Текст книги "Былое — это сон"
Автор книги: Аксель Сандемусе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Вот тогда-то последний посетитель «Уголка» поднялся и грохнул кулаком по столу. Кажется, кто-то недоволен, что нельзя спокойно получить девушку? Чаша терпения переполнилась, и этот последний норвежец стал солдатом.
Меня всегда тревожило присутствие Трюггве. Темными августовскими ночами я слушал, как он ворочается без сна в своей комнате на чердаке или ходит, мягко шаркая, у нас над головой. Сусанна только смеялась. Трюггве самый безвредный человек на свете, он ничего не видит и не слышит. Я не говорил ей того, что сказал мне однажды пьяный Гюннер, и не стал рассказывать о тех мелочах, которые наблюдал сам. Я не доверял Трюггве, но ведь я не привык к нему, как Сусанна, прожившая с ним бок о бок много лет. Большой ласковый пес, говорила она про него, с той только разницей, что никогда не лает!
Мне было трудно представить, что человек может быть так прочно отгорожен от внешнего мира, что он зрячий и в то же время слепой. Когда Трюггве час или два стоял неподвижно под старой елью, уставясь в землю, мне казалось, он лелеет кровавые замыслы. Я видел, что он повсюду следует за Сусанной, но ни разу он не пошел за мной. Если я подходил к нему один, я был для него как пустое место, но если рядом оказывалась Гюллан, он начинал чуть-чуть дрожать, ему нравилось, когда она брала в свои ручки его вялую ладонь и лепетала ему что-то или тянула его за штанину, чтобы он пошел с ней.
Значит, кое-что он все-таки соображал. Он различал нас, имел симпатии и антипатии. Сам ел и пил, почти без посторонней помощи. Наверно, он понимал все, что говорят. Его нельзя было назвать грязнулей, но рот у него был постоянно открыт и по подбородку текла слюна. Справлять нужду он уходил далеко в лес.
Я боялся Трюггве. Не выдерживал его мертвого взгляда. Во всяком случае, этот взгляд не был притворным, в том, что Трюггве слабоумен, сомнений не было, весь вопрос, насколько он слабоумен? Чаще всего Трюггве был точно перегоревший Гюннер Гюннерсен, который ходит и стережет нас, Гюннер из Царства Мертвых.
Гюннер Гюннерсен – сын бессовестного процентщика, насколько я понял, и женщины, которая потом повесилась, близнец душевнобольного, похожего на него, как две капли воды, и муж Сусанны – был все-таки счастлив на свой мрачный лад… да, да, я уже давно прочел его письмо. И все, что осталось от Гюннера, – это брат Трюггве, которого он летом 1940 года увез с собой в Телемарк, а оттуда в Сёрланн.
Когда человек вступает на путь обмана, одна ложь тянет за собой другую. Начинается с сентиментальных искажений правды: тот, кого он обманывает, его не понимает, и он – одинок, отстранен. Сперва искаженная правда, потом – ложь.
До сих пор вспоминаю с неприятным чувством, что однажды в среду в девять часов вечера я не встретился с Йенни, как мы договорились. От нее пришло сразу два письма. Потом я объяснил ей, что мне пришлось отлучиться и письма меня не застали.
Сусанна получила письмо от Гюннера, переадресованное из Осло. Что она ему ответила? Люди, как правило, не торопятся открывать правду, пока для другого она не станет катастрофой. Все последующие годы ты будешь стыдиться собственной трусости. Всплывут вещи, которые ты сделал или предпочел не сделать сто лет назад, и у тебя заколет сердце. Из-за собственной трусости мы заранее обрекаем других на ад, чтобы они подготовили там для нас теплый прием.
Писатели не любят, когда им противоречат. Уж не потому ли они и стали писателями? Они любят все решать за своих героев, распоряжаться их жизнью и смертью.
Даже умный человек может дописаться до того, что превратится в брюзгу. Он не привык преодолевать сопротивление и, разгорячившись, может сорваться в пропасть, словно овца. Вершин человек достигает в одиночестве, но зато и пасть ниже, чем в одиночестве, он тоже не может.
