355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аксель Сандемусе » Былое — это сон » Текст книги (страница 2)
Былое — это сон
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:03

Текст книги "Былое — это сон"


Автор книги: Аксель Сандемусе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

Былое – это сон
(Роман)

 
Täglich ging die wunderschöne
Sultanstochter auf und nieder
um die Abendzeit am Springbrunn,
wo die weissen Wasser plätschern.
 
 
Täglich stand der junge Sklave
um die Abendzeit am Springbrunn,
wo die weissen Wasser plätschern.
Täglich ward er bleich und bleicher.
 
 
Eines Abends trat die Fürstin
auf ihn zu mit raschen Worten:
Deinen Namen will ich wissen,
deine Heimat, deine Sippschaft!
 
 
Und der Sklave sprach: ich heisse
Mohamet, ich bin aus Yemen,
und mein Stamm sind jene Asra,
welche sterben wenn sie lieben.
 

______________

 
Каждый день, зари прекрасней,
Дочь султана проходила
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
 
 
Каждый день стоял невольник
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
Был он с каждым днем бледнее.
 
 
И однажды дочь султана
На невольника взглянула:
«Назови свое мне имя,
И откуда будешь родом?»
 
 
И ответил он: «Зовусь я
Магометом. Йемен край мой.
Я свой род веду от азров,
Полюбив, мы умираем».
 
Генрих Гейне. Азр.
(Перевод М. Павловой.)



ПЕРВОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Сан-Франциско, май 1944.

Это было позавчера, я поймал норвежскую станцию и услышал, что Сусанна Гюннерсен погибла в немецком плену.

О ней говорилось как о жене поэта Гюннера Гюннерсена.

Прошло двенадцать часов, прежде чем я смог встать со стула. Когда я поднял голову, я увидел большую секундную стрелку, безмолвно вращавшуюся на циферблате.

Сусанна, ведь ты была такая трусиха! Помнишь тот вечер, когда они стреляли в нас на Парквейен, – я чувствовал, как твое сердце замерло от ужаса. А ту ночь, когда вернулся Гюннер, звук поворачиваемого в замке ключа? Никогда в жизни не думал, что человек может так испугаться. С тех пор ты всегда замирала при звуке ключа, поворачиваемого в замочной скважине.

Не понимаю, как я пережил эту агонию, длившуюся двое суток. Так уж повелось: думая о чужой боли, мы говорим о своей собственной. Они увезли Сусанну Гюннерсен в Германию и там забили ее насмерть.

Однажды Гюннер сказал мне:

– Я обрету покой, только когда Сусанна умрет.

Теперь Гюннер обрел покой.

Прошло двенадцать часов, прежде чем я позвонил Карлсону. Появившись в дверях, он уставился на меня с таким видом, словно увидел утопленника.

Я рассказал ему все. Что все? Не знаю, что именно я говорил. Он заставил меня раздеться и лечь.

Потом ненадолго ушел. Вернувшись, он больше не покидал меня. Он расположился в моем кресле и читал, зная, что я не сплю.

– Может, вызвать врача, чтобы он сделал вам укол? – тихо спросил Карлсон один раз.

Я не хотел никаких уколов. Весь день я пролежал с закрытыми глазами. К вечеру я пришел в себя. Он все еще сидел здесь, у меня за спиной, в моем любимом кресле. И читал Букера Вашингтона[3]3
  Букер Вашингтон (1859–1915) – американский негритянский писатель и педагог.


[Закрыть]
.

Я спросил, сколько ему лет. Оказалось, сорок пять.

Трудно объяснить, как все получилось. Я сказал, что моя жизнь сложилась так неудачно, что ее следовало бы исправить. Какой мне смысл жить после всего, что случилось, – ведь Сусанна умерла.

Карлсон отложил Букера Вашингтона и заговорил об Андах.

Он заставил меня прислушаться к своим словам. У меня перед глазами возникла нарисованная им картина. Я увидел леса и горы, но совсем не такие, к каким привык с детства. Увидел синее небо над необъятными синими лесами.

Карлсон охотился там на горных львов. Мы решили поехать туда.

