед тобой вся жизнь, а я уже стар и все равно скоро умру. Руби смелее, мой сын, и передай поклон матери!»
Далее следовали длинные тирады с обеих сторон, сын умирал от истязаний, а отец посылал палачам страшные проклятия. Однако чаще в последнюю минуту являлась целая армия и, зарубив саблями всех разбойников, кроме атамана, освобождала и отца и сына, атамана же предавали казни через повешение, соблюдая при этом сложный и многословный ритуал. Такая история всегда подавалась с гарниром из самоотверженной матери и юной девы, которые не уступали друг другу в красоте и благородстве; дева выходила за героя замуж и на последней странице в третьей строчке снизу отдавала ему свою девственность.
Потом мы с улыбкой вспоминали эти произведения и иронически цитировали «Князя туманов, или Абиссинскую жемчужину». Я знаю одного человека, который с детских лет хранит «Маленькую швею, или Как он мог?», эта книга занимает почетное место в его собрании переводной литературы. Он красиво переплел ее и всякий раз, когда его начинает грызть тоска о потерянном рае, где люди бывают либо добрые, либо злые, достает ее с полки.
Да, мы улыбаемся, вспоминая собственную наивность. А в 1939 году один из многочисленных европейских народов сочинил мысленно свой роман о разбойниках и начал писать его кровью на землях Европы. Предай свою страну или умри!
Что происходит, когда патриотов ставят к стенке и расстреливают? Что происходит, когда они молча стоят и умирают, – совершенно негероические люди – рабочие, мелкие лавочники, рыбаки и крестьяне? Ведь это и есть самый настоящий роман о разбойниках, который кто-то старается претворить в жизнь: заруби этим мечом своего отца и ты избежишь мучительной смерти! Этот роман отличается от прочих только деталями. Мы смеялись над громкими фразами, бравадой, болтовней. В жизни герои не произносят речей, за это им выбивают зубы. Да и разбойник нынче выражается не столь драматично, он просто приносит заявление с просьбой принять его в члены национал-социалистской партии. И нет ни зрителей, ни красивых жестов, тебя просто ставят к стенке и прихлопывают как муху.
Если сказать тирану: подпрыгни на высоту, которая в семь раз превышает твой рост, и тебе сохранят жизнь! – ему будет очевидна абсурдность такого требования, ибо он кое-что смыслит в гимнастике. Но немец с мозгами, затуманенными пивом, считает, что для этого достаточно приказа, письменного или устного. Он думает, что любой предаст родину, если ему за это сохранят жизнь. Остается лишь удивляться, где он подхватил эту мысль. Неужели тоже в казарме?
Человеческую порядочность недооценивают; мне кажется, что для народа оккупированной страны невелика честь, если говорят о патриотизме там, где надо говорить о простой порядочности. Год за годом немцы ставили людей перед «выбором», который только душевнобольные могли считать выбором. Не надо забывать и о черте, которую отчасти можно назвать общескандинавской, поскольку она характерна для Скандинавии, хотя в не меньшей степени она характерна и для Греции, и для Сербии: нежелание преклоняться перед силой.
Выбора нет. Говорят: мы тебя убьем, если ты не согласишься на то, что хуже смерти. Что хочешь – жить парией или умереть? Ответа нет. Из двух зол ты выбираешь меньшее, то, что тиран считает большим, к тому же, ответив «да», ты только получаешь отсрочку. И лучше умереть сегодня честным, нежели завтра подлецом от руки соотечественников.
Но если ты и задумаешься над этим «выбором», все равно ничего не изменится. Ты вспомнишь о родителях, о братьях, сестрах, детях, которые не захотят после этого жить с тобой, даже видеть тебя и то не захотят. Вспомнишь, что не сможешь показаться на улице, не чувствуя всеобщего презрения. Что на рабочем месте тебя ждет бойкот, что на тебя нападут, если ты осмелишься выйти вечером из дому. Что в лавке, где ты покупал провизию, не окажется нужных продуктов. И даже те, кому ты продашься, будут смотреть на тебя с презрением. Нет, тебе остается только одно – стать к стенке.