Хотел бы я перечитать свои записи, когда совсем состарюсь, чтобы посмотреть, к чему привел мой эксперимент письма.
Каждый день мы вставали рано, с рассветом, первая просыпалась Гюллан. После завтрака я бродил по росе и курил.
Как-то утром мимо пролетел майский жук, в ту же секунду я увидел коричневую коровью лепешку.
Это натолкнуло меня на мысль. Я поддел лепешку палкой и положил на муравейник влажной стороной вверх. Потом сел рядом на теплый от солнца камень.
Муравьи закопошились вокруг чужеродного тела. Я курил. Пахло табаком и хвоей. На сосне зашуршала белка. Вжиг! Мимо пронесся майский жук и целеустремленно плюхнулся на лепешку в самую гущу муравьев. Я курил. Секунду или две майский жук не мог сообразить, в чем дело, а потом ринулся прочь – большой боевой танк, преследуемый множеством крохотных. Жук должен был сделать два вывода – первый: иногда на коровью лепешку садиться опасно, второй: он умеет бегать быстрее, чем предполагал. Муравьи же могли сообразить, что пищу можно приманить, чтобы она являлась сама собой. Это избавило бы их от многих хлопот. Вжиг! Я сидел на камне и с помощью коровьей лепешки пытался изменить мировой порядок. Вжиг! Третий. Все три нападения были победоносно отбиты. Очень скоро танки оказывались сброшенными к подножию муравейника и с грохотом неслись прочь. Я слышал, как они изумлялись: что за странная куча?
Подошла Сусанна с сигаретой в углу рта. Трюггве плелся за ней по пятам. Она сказала, что я садист, но заинтересовалась. Села ко мне на колени. Трюггве стоял, свесив голову, и смотрел в землю, подбородок у него был мокрый.
Идея этого эксперимента родилась у меня накануне, когда я пилил сосновые дрова и запах сосны привлек таких крупных жуков-короедов, какие вообще-то редко встречаются.
В детстве мы по вечерам ловили майских жуков сотнями, но, не зная, что с ними делать, выпускали на волю. Я помню, как воздух наполняется низким гудением, когда мимо пролетает майский жук. Лето в Норвегии, боже мой, летний вечер, летняя ночь, летнее утро!
Именно в таких ситуациях, как тогда у муравейника, Сусанна запомнилась мне лучше всего. Она была повелительницей тех мест, а я – всего лишь гостем, для Гюллан и Трюггве она была божеством. Там она расцвела, ее ирония сделалась мягкой и дружелюбной, а как она похорошела! Но все окружавшее меня там принадлежало Гюннеру. Тяжелей всего было с Гюллан. Я не мог слышать ее голоска, не мог взглянуть на нее, не увидев перед собой того, кого мы обманывали.
Выдалось несколько дождливых дней, из леса пахло мокрой хвоей, и выползали хлопья тумана. Однажды случилась гроза. Трюггве сидел у очага, свесив чуб, Сусанна – у открытой двери с Гюллан на руках. Может, она и боялась грозы, но была невозмутимо спокойна, застыла, как мрамор, и не вздрагивала при вспышках молний. Когда мы потом пошли прогуляться по лесу, на нашей любимой тропинке лежал бык. Его убило молнией, кожа вокруг рогов обгорела. Мухи пили воду из мертвых глаз, как из маленьких луж. Мы повернули домой, на лужайке перед домом увидели зайца, он скрылся в кустах шиповника, усыпанных ягодами.
Моя ненависть к немцам становится безудержной, когда я думаю о норвежской природе.
На закате мы пошли удить окуней. Из-за комаров Гюллан закутали как мумию, она вскрикивала от радости каждый раз, когда мы вытаскивали рыбу. Рядом на берегу стоял Трюггве и ждал, опустив глаза в землю. Сусанна была светла и свободна и в словах и в поступках. Какой счастливой бывала она, когда могла рассыпать вокруг дары и благодеяния, когда была естественным центром всего сущего! В этом было ее предназначение – милостивая добрая королева, которую подданные встречают улыбками. Но она ничего не может дать, не причиняя боли другому. Постепенно я понимал, как жестоко обошлась с нею жизнь, сколько слез пролила она от разочарований, каково было молоденькой девушке, слишком доброй, отдававшей слишком много и бурно, чувствовать улыбки у себя за спиной.