– А мне кажется, что ваша жизнь сложилась совсем неплохо, – сказал Карлсон. – Вам пятьдесят пять, и вы еще в полной силе. Вы затеяли большое дело и поработали на совесть. Но у вас было время и пожить в свое удовольствие. Теперь этот этап вашей жизни завершился. Но разве это конец? Вам пятьдесят пять. У вас в запасе еще пятнадцать – двадцать лет, чтобы все продумать. Пятнадцать – двадцать лет на длительные путешествия, на то, чтобы объездить весь мир. Я так и вижу, как через три года вы сходите с парохода в Мельбурне, потому что вам захотелось увидеть Австралию. Вижу, как вы плывете в лодке по Гангу.

– Что вы за человек, Карлсон? – слабо улыбнулся я.

– Что за человек? Я, как вы знаете, родился в Христиании, мой отец был старшим преподавателем в школе на Болтелеккене. Получив аттестат, я сбежал из дому.

– И женились несколько лет назад, когда уже работали у меня?

Он кивнул:

– Мэри хорошая девушка.

– Вы, наверно, не ожидали увидеть меня плачущим? – немного смущенно спросил я.

Подумав, Карлсон ответил:

– Признаться, нет. Что касается меня, то я пережил такую же потерю в тридцать пять.

Я усмехнулся, и Карлсон удивленно взглянул на меня.

– Да, – сказал он. – Мне все это очень хорошо известно, в тридцать пять лет это не менее мучительно.

Вот так, я сижу и пишу о Карлсоне, моем слуге, который долго прожил у меня в доме, прежде чем я узнал, что он норвежец.

– И когда вы справились с этим?

Карлсон пристально посмотрел на меня:

– С этим человеку не справиться никогда.

– Но ведь вы женились?

– Да, – ответил он. – Я женился.

Сегодня я долго лежал и думал о том одиноком аргентинце, который в Осло часто наведывался ко мне в номер. Жаль, что я был тогда не очень внимателен к нему. Я никак не мог сосредоточиться, меня мучила горечь пустоты. Как глупо то, чем я занимался всю свою долгую жизнь. Все это бренность и пустота по сравнению со смертью Сусанны, убитой немцами. Рядом с этим все кажется ничтожным. Почему я оставил ее в Норвегии? Почему, почему? Куда меня ведет мое бесцельное скитание по земле? Я написал в этой книге: «Убийство и любовь – вот единственное, о чем стоит писать». Но это неправда, ни о чем не стоит писать. Единственное, что чего-то стоит, это тишина, – сидеть в полной тишине, слушать ее и ничего не желать.

Я лежал и думал о человеке, который поджег кучу мусора на берегу реки в Канзасе. О цепочке, которую я взял у Агнес, и о моем брате, застреленном немцами. Теперь он покоится в Йорстаде в могиле наших родителей. Мои мысли продолжали блуждать, я вспомнил Мэри Брук, – бренность, бренность. И снова передо мной возник образ Сусанны, которую они убили, я увидел ее, лежащую у стены, избитую, окровавленную. Я знаю, как это произошло, я сразу увидел эту картину, когда в моей комнате прозвучали слова: «Среди последних жертв, погибших в немецком плену, была Сусанна Гюннерсен, урожденная Тиле, жена поэта Гюннера Гюннерсена».

Обрел ли наконец Гюннер покой?

Почему-то я вспомнил маленького мальчика, который стоял на берегу в Орнесе, связанный одной веревкой с телятами, и снова Сусанну, опять и опять Сусанну. «Когда я умру, ты забудешь меня, но не жди, что забудешь до этого дня». Я вспомнил своего покойного отца, как он работал в саду, который тогда еще принадлежал ему. И неясыть, кричавшую на сетере[4]4
  Сетер – высокогорное пастбище.


[Закрыть]
возле домика Йенни, и то пасмурное утро, когда мы возвращались домой по насту после браконьерской охоты на глухарей. Вспомнил 17 мая 1940 года. Я увидел обнаженную Мэри Брук, взывавшую ко мне с афишной тумбы, Йенни, горько плакавшую, когда я уезжал, ее отца, который утопился где-то под Филипстадом.

И Гюннера, он водит моей рукой, когда я пишу эти строки, он, у которого я отнял все, чем он жил, даже ребенка. Я лежал и вспоминал кафе «Уголок», загадочную женщину, которая хотела накапать что-то в глаза Бьёрну Люнду, и оркестр, исполнявший государственный гимн Финляндии, потому что нельзя было исполнить «Да, мы любим эту землю»[5]5
  Начало норвежского государственного гимна.