Нельзя умалять проявленное мужество, но это мужество не того или другого народа, это мужество каждого отдельного человека, упрямая жизнеутверждающая воля человеческого духа, победа духа над телом, ради которой дух расстается с телом. Умирать горько. Говорят: все-таки хорошо, что он умер с чистой совестью, – возможно, и так, но если для отступника нет утешения в смерти, не горше ли еще смерть для того, кто умирает за правое дело. Все мы беспомощны и ничтожны перед лицом смерти. В последнюю минуту под дулом ружья каждый переживает титаническую борьбу с самим собой: а не воспользоваться ли мне единственной возможностью, не сказать ли «да», поймут ли мои дети, что я был не в силах уйти от них, когда жизнь стоила мне всего одного слова? Но, зная, что дети этого не поймут, не простят, он падает, поникнув головой, у стенки.
Тут нет никакого драматизма, никакого героического мужества, громких фраз и красивых жестов, как пишется в нацистских учебниках. Это тяжкая ноша, которую каждый тащит главным образом ради самого себя, может, и вообще ни о чем не думая, – лишь перед тем, как грянет залп, у него мелькнет смутное, леденящее подобие мысли.
Во всех оккупированных странах протест выражается в подъеме национального чувства, но за этим лежит нечто не имеющее отношения к национальности. Спонтанное чувство справедливости от национальности не зависит.
Приходят чужеземцы и требуют от людей, чтобы они сделали то, чего сделать нельзя. В эти годы мы получили ценный урок, который никогда не забудем: есть нечто, на что человек пойти не может. Прежде мы частенько думали, что каждого можно купить, что все дело только в цене. Оказалось, это ложь.
Именно под гнетом немцев мы узнали: люди лучше, чем они думают о себе. Трудно сохранять эту веру, когда сталкиваешься с низостью отдельных людей, но это не может ничего изменить, раз все человечество заявило: стоп! – и ни шагу дальше.
Достаточно вспомнить догму о власти прессы, той всемогущей прессы, которая в нашем обществе определяет все. Нацисты тоже верили в эту догму, но если б она была верна, сегодня в Норвегии все были бы национал-социалистами. Пресса не вольна делать, что ей вздумается. Материалы, сегодня печатающиеся в норвежских газетах, нисколько не хуже и не лучше тех, которые каждое утро отправляют сжигать из корзин любой редакции любой свободной страны, – а ведь мы-то думали, что газеты вольны писать, что хотят, и увлекать за собой народ. Нацисты осуществили давнюю мечту, упрятав журналиста в застенок и опубликовав то, что валялось в его корзине для бумаг, но помогло ли им это сдвинуться с места? Ни на дюйм, хотя в их распоряжении была пресса всей страны. Есть черта, которую преступать не дано. Тот, кто попытается это сделать, разобьет голову о стену.
Наверно, немцы и сами сомневались, что квислинговцы с помощью прессы сумеют добиться своего и будут представлять всю Норвегию. Во время войны немцы не скупились на ордена, и после громких слов по адресу Видкунда Квислинга можно было предположить, что они его так завалят орденами, что их придется возить на тачке. Он не получил ни одной награды.
Когда газеты и радио молчат, никто не знает, что происходит в городе. После начала оккупации другая связь наладилась нескоро. 9 апреля и еще много недель спустя мы ничего не знали о том, что творилось у нас под боком. Рвались бомбы. Англичане минировали море. Мы слышали взрывы. Квислинг по радио ругал тех, кто слишком быстро ездит на автомобилях, – странное занятие для вождя. По ночам город слепили английские ракеты. Мы стояли и наблюдали воздушные бои. Читали объявления о том, что в нас будут стрелять. Газеты сообщали один вздор, радио тоже. Немецкий оркестр гремел перед зданием Стортинга, и тогда еще многие останавливались, чтобы послушать.
Самым гнетущим было чувство, что и живешь-то ты тут из милости, словно нежеланный гость в собственной стране. Непривычно было сидеть в «Уголке» рядом с немецкими солдатами, которые шумно портили воздух, глядя пустыми глазами на странного сотрапезника, не понимающего по-немецки. В парке даже пятидесятилетний мужчина не мог прогуляться, не получив непристойного предложения – уж не знаю, всерьез или нет. Может, таков немецкий юмор? Нескольких человек, которые пытались отбить у немецких солдат одиннадцати-двенадцатилетних девочек, избили и арестовали.