Во всех нас горько плачет обиженный ребенок, и, может быть, этот плач слышнее всего в минуты самого безудержного гнева. Я видел обиженного ребенка в ее взгляде, когда она защитилась истерией, изо всех сил стараясь обеспечить себе поддержку, и поняла, что не может полностью положиться на меня, своего главного свидетеля.
Как хорошо нам было гулять одним, когда Гюллан уже спала и Трюггве было приказано остаться дома. Я могу перечислить все крохотные воспоминания, бесконечно крохотные, зато наши общие – сова на ели, два муравья, тянувшие в разные стороны одну личинку, глухаренок, прижившийся в стайке дроздов, высокий одинокий осот на прогалине. Мы забрались на дерево, чтобы проследить за жабой, переплывавшей озеро, мы встретили в лесу тролля, мы поймали для Гюллан скворчонка и поздоровались с барсуком, возвращавшимся утром к себе домой. Мы обнаружили светло-коричневых слизняков, которые поселились у черных муравьев, живших под камнями. Мы узнали, что муравьи ночуют в особых ночлежках, если ночь застает их далеко от муравейника. Мы, как в детстве, познали, что убивая змею, ты как бы гасишь огонь. Мы купались в озерце, и один крестьянин видел нас голыми.
В моем возрасте счастье редко бывает не краденым.
У меня были те же недостатки, что у Сусанны. Я никогда не был, что называется, a good mixer[33]33
Общительным человеком (англ.).
[Закрыть], и Гюннер тоже. И ей, и ему, и мне – нам всегда было плохо в толпе. Думаю, мы все очень одиноки теперь. Мне почти не нужны люди, это, безусловно, реакция после юности, когда испытываешь голод по обществу. Я вспоминаю своих нынешних друзей, и оказывается, что все они определяются одним словом: деловые знакомства. Других у меня нет.
В Аскере мы с Сусанной говорили ночи напролет и никак не могли наговориться. Такую жизнь она любила больше всего: с добрым другом и коньяком. Я вовсе не осуждаю ее. Напротив, видя ее чуть хмельную улыбку, я ревновал к тем, кто тоже видел ее такой, к Гюннеру, который все это пережил и без труда угадал бы, о чем мы сейчас думаем и толкуем, если б только знал, что мы вместе. Я понимал, что просто занял его место, что никто не мог бы сообщить ему ничего нового и, чтобы все про мае знать, ему не нужно было что-то видеть или слышать.
Однажды вечером я дал Сусанне понять, что не доверяю Трюггве, даже не дал понять, а лишь отдаленно намекнул. Она, как и прежде, сказала – нет. Трюггве ничего не соображает, но через минуту добавила:
– Бывает, правда, что он сидит и смотрит на меня, когда думает, будто я не вижу, и мне становится не по себе от его взгляда.
Я никогда не доверял Трюггве, и однажды произошел такой случай.
Как-то ночью, когда мы лежали вместе, дверь вдруг отворилась. Сусанна помертвела от ужаса и повела себя не совсем так, как ей хотелось бы, если б неожиданно явился Гюннер. Кто-то сел на диван, Сусанна истерически закричала:
– Трюггве, это ты? Трюггве!
Она дрожала, зубы у нее стучали. Наконец она зажгла свечу, на диване сидел Гюннер.
Я был уверен, что увижу Трюггве, и безуспешно успокаивал Сусанну. Но она знала их обоих гораздо лучше, чем я, – в шагах, в самой атмосфере было что-то не похожее на Трюггве.
Не знаю, две, три или десять секунд Гюннер сидел таким образом. Сусанна чуть не лишилась рассудка, она стояла возле постели и начала медленно опускаться на пол, вдруг она завыла. Это был не крик, это был вой, так воет тот, кому снится кошмар. Я смотрел на Гюннера, в его печальных глазах мелькнул испуг, он хотел было вскочить, но рухнул обратно на диван, взгляд его затянулся пеленой, челюсть отвисла, он снова превратился в Трюггве. Сусанна начала причитать, беспомощно, благодарно всхлипывая: «Слава богу, о, слава богу!»