[Закрыть]
.

Я писал о людях, которые приходили в «Уголок». И я счастлив, что был знаком с ними. Одних бросили в тюрьмы, других поставили к стенке, никогда уже они не придут в «Уголок», но тени их будут вечно витать между столиками. Они исполнили свой долг и, склонив головы, ждали, когда пробьет их час. Не сказав ни «да», ни «нет», они сошли в Царство Мертвых, но даже там отступнику напрасно молить их о прощении.

Как-то незадолго до моего отъезда, темным августовским вечером, я шел по Розенкранцгатен. Меня обогнали две молоденькие девушки, я их не видел, лишь угадывал их силуэты на затемненной улице. Одна из них сказала в этой кромешной тьме: «Всех любить – морока злая, нету лучше слова». Они прошли, но долетевший до меня голос остался как ласка. Я был глубоко взволнован и пошел следом за ними. Произнесенные девичьим голосом в затемненном городе, эти стихи показались мне более живыми, чем когда они были рождены поэтом. Девушки смутно угадывались в темноте – темное пятно на темном фоне, они замедлили шаги и прощебетали друг другу «до свидания».

Я чувствовал себя нелепым и неуклюжим, когда проходил мимо этих тоненьких девушек, которых не мог разглядеть, но, увидев, как сверкнули белоснежные зубы, я проговорил на своем ломаном норвежском: «Чтоб тебе же было легче, полюби другого»[6]6
  Строчки из стихотворения норвежского поэта Арнульфа Эверланна, который с 1941 г. и до конца второй мировой войны находился в немецком концентрационном лагере Заксенхаузен в Германии.


[Закрыть]
.

Поэт сейчас в Германии, и до нас не единожды доходили слухи, что его уже нет в живых.

Кто-то говорил мне, что у Бальзака в одном письме есть примерно такие слова: «Люди слишком много говорят о первой любви; что касается меня, то я молю бога, чтобы он помог мне забыть последнюю».

Я тоже знаю, что не забуду ее, пока сердце мое не перестанет биться. Она была подругой моей юности, которая снова вернулась ко мне, – великим сном, досмотренным до конца.

Я выбрался из темного лабиринта, но не обрел счастья. Впрочем, теперь, когда Агнес-Сусанны уже нет в живых, это не имеет значения.

Можно заблудиться, отдавшись власти подводных течений и поверив, что они-то и есть настоящая жизнь, и будешь блуждать, пока в одно прекрасное утро не найдешь на берегу свой собственный труп.

Я цепенею, когда думаю о том, что ей пришлось пережить. Я вижу, как в окно камеры вползает серый рассвет и медленно вырисовывается обезображенный труп Сусанны.

Мой сын, ты никогда не встретишь ее на улице, твоя мать никогда не покажет ее тебе со словами: «Смотри, вон идет женщина, которая отняла у тебя отца». Но я всегда буду видеть ее, потому что она навеки моя, и днем и ночью я вижу ее так отчетливо, будто она рядом. Я знаю ее лицо до мельчайших подробностей, знаю каждую линию ее тела, низкий звук ее голоса, тот напев, который она мурлыкала, оставаясь одна, ее забавное детское лицо, когда она перекусывала нитку. Я знаю ее беспомощные руки, как свои собственные. Этого никто у меня не отнимет, даже смерть. Если и есть на земле князья света и тьмы, то скорей всего они таятся в том непостижимом, что живет между мужчиной и женщиной. Я мало во что верю, но я верю, что есть ложный след, есть страх и есть собственный труп, выброшенный на берег.

Сусанна многому научила меня, больше, чем кто-либо другой, и не потому, что она знала нечто особенное, а потому, что была личностью. Ею владели и Бог и Черт, но она не умела ни отличить одного от другого, ни отделаться от одного из них, поэтому немотивированная доброта уживалась в ней со столь же немотивированной злобой. Из нее мог бы выйти великолепный духовный пастырь. Но не вышло ничего. Одинокая, дрожащая от страха, спустилась она в Долину смерти и только там обрела оправдание. Она была незаурядной личностью, именно такие люди в юности, в годы становления, особенно нуждаются в тепле и дружбе. Она же не видела ни того, ни другого. А ведь она могла бы стать одной из тех, которых ждет человечество.