Но мы еще долго, ах, как долго, верили, что, несмотря на свое нацистское воспитание, немцы остались разумными существами. Побежденные, мы ничего не понимали.
Один, другой подняли головы – их арестовали. Народ постарел за это лето.
Но даже под серым, низким небом люди пытались жить, без надежд, без сил, тешась только анекдотами о немцах. Голландия пала. Бельгия пала. Франция пала. Поражение под Дюнкерком, Муссолини, поддерживающий Гитлера, трагедия евреев, кровавые бойни в Польше, отупляющая пропаганда, брат, похороненный на кладбище в Йорстаде, бомбежки английских городов, немецкие почетные кладбища, безымянные могилы норвежских солдат и мыло, которым запасались впрок, пока не ввели карточки.
Это сбивало с толку. Сбивало с толку, потому что летом 1940 года мы еще претендовали на то, чтобы жить собственной жизнью, и потому не давали себе труда задуматься над происходящим. Мы столкнулись с продуктом казармы, бесчувственным солдатом-муравьем, не ведавшим других отношений, кроме солдатских. В мыслях у него был только лейтенант. Высокоразвитое чудовище. Что станет с чудовищем, когда оно потеряет своего лейтенанта, что с ним тогда делать?
Немцы сумели бы добиться многого, если б не мечтали о мировом господстве. Англичанина удовлетворяет одно сознание собственной власти. Немец же никогда не удовлетворится, пока побежденный дрожащими губами не признает его власть.
Немцы могли бы получить все, что им надо. Если бы норвежский народ был выведен из оцепенения более разумной властью, одному богу известно, чем бы тогда все кончилось. Англичане были изгнаны из Норвегии, и, наверно, многие норвежцы думали: пусть, пока война не кончилась, немцы получат свои базы, только б оставили нас в покое.
Если б немцы сказали на это «да», они бы, выиграв войну, преспокойно прибрали Норвегию к рукам. И обошлись бы одной этой ложью, избавив себя от необходимости лгать еще и еще.
В Осло царило мрачное настроение. Благодаря Квислингу и немецкой бездарности. Выпуская газеты для пророков, они, на наше счастье, забыли, что неверные тоже умеют читать. Спасибо, что мы не могли спать по ночам, когда немецкие подразделения орали на улицах: «Wir fahren gegen Engelland». Хорошо, что немцы любят духовую музыку и что квислинговцы послушно шагали за своими господами, неся в зубах кнут, которым эти господа их же и пороли.
Кого бог хочет погубить, он поражает слепотой. Немцы дали нам урок на будущее, показав, как не должен выглядеть мир, и объяснив, что следует опасаться немцев, а не только этого случайного фюрера. Надо помнить, что Гломма останется Гломмой и без того крохотного родничка, из которого будто бы она берет начало. Если хочешь познакомиться поближе с каким-нибудь народным движением, будь то нацизм или любое другое, небесполезно прочесть его программу, его Священное писание. Фюрер, думающий, что он прокладывает новые пути, вскоре оказывается беспомощным и на гребне волны, которая останется волной и без него. Их писания обычно не сбываются. Но на вымпеле должно стоять чье-то имя. Норвежским фюрером был Иоанн Безземельный[47]47
Иоанн Безземельный – английский король (1199–1216), в 1215 г. был вынужден подписать «Великую хартию вольностей».
[Закрыть], ему не удалось подняться на гребень волны.
В ночь на 9 апреля мы с Сусанной были вместе. Когда завыли сирены, я подумал о своей фабрике.
Со стороны не понять, что открывается умирающему, это знает лишь бог.
Какие мы были беспомощные… но все-таки жили. Есть события, после которых двое, вместе пережившие их, неминуемо расстаются. После 9 апреля мы с Сусанной уже не могли оставаться вместе, нам следовало понять это. Много связей оборвалось в тот день навсегда.
Второй раз 9 апреля мы с Сусанной пережили в июне, когда Гюннер, неожиданно вернувшись домой, вышвырнул нас на улицу. После того он наделал столько глупостей, что Сусанне было уже нетрудно оставить у себя Гюллан.