Мне бы сделать вывод. Как раз перед тем Сусанна говорила о Гюннере свысока, несколько снисходительно.
Она отвела Трюггве в постель и еще долго не могла успокоиться:
– Подумай, как он был похож на Гюннера при этом освещении! – заикаясь, без конца повторяла она.
Я не возражал. Мы видели нормального Трюггве Гюннерсена. Что знала Сусанна, о чем только догадывалась, чего не желала знать? Что все это означало? Я не собираюсь утверждать, будто Трюггве вовсе не был болен. Если он разыгрывал такую комедию двадцать три года, значит, он все-таки был ненормальный.
Я постарался, как мог, успокоить Сусанну, но для меня этот приход Трюггве означал многое. Я лежал и цитировал про себя: «…извращенность – это одно из первичных побуждающих начал в человеческом сердце…» – и думал, что у меня тоже есть брат. Обрывки мыслей и воспоминаний превратили эту ночь в кошмар еще почище, чем приход Трюггве. Что это было? Сон, воспоминания, то, что случилось или только еще должно случиться? Я думал о Мэри, словно это она лежала рядом со мной. Старая любовная история, приехать в Норвегию, чтобы пережить старую любовную историю… луна, плывущая высоко над белым домом… но это в Америке… на склоне, спускавшемся к дороге, валялась ржавая подкова обычной изящной формы. В ней лежал белый камешек. Я долго смотрел на подкову и на камешек. Рядом с подковой уже пробились зеленые стебельки. Вокруг лежали кучки грязного снега. Талая вода журчала на дороге. Вдали, в горах, послышался выстрел. Что может звучать более мирно, чем одинокий выстрел и дружески откликнувшееся ему эхо? Мне вспомнился осенний день в Йорстаде – фьорд, звук выстрела, донесшийся издалека. Подкова смотрела на меня. Я понял, почему люди приносят подковы домой и вешают над дверью.
Я думал о человеке, который мошенничал со счетами и в конце концов был вынужден заявить на самого себя. Все деньги в кассе были целы, он пускался на эти махинации, чтобы прикрыть преступление, которого никогда не совершал.
И о фотографии моей сестры, вставленной в могильную плиту на кладбище в Йорстаде, и о Хенрике Рыжем, которого я посетил в Царстве Мертвых, и об Антоне Странде, убитом моим братом. Как бы там ни было, мой брат не душевнобольной… ну, а брат Карла?
Я спрятал лицо на груди у Сусанны.
Мы знаем много такого, в чем не смеем себе признаться.
Однажды Гюннер сказал об одном человеке: я знал его только в период безысходности. Он не сказал: когда у него была депрессия или что-нибудь в этом роде, вполне безобидное, нет, он сказал именно в период безысходности, словно это было нечто столь же неизбежное, как переходный период или период роста. Меня охватил знакомый страх, я услыхал какой-то грозный подземный звук, будто в темных глубинах рухнуло что-то, что нам хочется считать незыблемым.
После той ночи, когда Трюггве приходил к нам, на меня стали нападать приступы страха, они сопровождались галлюцинациями. Однажды мне почудилось, будто я иду по дороге. Я был один. Мимо проходило много народу, но никто со мной не здоровался, все делали вид, что не замечают меня. Маленькие дети показывали на меня пальцами и кричали: «Вот он, смотрите!» Дети постарше улюлюкали мне вслед, и в их голосах звучала ненависть. Взрослые только отворачивались.
Все это я увидел, когда мы сидели за завтраком, от страха меня стало мутить.
Сразу же после этого я увидел себя на высоком мосту, перекинутом через реку. Я глядел на воду, она была так далеко, будто я летел в самолете. Кто-то подошел и бросился вниз. Я видел, как он перевернулся в воздухе. До воды было бесконечно далеко. Наконец он достиг воды, но из-за расстояния плеска не было слышно. Я упал плашмя и, прижимаясь к асфальту, пополз на середину моста, я кричал и плакал.