Карлсон сидит, углубившись в Букера Вашингтона. Сусанна, я знаю, что переживу это горе, и ты, где бы ты сейчас ни была, наверно, ничего не имеешь против. Меня терзает мысль, которая в такие минуты терзает одинаково и молодых и старых: если б я мог загладить все причиненное мною зло! Ты же не совершила никакого зла, ибо заплатила за все, и теперь после тебя осталось только добро.

Я опускаю над тобой саван, Сусанна. Но я вижу твое большое доброе лицо, которое Гюннер однажды изуродовал до неузнаваемости. Это было неизбежно, и ты, конечно, все понимала.

Ты попала в руки палачей. Никто из любивших тебя не сможет совершить паломничество к твоей могиле. Вот и упала звезда.

Народ сам никогда бы не сумел сделать столь удачный отбор из всех классов и слоев населения, как это проделали в Норвегии безмозглые немецкие капралы. И если среди отобранных ими и попались даже преступники и рецидивисты, то прежде всего они были норвежцами. На монументе, воздвигнутом в честь победы, имена норвежцев будут начертаны далеко не последними, но если среди них не будет имени Сусанны Тиле-Гюннерсен, этот список будет неполным.

Прошло четырнадцать дней с тех пор, как я написал эти строки. Сегодня Карлсон и Мэри кончили упаковывать вещи, я их обоих беру с собой, завтра мы уезжаем.

К этой книге уже было написано несколько предисловий. Вот тебе еще одно, которое я написал, когда принял решение больше уже не писать. Порой мне кажется, что все это только одни предисловия.

Акционерное общество приобрело мою долю в фабрике. Теперь я не имею к ней никакого отношения.

Сейчас много пишут о вторжении союзников. Они пришли слишком поздно, Сусанну было уже не спасти. Разве не все мы так считаем? Многие, кого мы любили, могли бы остаться в живых, но вандалы успели их убить.

Когда ты станешь совершеннолетним или позже, но только после моей смерти, эти записки перешлют тебе. Не хочу ни от чего предостерегать тебя, твоя судьба предопределена давно, и ее уже не изменишь. Но тем не менее мне хочется повторить тебе слова древнего фараона Аменофиса IV: «Береги свое сердце, ибо в день, когда грянет несчастье, у тебя не окажется друзей».

Трудно отложить перо. Мне бы очень хотелось увидеть тебя, но я такой, какой есть, и хочу остаться одиноким.

Твой отец Джон Торсон
ВТОРОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Сан-Франциско, сентябрь 1940.

Вечернее солнце, повисшее вдали над маленьким озером, слепит глаза. Когда я смотрю в ту сторону, его лучи бьют мне прямо в лицо. В доме никого, я один. По какому-то недоразумению все слуги сегодня оказались выходные, но когда я пообедал и остался один, меня охватило чувство глубочайшего покоя. Вдруг стало приятно, что никто, кроме меня, не дышит и не думает в этом огромном доме.

Сперва я сидел на веранде и курил, но, против обыкновения, не читал. Выкурив полсигары, я пошел в кабинет и достал свои записи о поездке в Норвегию. Некоторое время я сидел и смотрел на этот ворох бумаги. Бумага тут самых разных сортов: и почтовая, и записные книжки, и ресторанные меню, и конверты, и поля от газет.

Уже через несколько часов после того, как поезд покинул Сан-Франциско в феврале 1939 года, меня впервые охватила та глубокая тревога, которая потом часто возвращалась ко мне и которая в течение следующего года много чего вытащила из тайников на поверхность. В душе словно бушевал прибой. Прежде всего это обнаружилось в желании сойти с поезда на первой же остановке и отказаться от путешествия.

Чего меня понесло в Норвегию? Тридцать один год я не был в этой стране, я уже не узнаю ее. Лучше остаться в Калифорнии.

Но, разумеется, я не сошел с поезда. Вместо этого я принялся анализировать свое состояние, – оно походило на страх. Однако каково бы оно ни было, наверно, именно оно вызвало к жизни эти записки.