Есть вещи, которые человеку хотелось бы забыть, – горькие переживания, которые невозможно облагородить, так же как невозможно облагородить того, с кем они связаны. Старайся не попадать в ситуацию, которая годна только для комедии. Это не проходит безнаказанно. Нельзя допускать, чтобы тебя вышвырнули на улицу вместе с любимой женщиной, чтобы ты услышал, как ей вслед летит гнуснейшая брань, – пусть даже все это правда, пусть даже ты и взял ее именно потому, что это правда.
Если такая сцена происходит в наше время, она годится только для идиотской комедии. В прошлом мы слышали звон мечей и раскаты высоких слов.
Говорят, будто писателю трудно найти что-то новое, что все сюжеты стары и затасканы. Вот, пожалуйста, новый сюжет. Но дело в том, что тот, кто испытал такое на собственной шкуре, должен быть сверхчеловеком, чтобы это изобразить, а кто не испытал, ничего не понимает и пусть благодарит господа бога.
Ты никогда не простишь своей подруге, что ты был виноват перед ней, и – самое парадоксальное – ты никогда не простишь ей, что она ходила с подбитым глазом.
Представь себе мысленно такую ситуацию со своей Эльзой, Гретой или Сусанной и держись подальше от чужой семейной жизни, ибо между твоей супругой и ее мужем всегда будет существовать нечто, чего ты не учтешь в своей счастливой одержимости. Вы всегда будете видеть друг на друге пятна и только с помощью наркотиков сможете отделаться от присутствия третьего в ваши интимнейшие минуты. Вы будете жить в постоянной истерии. Не удивительно, что ваша жизнь обернется комедией или же зазвенят мечи и зазвучат высокие слова:
Граф выхватил меч свой из ножен.
Вскричал, хохоча и дрожа:
«Прекрасный мой друг, это кто же?..
Как это понять, госпожа?..
Откуда здесь эта фигура,
Что делает в замке моем?..»
И чуть не пронзил трубадура
Отточенным длинным мечом.
Графиня в сердцах: «Это ж старый,
Известный вам, преданный шут,
Он ленту просил для гитары,
Не пробыл и пары минут…»
Граф молвил: «Похоже на правду», —
И пристально их оглядел…[48]48
Стихи шведского поэта Рубена Нильссона (1893–1971).
[Закрыть]
Невозможно подробно описать все чувства, возникающие в подобной ситуации, они мгновенно сгорают дотла на костре ревности, гнева, страха и звука ключа, поворачиваемого в замке. То, что нам кажется повторяющимся из раза в раз, – это все внешнее: ключ, поворачиваемый в замке, онемевший и остолбеневший любовник, женщина, которая после жалких попыток бежать пытается объясниться и, стуча зубами, бормочет что-то невнятное о новом банте для гитары своего гостя или о том, что он хотел всего лишь принять ванну. Ее объяснения варьируются мало. Кто-то рассказывал мне, что его жена кричала, будто она и ее любовник просто лежали и ждали звонка от ее подруги, которая должна была пригласить их в кино.
Остальное скрыто тьмой, и никто из троих не проникнет сквозь нее. Между тем они дают свои показания, и показания их так несхожи, будто они находились в то время на разных полюсах, – впрочем, так и было, в действительности их не было на месте происшествия.
В ту ночь и родилась та величественная, немногословная, а порой и вовсе немая Сусанна, которую Гюннер уже мог мне отдать.
Так или иначе, но он остался один, а я оказался между Йенни, которая ждала ребенка, и Сусанной с ребенком от другого. Вернувшись домой, в Сан-Франциско, я несколько недель испытывал блаженство, это было счастливое пробуждение от сна, в котором тебя по пятам преследовал дьявол. Кое-что из этой истории я рассказал пастору, пришедшему ко мне за очередным пожертвованием для церкви. Он потягивал вино и обстоятельно кивал:
– Да, мистер Торсон, будь я патером, я просто продал бы вам индульгенцию. Ну, а нам нужно пятьсот долларов.
Я завещаю его церкви круглую сумму. Мне приятно, что он обращался за помощью к язычнику. Он не особенно умен, но по-своему, по-пасторски, кое-что понимает; несмотря на все расстояние, разделяющее нас, мы с ним друзья.