На другую ночь на меня напала боязнь темноты. Единственный раз за долгие-долгие годы. Вообще-то боязнь темноты исчезает, когда тебя перестает заботить, что о тебе думают люди. Пусть прижимают к окну свои бледные рожи, пусть смотрят сколько влезет.
В семнадцать лет тебе казалось, что многое следует скрывать. Тогда ты боялся темноты и не любил пустынных лесов, за исключением тех случаев, когда говорил о них с поэтическим вдохновением. Со временем любой лес стал просто деревьями, на которых можно повеситься. Человек был создан не раньше, чем все было тщательно подготовлено к его появлению.
Я основал свою фабрику в самом начале 1914 года, то есть незадолго перед прошлой войной, которая разразилась словно нарочно, чтобы помочь мне встать на ноги. К тому же в ту пору еще не исчезли отголоски добрых времен, наступивших после землетрясения в 1906 году. Когда капитал устремляется заполнить вакуум, легко заработать большие деньги. Мне помогли выгодная конъюнктура и здоровая предприимчивость. К 1920 году я уже разбогател, хотя и сильно пострадал потом, в 1929-м. Я пережил депрессию, и даже не хочется говорить, каким капиталом я обладал в 1939 году, когда приехал в Норвегию.
Несмотря на налоги, мое состояние сильно увеличилось во время этой войны. В скором времени я собираюсь продать свои акции и вложить все деньги в недвижимость.
Эти годы я работал как зверь, но часто с отвращением. По своему характеру я не деловой человек, уж слишком близко к сердцу я принимаю столкновения с людьми, – других они стимулируют, меня же только мучат.
Мне хотелось более связно рассказать тебе о своей жизни, но это так скучно. Придется ограничиться тем, что уже сказано косвенно или кое-где проскочило случайно. Лучше всего я сейчас помню пустяковые и далекие вещи, но, по-моему, они-то и важны. Они словно нервные центры, что-то от них расходится веером, часто с самого детства и вплоть до этой минуты. Мелочи, совершенные пустяки.
Передо мной лежит письмо отца. Он написал его, когда ослеп. Отец ничего не знал обо мне и отправил письмо через министерство иностранных дел. Несколько строчек набежали одна на другую.
Я слышу этот вопль старика, посланный мне из бездны слепоты, слышу здесь, я – сын, отложивший письмо отца и забывший о нем.
Да, все это мелочи, пустяки. Однажды ребенком я пришел на болото, не помню уже, что мне там понадобилось. Я был один. На обратном пути я на мгновение остановился и оглянулся на болото, просто так, ни за чем. Я помню тот случай, словно он произошел час назад.
Вечерами, когда было много снега, мы катались на санках с горы, на которой стоял наш дом. Я и сейчас чувствую морозный ветер, дувший в лицо, слышу крики, вижу звезды над головой. В девять часов мать звала нас домой.
Двенадцатого мая 1897 года, когда мне было девять лет, один мальчик по имени Алфред уехал со своими родителями в Чикаго. В сочельник мне разрешили лечь попозже, чтобы я мог написать Алфреду. Письмо было длинное. Оно вернулось обратно в марте 1898-го. Мне и теперь еще интересно, что же тогда случилось с этим Алфредом.
Мы с Алфредом долго играли в пустынном песчаном карьере и неожиданно заметили, что наши тени изрядно удлинились. Хотели бежать домой, но в карьере вдруг появился какой-то человек, худой и высокий. В закатном освещении он казался рыжим.
Почему-то мы испугались его, у меня затряслись коленки. И тут произошло нечто необъяснимое – Алфред подошел к этому человеку, снял шапку и сказал: «Надеюсь, вы нам ничего не сделаете?»
Человек грыз травинку. Он внимательно посмотрел на Алфреда и, ни слова не говоря, пошел прочь.
У меня был бумажный змей, я запустил его недалеко от болота. Он поднялся высоко-высоко, выше всех домов. Вдруг шнурок оборвался, змей сделал рывок и исчез, улетел туда, где я никогда не бывал. Горе мое было безутешно, и в тот вечер отец сидел возле моей постели, пока я не заснул.
Вечером 11 апреля 1940 года мы с Сусанной шли по Парквейен. Город был затемнен, все еще были потрясены случившимся.
Мы услыхали шум в парке и пошли медленней. В ту же секунду грянул выстрел, пуля щелкнула по железной ограде совсем рядом. Сусанна перепугалась и не пустила меня выяснить, в чем дело.
Может, в парке был сумасшедший? Или кто-то целился оттуда в одного из нас?
Жалкие, растерянные, мы шли, крепко прижавшись друг к другу. Не могу представить себе, что я больше никогда не увижу ее.
Осло, 18 октября 1939.
В поезде я нашел пустое купе для курящих и разложил вещи на сиденьях так, чтобы выглядело, будто я не один. Но меня это не спасло. Сперва вошла супружеская чета и уселась напротив, потом кто-то сел рядом со мной. Я закурил и стал смотреть в окно на светлый по-летнему день. Был конец сентября, я еще вел счет дням войны: сегодня три недели, как немцы вторглись в Польшу.
Женщина напротив относилась к известному, отвратительному, типу людей, которые от избытка чувства собственного достоинства видят мало радости в жизни. Она громко и подчеркнуто ласково разговаривала со своим испуганным мужем, которого по виду можно было принять за книготорговца или что-нибудь в этом роде. Она явно им помыкала. В молодости, думал я, она, наверно, хвасталась, что служит в респектабельных домах, теперь же ее оскорбил бы даже намек, что она вообще когда-то была прислугой. Теперь у нее у самой респектабельный дом, и она часто меняет прислугу. Мужа она заговаривает до смерти, и дети, безусловно, закончили среднюю школу. Атмосфера в доме мрачная, дети стараются бывать там как можно меньше. А виноваты во всем и муж и время.
Да-а, принести несчастье самому себе не так-то просто, но при некотором усилии это удается.
Глядя на ее мужа, я вспомнил чудных рыб, у которых маленький самец живет под брюхом у самки. Он – паразит, не умея добывать себе пищу, он присасывается раз и навсегда к своей супруге-матери, и даже кровообращение становится у них общим.
Эта женщина обзавелась как раз таким мужем и намертво пришпилила его к себе. Чтобы подчеркнуть свой пол, он носил бороду, которая росла у него клочками.
Рядом со мной сидела молодая девушка, и я жалел, что она сидит не напротив. Это не пустяки, если человеку предстоит просидеть несколько часов, глядя прямо перед собой. Одна моя знакомая рассказывала, что в поездах она всегда садится напротив мужчины с приятной внешностью. Глядит на него неприступным взором, а сама мысленно играет в игру, будто он ее муж.
Почувствовав, что моя соседка смотрит в другую сторону, я покосился на нее. Что-то в ее лице напоминало о зимнем утре в лесу; мне, правда, припомнился и пыльный закат в пустыне – жара и холод, смутные, далекие воспоминания. Во всех девичьих лицах есть нечто общее, мудрое и в то же время решительно невинное. Угадывается жизненный путь, столь же целеустремленный и бессознательный, как полет перелетных птиц.
Пассажир у двери оказался молодым человеком с изумленным выражением лица. Отправляясь в поездку, он тщательно причесался. Было похоже, будто дома его на прощание облизала лошадь. Он ковырял в носу и потом удивленно рассматривал свой палец.
Дама, которая ехала с мужем, доброжелательно поглядывала на меня. Нам, образованным людям, следовало завязать культурную беседу. Я не пожелал знакомиться. После нескольких фраз, обращенных к кому угодно и ни к кому в частности, она окинула меня взглядом с ног до головы и неодобрительно сморщила нос, слишком маленький для ее жирного лица. Многозначительно хмыкнув и глянув в сторону своего уважаемого супруга, она снова презрительно пробежала по мне глазами. Маленький рот ее был открыт.
Некоторое время я дремал, – когда это со мной случается в поезде, мне чудятся странные голоса. Кто-то громко сказал бессмыслицу. Я открыл глаза, посмотрел, кто говорил. Нет, никто.
На третий или четвертый раз громкий голос произнес: «Белоснежка!» Слышать это должны были все. Но кто же из них мог произнести – «Белоснежка»? Никто. У девушки рот был набит шоколадом. Неандертальцу у двери было просто неведомо такое слово. О супружеской паре, сидящей напротив, не могло быть и речи. Муж, без сомнения, уже много лет не произносил ничего, кроме «гм, гм», а жена как раз в эту минуту кровожадно разглагольствовала о падении нравов в наше время, обращаясь к моей соседке. У девушки были изумительно красивые ноги. Я зевнул, подумал и чуть не сказал вслух, что аскеты в глубине души иногда даже очень похотливы. Красивые щиколотки, шелковые чулки, изящные туфли. А губы – вот бы увидеть их без этих строгих очертаний, ощутить их жар, услышать у своего уха задыхающийся шепот.
Задумчиво облизнувшись, я выглянул в окно. Уже стемнело. Дама из респектабельного дома решила, что ее супругу необходимо отдохнуть. На этот случай она захватила с собой подушечку и теперь уложила супруга на сиденье у себя за спиной. Он взбрыкнул ножками, точно грудной ребенок.
– Ты ведь не можешь спать, когда накурено?
Она по очереди глянула на меня и на существо у двери, еще не превратившееся в человека. Взгляд был пока не грозный, но таил опасность. Он был исполнен надежды, что подданные не станут роптать. Парень у двери курил трубку, я – сигару.
Нельзя говорить такие вещи в купе для курящих, если человек только что срезал кончик сигары и вожделенно затянулся, – ведь и в других купе есть свободные места. Об эту сигару легко обжечься.
Существо у двери посмотрело на даму с явным ужасом и сделало движение, словно хотело швырнуть трубку под скамью. Залившись краской до самого воротничка, оно взмахнуло руками и затихло, обливаясь потом и уставясь в землю. Я сделал вид, будто ничего не слышал, передвинул сигару в другой угол рта и сложил руки на животе.
Описав круг, глаза дамы вновь остановились на мне. Ноздри раздулись. Она дернула носом и засопела. Ха! Этот господин считает себя воспитанным человеком, а сам даже не знает, как следует вести себя с дамой! Я был разоблачен.
– У моего мужа слабое сердце. Вам непременно надо курить? – сказала она, открыв влажный кукольный ротик.
– Да, – ответил я.
Дама побагровела и залепетала что-то бессвязное. Потом заговорила с мужем, и тот сразу беспокойно задергался на сиденье. Ее фразы кончались бы безудержной бранью, если б она не обрывала их на середине. Что-то ее все-таки удерживало. И вдруг: пуф-пуф, пуф-пуф. Тот, уже укрощенный, у двери, снова закурил трубку и выпустил в купе густое облако дыма. Воспользовался своим правом. Он отвернулся, но тем не менее… Его хотели попрать, но – пуф-пуф! – восстание рабов.
Супруг прикрыл глаза, он не желал видеть того, что сейчас произойдет. Однако все обошлось высокомерным кивком и глухим сопением.
Поезд полз от станции к станции. Мимо нашего купе проходили люди, мрачно поглядывая на лежащего. Я чувствовал, что моя соседка наблюдает за мной, и понял, что произвел благоприятное впечатление. Я ничего не имел против.
Дама постепенно пришла в себя. Она изобрела другой способ поставить нас на место. Открыв чемодан и вытащив пачку писем, она стала читать отрывки своему обожаемому супругу. Посвящая нас в то или иное важное событие, она каждый раз повышала голос и награждала меня презрительным взглядом.
– «Тетя Лиза из Конгсвингера недавно приезжала к нам в гости. Они с дядей купили „фиат“».
Она произнесла «фьят», и я не сразу сообразил, что означает это слово.
– «Кузен Юрген блестяще сдал экзамен. У Бубочки прорезались два зубика, он страшно похож на своего дядю».
Она делала ударения на самых неожиданных словах, будто читала варварские стихи. Это было противно. Такие вещи смешно вспоминать на другой день или через год, но слушать далеко не так забавно. Через полчаса все это казалось уже грубым насилием. Моя соседка стала поглядывать на свои вещи. Я медленно накалялся. Дама продолжала чтение, она бряцала словами и бросала на присутствующих взгляды, полные презрения.