Во мне произошел какой-то сдвиг. Почва заколебалась у меня под ногами. Чуть позже, сидя в вагоне-ресторане, я решил, что всю поездку буду вести дневник и начну сейчас же. Когда-то я уже вел дневник, но очень давно, больше тридцати лет назад. С тех пор я не вел дневника, все, что мне надо было, я вспоминал по датам деловых писем. По ним я мог определить и даты событий, касавшихся меня лично. Например: когда я встретился с Мэри? Это произошло незадолго перед тем, как я рассчитал Гарри Глинна, кравшего деньги из кассы, что явствует из письма, в котором ему предлагалось уехать. Деловой человек редко ведет другой дневник, ему достаточно этого, если его интересует лишь внешний ход событий.

Вести дневник мешают всякие посторонние мысли. Если б я решил написать детективный роман, я бы на первых страницах изложил все драматические события и уже потом попытался бы их синтезировать. Из ряда вон выходящие события – банальны, а мы обращаем внимание только на них, вместо того чтобы искать им объяснения. Что такое, к примеру, убийство? Это точка, заключающая целую цепь событий, которые сами по себе, возможно, представляют собой больший интерес, а убийство – это лишь точка.

ТРЕТЬЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Осло, июль 1940.

Сан-Франциско, апрель 1944.

Убийство и любовь – вот единственное, о чем стоит писать.

Так сказал мне однажды вечером Гюннер Гюннерсен и добавил:

– Потому что ни о чем другом мы не думаем.

Убийство и любовь. Мне потребовалось написать эти два слова, чтобы сдвинуться с места. Я должен был отделаться от этих понятий, – если держишь в руках какой-нибудь предмет, надо положить его на стол, чтобы освободить руки.

Никогда не видел, чтобы горе сломило кого-нибудь так быстро и так сильно, как оно сломило Гюннера. Мне кажется, Сусанне было приятно видеть его таким. Вспоминая теперь его беспомощный взгляд, преданный и обиженный, как у собаки, я стараюсь поскорей забыть его. Но я должен рассказать об этом, чтобы освободить себе руки.

Я буду писать обо всем, и мне интересно, внесет ли это хоть какую-то ясность.

Как только Гюннер не честил Сусанну! Ему мало было назвать ее просто шлюхой.

Она шлюха, и с ее языка не слетело ни слова правды. Второй такой лгуньи не найти, она оговаривает всех, на кого имеет зуб или кто в данную минуту ей не нужен. Она поверхностна, слаба, нетерпелива. Она всегда нарушает обещания и потом пытается оправдаться. Она глупа и потому не может проникнуть в суть происходящего. Она быстро принимает сторону чужих и, не раздумывая, изменяет друзьям. Она донимает посторонних своими услугами и не замечает, как гибнут близкие.

Да, именно такой Сусанна, должно быть, представлялась всем, кто ее знал, и я часто слышал, как про нее говорили примерно в таком роде. Однако что тут кроме сплетен, которым она сама же давала повод? Пусть и я только что написал о ней то же самое – еще неизвестно, верю ли я этому и сколько во всем этом несправедливого раздражения, вызванного тем, что она вечно кому-то вредила. Ее ли в том вина, что она приносила несчастье, или, выражаясь сильнее, была роковой женщиной?

Мой книготорговец прислал мне недавно книгу одного шведа по фамилии Тёрнгрен. Он пишет как раз о том типе женщин, к которому, безусловно, относится Сусанна, я должен процитировать его, потому что был потрясен тем, что человек, не знавший ее, сумел дать ей столь исчерпывающее определение: «В некоторых случаях такая женщина буквально не спускает глаз с губ своего собеседника, мгновенно реагируя на малейшие колебания его тона, на его мимику; всем своим существом она настраивается на его волну, чтобы совершенно им завладеть. Она старается не обмануть его надежд и желаний, цепляется за них, подобно Протею, она перенимает его настроения, мимику, манеру говорить и привычки, непрестанно отказываясь от своего собственного „я“. Одним словом, она буквально сливается с тем, кто сейчас перед ней».

Точно такой же была и Агнес. Именно это больше всего я и любил в них обеих, сколько бы я ни иронизировал по поводу собственной наивности. Тёрнгрен пишет далее: «И она думает, что это все и есть подлинные чувства. Любовь или преданность такой женщины в первое время восхитительны и приносят много счастья».