Итак, я завершил старую любовную историю. Интересно, многие ли пытаются это сделать и для скольких она остается окаменевшим сном? Безусловно, я пережил и нечто новое, характерное для современного человека. Дикарь, негр из крааля, получает свою девушку – или девушек, – потому что так нужно, и точка. Цивилизованный человек отторгается от подруги своей юности и пытается вернуться к ней, кружа по извилистой тропе.
Я попал обратно, Агнес вернулась. Ибо Сусанна и была Агнес, вернувшейся Агнес. Я нашел дорогу в Рай к Агнес, и Господь Бог сильно разгневался.
Если б я писал роман и был героем романа, я мог бы на этом закончить, закончить изгнанием из рая, звуком ключа, который господь вставил в замочную скважину. Кольцо замкнулось.
Но есть и другие кольца, переплетенные друг с другом настолько, что суть одного уже перешла в другое и их невозможно разнять.
Мы не можем вить гнезда в том возрасте, когда этого требует природа. Нас уносит от подруг нашей юности, и все последующие годы мы создаем призрак женщины, сон, и горе тому, кто захочет претворить этот сон в жизнь. Наблюдательный человек видит, чем это кончается для большинства.
Если уж ты совершил насилие над природой, тебе придется совершать его и в дальнейшем. И держи ухо востро, если кто-нибудь станет разглагольствовать, будто следует жить естественной жизнью, вернуться к природе. Конечно, ты не вернешься к австралийским аборигенам или к обезьянам, но на ком же ты решишь остановиться, если захочешь вернуться к природе? На Трюггве Гюннерсене?
Призрак женщины, словно звезда, озаряет путь мужчины. Немного произведений искусства, о которых стоило бы говорить, создано под иной звездой. Искусство есть действительность, очищенная в огне этого призрака.
Твой отец обжег руки, когда хотел выхватить призрак из пламени и вернуть жизни, а не искусству. Потом можно сколько угодно говорить, будто он не ведал, что творит. Что он был языческим магом, который не знал и не верил, что былое – это сон.
Ты еще молод, но, может, и тебя уже манила мечта уехать надолго, а потом вернуться знаменитым и богатым, чтобы произвести впечатление на свою неверную Агнес.
Это голос природы, но ты не слушай его, он манит к гибели. Встретив призрак своей Агнес, ты выпустишь на волю волка Фенрира[49]49
Фенрир – в скандинавской мифологии гигантский волк, которого боги сковали цепью, потому что, согласно пророчеству, Фенрир был рожден им на погибель.
[Закрыть]. А если удалишься в свои джунгли, то тебе самому это повредит больше, чем несколько мировых войн.
Сегодня ночью мне приснилось, будто летним вечером я встретил Йенни, она была с рюкзаком, и мы пошли вместе вдоль поля, где рос высокий желтый ячмень. У нее был отпуск, и она шла в свою палатку. Ко мне она отнеслась дружелюбно, и я понял, что ей хочется, чтобы я пошел с нею, но она не попросила об этом. С ней была большая немецкая овчарка, которой я очень боялся, у нее были глаза, как у Сусанны, когда она злилась на Гюннера. Йенни показала на ячмень и попросила: «Джон, нарви мне цветов».
Там росли высокие пышные цветы. Я сорвал несколько штук. Кроме обычных синих васильков, там были еще какие-то цветы из семейства зонтичных и мягкая, высокая, как в тропических лесах, трава. Ломая упругие стебли, я выпачкал руки зеленым соком, меня донимала овчарка и жужжание комара у самого уха. Я проснулся и с грустью подумал о Сусанне, всех нас лишившей радости, и о Гюллан, из-за которой меня грызла совесть. Украденное счастье таит порой большую сладость. Стыд при любом преступлении дает о себе знать только после разоблачения, но поверь мне: никакое счастье не оправдывает воровства, ведь ты не можешь даже понести наказания. Наказан бывает другой.
На вечеринке у Гюннера кто-то швырнул в него серебряным подносом. Поднос взлетел вверх, перевернулся, сверкнул, как блесна, и угодил в лоб кидавшему, после чего, немелодично звякнув, приземлился на пол. Этот образ может служить символом надежды на справедливость, но не больше, чем символом.