– Вам непременно надо посвящать меня в свою личную жизнь? – Голос мой звучал отнюдь не шутливо.
Это возымело действие. Такой ярости я не видел с тех самых пор, как переплатил однажды ирландцу пять центов. Челюсть у нее отвалилась и тут же опять захлопнулась. Она прошипела что-то невнятное, глаза у нее помутнели. Запихнув шуршащие письма в чемодан, она выдернула подушку из-под головы своего несчастного мужа, – голова его громко стукнулась о сиденье, – потом поставила его на ноги и вместе с двумя чемоданами вытолкала за дверь. Дурачок, сидевший у нее на пути, испуганно прикрыл голову локтем, когда она кубарем пролетела мимо него.
Через мгновение девушка уже устроилась в уголке напротив меня. Я снова вспомнил свою знакомую, которая в поездах мысленно выходила замуж, – очевидно, я показал себя с самой выгодной стороны. Девушка протянула мне плитку шоколаду, а я ей сигареты, и все это под изумленным взглядом парня, сидевшего у двери. Она тоже едет в Гран, собирается пожить там в пансионе. Мы не представились друг другу.
Утром я вышел на крыльцо и увидел несколько опавших листьев. Я вздрогнул от холода. Первое осеннее утро.
Хозяйка мне понравилась с первого взгляда, еще вчера вечером, дом был очень приятный. Она стояла на несколько ступенек выше меня и протягивала мне руку. Из-за этого я казался ниже или она – выше. Я взглянул в дружелюбное, полное любопытства лицо и забыл, что здесь с меня будут брать деньги. Белая мошкара, рои которой летают осенью до первых морозов, вилась вокруг зажженного фонаря. Автомобильные фары бросили сноп лучей в осенний сад – светлый коридор с темными стенами.
Теперь я стоял на каменных ступенях и смотрел на росистое утро, и мне было грустно, как бывает, когда неожиданно обнаружишь, что и это лето уже умерло.
Неподалеку стояли две церкви. Я не верил своим глазам, пока не подошел поближе. Рядом со мной прыгала игривая кошечка, – вцепившись в мою штанину, она пыталась удержать меня, словно я приехал только затем, чтобы поиграть с ней. Я осторожно поднял глаза на церкви. Их по-прежнему было две, одна подле другой. Две стройные деревенские церкви, сохранившиеся от древних времен, они стояли в двух шагах друг от друга. Кошка провожала меня на кладбище. Она подкрадывалась между могилами к трясогузкам, церквей по-прежнему было две. Я вспомнил, как Бьёрнстьерне Бьёрнсон[34]34
Бьёрнстьерне Бьёрнсон (1832–1910) – норвежский писатель.
[Закрыть] со своим другом-датчанином поднялся однажды в Ютландии на вершину холма, чтобы полюбоваться пейзажем. Он насчитал внизу тридцать две церкви и заметил: датчане либо очень набожны, либо безбожно ленивы.
Какой-то человек копал могилу. Я обратился к бородатой голове, выглянувшей из ямы, и спросил, почему здесь две церкви.
Наверно, у могильщика так часто спрашивали об этом, что ему надоело отвечать.
– Вообще-то у нас их три, только третья чуть подальше, – сказал он.
– Почему же не рядом?
Он взглянул на меня.
– А вон там похоронен Винье[35]35
Осмунд Винье (1818–1870) – норвежский поэт.
[Закрыть].
Он знал, что надо говорить туристам.
– Винье? Да, я слышал, что он похоронен здесь. Но все-таки, почему две церкви?
– А вроде вы только что спросили, почему их не три? – сказал он и снова нырнул в могилу. Несговорчивый могильщик.
Но, вынырнув оттуда через некоторое время и отерев со лба пот, он вдруг разговорился. Ему неизвестно, почему у них тут две церкви. Разное болтают. Но если говорить честно, этого не знает никто. Что же касается самого могильщика, он вырос здесь, с этими двумя церквами, и не понимает, что тут такого странного. Посещают они только одну церковь, но другая никому не мешает. Пусть себе стоит. А вон там, как он уже сказал, лежит Винье.