Так оно и было. И если уж говорить о ее вине, то не надо забывать, что у Сусанны, благодаря ее качествам, всегда был за спиной человек, готовый принять на себя бремя ее поступков, причем принять добровольно. Долгие годы ее щитом был Гюннер. Потом некоторое время этим щитом был я. Опираясь на поддержку такого человека, Сусанна слепо мстила за все действительные или мнимые оскорбления, не смущаясь, что большая часть возмездия придется на его долю. А можно сказать и так: это мы – Гюннер, я и другие – были ей плохими друзьями, ибо никто из нас ни разу не шепнул ей на ухо ни одного серьезного слова. Она никогда не действовала против воли своего любовника, прежде чем не обзаводилась новым. Мне грустно вспоминать теперь, как в Осло во время скандалов она искала себе друзей, чтобы заручиться их поддержкой, – ведь это были люди, о которых она говорила плохо еще накануне и которых немного погодя снова начинала поливать грязью. С поразительной ловкостью она умела находить очередного доверчивого защитника, вскоре остававшегося ни с чем. Если бы всю энергию, которую она тратила на интриги, она могла бы направить по другому руслу…

Я расскажу о ней и многое другое, расскажу, за что ее полюбил и почему никогда не забуду.

Эта история будет и о Сусанне.

Это история об Агнес. Она была темным подводным течением во всем, что случилось со мной с тех пор. Не будь этой детской любви, моего брата не осудили бы за убийство более чем тридцать лет спустя.

Когда я вижу, какой запутанной может быть жизнь одного человека и как мало он знает о самом себе, я теряю надежду на воцарение мира между народами. Мы идем к гибели. Мы сами хотим этого. Если человек не может положиться даже на себя или хотя бы понять себя до конца, как же могут два или двадцать два разных народа положиться друг на друга или понять друг друга?

Я думал, что еду в Норвегию, чтобы повидать «старую родину», как пишется в газетах и книгах о норвежских эмигрантах, вернувшихся домой из Америки. Теперь я понимаю, что поехал затем, чтобы завершить любовную историю, случившуюся целую вечность тому назад, героиня которой теперь наверняка уже изможденная старуха с дюжиной детей. Я поехал в Норвегию, чтобы убедиться, что ей все еще восемнадцать. Я буду писать о любви, которая не умерла, но жила в темных тайниках, и никто не знал об этом, о пережившей все ненависти, о которой я не подозревал, и о том, как человек обманывает самого себя.

Это рассказ о поездке из Сан-Франциско в Норвегию, о том, как чужестранец видит другую страну – только снаружи, как бы через окно, и никогда изнутри. Это рассказ об убийстве и о плохом сыщике.

А еще это рассказ о том, как чугунноголовые пришли в Норвегию и покрыли позором имя Германии. Рассказ о 9 апреля.

Я шел, прижимаясь к стенам домов по Турденшельдсгатен. На улице не было ни души. Вдруг заревели низко летящие самолеты. Зенитки противовоздушной обороны обстреляли их, но безрезультатно – самолеты никак не реагировали на это. Женская голова высунулась из подъезда. Несколько секунд женщина оглядывалась по сторонам, потом побежала через улицу. Она невольно напомнила мне крысу.

Ну, а я сам? Остановившись, я, как в зеркало, посмотрелся в окно. Мое лицо было похоже на посмертную маску с живыми глазами. На щеках щетина, грязный галстук. Таким я себя никогда не видел. Человек, которого я увидел в окне, будет потом долго преследовать меня.

Когда я вышел на площадь Турденшельда, на меня накинулся полицейский:

– Сейчас же пройдите в убежище!

Я побежал по направлению к Родхюсгатен. Она была пуста, оглушительно ревели самолеты, стрекотали пулеметные очереди. Где-то впереди раздался крик, но людей я не видел. С самолета, пролетевшего над улицей, на мостовую посыпался град пуль. Прижавшись к запертому подъезду, я в первый раз подумал о том, что мне не страшно. Я закрыл глаза. Неужели все, кого я встретил в то утро, испытали нечто подобное? День, который люди заранее представляли себе днем ужасов, оказался совсем не страшным. Но от этого никому не было легче. Ведь все изменилось, все стало иным. И дело было вовсе не в бомбах, обрушившихся на город, бомбы – это всего лишь вопрос техники, – нет, произошел переворот в человеческих душах, и целый народ пережил этот безумный день, когда страх был уже мертв.

А может, просто то утро выдалось более серым, чем все остальные, серым и беспросветным, вот именно – беспросветным? Я смотрел на пустую улицу вымершего города. Душераздирающе завыла сирена. Труба Судного дня, но только мертвые не воскресли.

Нет, эта серость отнюдь не казалась призрачной. Я зевнул при этой мысли, и моя зевота сама по себе была ответом: скучища. Наверно, накануне я выразил бы это совсем иначе, но слово «скучища» самое подходящее – серая беспросветная скучища.

Я пересек улицу и направился к крепости. Откуда-то уже появились люди. Так было всегда, когда сирены предупреждали о налете: сперва все ненадолго прятались, а потом вылезали посмотреть, от чего же они прятались. Улицы обычно заполнялись задолго до того, как звучал отбой.

Возле крепости было пусто, полиция оттеснила людей к площади Турденшельда. Я шел в полном одиночестве. Окна и стены старой средневековой крепости были изрешечены пулями.

Над фьордом появились новые самолеты, и я вспомнил, что отбоя еще не было. На пристани стояли какие-то ящики, я подошел к ним, отчетливо сознавая, что этого делать не следует. Но мне захотелось к чему-нибудь прислониться.

Придя в себя, я обнаружил, что стою, пошатываясь, недалеко от разбитых ящиков. Я сплюнул. Во рту у меня была земля, глаза запорошило. И заложило уши, я потом еще долго плохо слышал. Бомба разорвалась метрах в пятидесяти, чуть выше, она попала в крепость. Старые ворота разнесло вдребезги, несколько деревьев стояли обезглавленные.

Меня швырнуло на мостовую. В трех шагах от меня среди вывернутых камней и земли валялись моя сигара и шляпа. Сигара сломалась. Ее вышибло у меня изо рта маленьким камешком. Небеса покарали господина, который стоял и курил сигару. Я был цел и невредим, но изрядно перепачкан.

Нет, конечно, я понимал это и раньше. Скучища – не то слово, с трудом думал я, торопливо шагая к центру. Теперь я знал, как это назвать. Мерзость разрушения, – она всегда так действует на людей порядка. Подобное же чувство, но не столь сильное и неприятное, возникает, когда суешь палку в муравейник – беспричинно разрушаешь то, чего разрушать не следует. Муравьи строили, трудились, они не сделали тебе ничего плохого. Ты смотришь, как они безостановочно снуют у твоих ног, и тебе делается неловко.

Так и тут. Только я чувствовал не неловкость, а глубокую скорбь. И это была вовсе не скука, как мне показалось сначала, когда мысли мои были полумертвы. Это была такая горькая безотрадность, что хотелось сесть тут же на край тротуара, лишь бы не принимать во всем этом участия. Да, именно так встретил город утро, ознаменовавшее веху в истории страны. Все это не соответствовало ничему, что я читал о войне и внезапных бомбардировках. Все происходило совершенно иначе. За несколько часов город оправился и ждал дальнейших событий уже с ледяным спокойствием. Все было так странно, что от одной мысли об этом раскалывалась голова.

А потом было то, что известно всем и что какой-нибудь писатель опишет лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла, и мальчишка, которого ты, возможно, видел с тележкой на улице, разглядит в перспективе минувших лет все, что случилось сегодня. Он-то и расскажет тебе, что же произошло на самом деле.

А мы?

Мы этого не знаем.

«Лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла», написано у меня. Я читаю это весной 1944 года. А написал я эти слова во времена Административного Совета, летом 1940-го. Лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла?..

Я не могу говорить равнодушно обо всем, что пережил, мне надо отстраниться, чтобы все это не стояло у меня перед глазами – убийство, женщины, любовь, война.

В период бурных событий перспектива нарушается. Это звучит просто и убедительно, но я знаю: еще очень немногие поняли, что перспектива нарушилась. Вот уже почти пять лет у каждого человека в странах, где идет война, стоит перед глазами вся его жизнь, без перспективы, без объема. Все одинаково близко: детство, юность, родители, первая любовь, любимое дело… и война, ужас, – ложь. Мы по уши увязли в хаосе и сплевываем собственную жизнь, как илистую тину.

ЧЕТВЕРТОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Сан-Франциско, осень 1940.

Это я тоже написал до того, как узнал, что у меня есть сын. Декабрьским вечером 1943 года я сижу и просматриваю эти страницы.

Ты можешь прочесть мой рассказ про Агнес как самостоятельную историю. Потом ты поймешь, что она необходима, без нее невозможно разобраться во всем остальном. С нее-то все и началось.

Рассказ длинный и обстоятельный, в нем много отступлений, и не очень-то все интересно. Это банальная и душещипательная история любви молодого человека, какой я вижу ее по прошествии многих лет. Я не мог написать ее ни короче, ни длиннее. Придется тебе прочесть эту историю и мои размышления о ней в том виде, в каком они давно сложились в единое целое.

Плохо ли, хорошо сложились – не мне судить. Попытайся увидеть эту историю так, как врач видит на снимке обызвествление в легком больного, от которого тот давным-давно уже умер.

 
АГНЕС

В первые недели по возвращении в Сан-Франциско я часто просыпался от того, что плакал во сне.

Гюннер Гюннерсен был один из немногих, а может быть, и единственный во всей Норвегии, к кому я испытывал дружеские чувства. И, оглядываясь назад, я могу точно сказать, что никому, кроме него, не причинил столько страданий. Он любил женщину, на которой был женат, и я провел много бессонных ночей, пытаясь понять, что заставило меня отнять ее у него.

Да, я питал к нему искренние дружеские чувства, если можно считать, что такие чувства возможны в моем возрасте.

Как бы там ни было, но то, что Гюннер стал моим врагом, наложило глубокий отпечаток на мое отношение к Сусанне.

Я поехал в Норвегию, чтобы извлечь из забытья старую любовную историю, но тогда я еще не понимал этого. А если бы понимал, наверное, никогда бы не поехал. И то, что я там влюблюсь, тоже, конечно, не входило в мои расчеты. Самые важные вещи мы понимаем слишком поздно. Я бросился к Сусанне, чтобы встречным огнем погасить пожар, зажженный Йенни, и теперь опален огнем собственной хитрости.

Сусанна любила Гюннера. Когда-то она не задумываясь отдала бы за него жизнь. Но она была такая сложная, такая впечатлительная и каждый день в кого-то влюблялась. Гюннер всегда оставался на заднем плане, хотя в любую минуту мог натянуть вожжи и вернуть ее домой либо угрозами, либо нежными словами. Это был незаурядный человек, но Сусанна лишила его последних сил, и он уже не мог без нее обходиться. Она увлекла его в бездну и погубила. И я это очень хорошо понимаю. Я бы тоже хотел, чтобы она меня погубила, однако она предпочла погубить Гюннера.

Но я отвлекся. Я вспомнил о Гюннере потому, что однажды он растолковал мне, как следует вести дневник. В принципе он считал, что вести дневник не нужно, но уж если человек занялся этим, то записи следует делать на отдельных листках и потом, примерно раз в три месяца, складывать их по порядку, как того требует внутренняя логика событий. Только соблюдая это правило, можно написать обо всем так, чтобы важные события заняли свое место, а не важные – отсеялись. И вот я сижу перед ворохом бумажек. Это нечто бесформенное, незаконченное. Все самое существенное, как правило, – в нервных коротких записках. Дневник путешествия? Да, и дневник путешествия, и, может быть, в первую очередь это именно дневник путешествия. Хотя я и делаю большие скачки во времени и пространстве. И тем не менее мне кажется, что все в этих записях, подобно электронам, вращается вокруг одного ядра. Кое-что, написанное нынче летом здесь, в Сан-Франциско, я помещу в самое начало книги. Я еще попробую все скомпоновать и посмотреть, принесет ли мне это душевный покой. Об отъезде из Норвегии, поездке через Швецию – Петсамо я ничего не писал и вряд ли напишу когда-нибудь. Я чувствовал себя опустошенным, когда бежал из своего оккупированного отечества, из моей страны, хотя буду жить и умру в Калифорнии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю