Текст книги "Любимица Жнеца (ЛП)"
Автор книги: Афина Шторм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Недостаточно, – заканчиваю я. – Думаю, этого никогда не будет достаточно. Я хочу держать тебя вот так. Всегда.
– Замок на месте, – напоминает она, и в её голосе слышна теплота. – Никто никуда не денется.
Глава 25
Алтея
Мы чиним корабль так, как чинят всё, что не могут себе позволить заменить: кое-как, на честном слове и из того, что оказалось под рукой ближе всего к пробоине.
После абордажа нас здорово потрепало. Двигатели еле тарахтят, половина рециркуляторов вышла из строя, три палубы, для ремонта которых у нас нет запчастей, разгерметизированы и изолированы аварийными переборками. Поэтому я занимаюсь тем, что у меня получается лучше всего и что никак не связано с моим «предназначением» кому-то: разворачиваю спасательную операцию на нашем умирающем корабле. Я отправляю Кэйлиса к реакторам, опытных членов команды ставлю на починку корпуса, молодых – на разборку разрушенных секций в поисках того, что можно пустить в дело, а сама веду в уме подсчёт того, что у нас есть и что нам нужно, – так, как я вела этот подсчёт всю жизнь, только теперь в колонке «наше» стоит моё имя.
Никто не спорит, когда я отдаю приказы. Это застаёт меня врасплох где-то на второй бессонной смене. Неделю назад я была балластом с охранником у двери. Теперь же команда мародёров без колебаний принимает мои жесты через вакуумный разрыв просто потому, что так сказал помощник капитана, и потому что – Ваша признаётся мне позже, буркнув это себе под нос и отводя взгляд – я единственная на борту, кто видит в сломанной вещи то, что она стоит того, чтобы её починить, а не сдать в утиль.
– Капитан изменился, – тихо замечает Ваша, когда мы делим последний паёк в полумраке камбуза, обе слишком вымотанные, чтобы изображать достоинство. – Я прошла с ним через два голода и один мятеж; я видела, как он сотней тихих способов планировал собственную смерть, но ни разу не видела, чтобы он планировал жизнь. А теперь он спрашивает штурмана о запасах топлива на три прыжка вперёд. На три прыжка?! Он снова думает о будущем. – Она ломает брикет и отдаёт мне кусок побольше. – Это всё ты. Я до сих пор не могу тебе этого простить. Легко следовать за тем, кто не боится умереть, а чтобы быть с тем, кто намерен жить, нужно соответствовать.
У меня нет ответа. Я слишком занята осознанием того, что за последние недели перестала воспринимать «Пустой удел» как корабль, с которого хочу сбежать, и начала видеть в нём место, где храню стену своего брата и где сплю, не косясь на дверь. Как дом – слово, которое я так давно вычеркнула из лексикона, что забыла, что оно вообще у меня было.
Когда мы достигаем края мёртвой зоны, я стою на мостике. Вся команда замолкает при виде этого, и я понимаю, что не сойду на следующей станции. И ни на какой другой не сойду. Куда бы ни направлялся этот умирающий, упрямый, потрёпанный корабль, я отправлюсь вместе с ним.
Странное место для такого решения – посреди спасательных работ, с руками в мозолях и бесконечным списком неисправностей перед глазами. Но именно здесь я принимаю все решения, которые когда-либо оказывались для меня верными. Не в тишине – в работе. Я давно усвоила: ценность вещи измеряется тем, сколько сил ты готов потратить, чтобы она продолжала дышать. И я замечаю, что готова работать очень, очень усердно, чтобы эта нелепая развалина продолжала дышать, чтобы дышали люди на борту и этот невозможный мужчина, который ею управляет. Для такой, как я, это исчерпывающий ответ. Я не доверяю чувствам. Чувства дёшевы, они лгут и никогда не помогали мне выжить. Я доверяю «книге учёта». И за последние недели книга тихо перенесла «Пустой удел» в колонку «стоит того» – перенесла туда всех их, а потом, пока я не пригляделась, чтобы возразить, вписала в ту же колонку и моё имя.
Даже если путь наш лежит туда, где на картах отмечены одни лишь предупреждения.
Глава 26
Сарен
У мёртвой зоны есть цвет, которого нет в остальном космосе, и мне требуется немало времени, чтобы подобрать ему название, ведь я видел его лишь однажды – на самой старой записи, в свечении над Ишаной в день её падения. Это цвет раны, которая перестала кровоточить, потому что в ней больше не осталось крови.
Я сам встаю за штурвал. Никто не спорит. Внутри зоны звёзды выглядят неправильно: половина из них сколлапсировала[5]5
Сколлапсировать – испытать состояние коллапса, процесса, при котором космическое тело под действием гравитационных сил сжимается и уплотняется, что может привести к образованию чёрной дыры или другого сверхплотного объекта.
[Закрыть] в тлеющие угли, а между ними дрейфуют кости войны, которую никто из ныне живущих уже не помнит, – остовы кораблей размером с города, расколотые и остывшие три столетия назад. Наши сканеры фиксируют объекты, не являющиеся кораблями, – мины[6]6
Космические мины – это вымышленные устройства, которые представляют собой миниатюрные оружейные платформы, открывающие огонь, когда корабли подходят слишком близко.
[Закрыть], автоматические орудия, – защиту, которую мои предки разбросали здесь, чтобы охранять то, что находится в центре. Они по-прежнему исправно уничтожают всё, что подходит близко, хотя те, кого они защищали, давно обратились в прах.
Я веду корабль сквозь защиту так, как Алтея учила меня проходить сквозь потоки обломков, – только теперь она стоит у меня за плечом, называя вместо живых камней мёртвые орудия, считывая траектории их огня с наших приборов быстрее, чем те успевают меня предупредить. Мы теряем обшивку. Теряем антенную решётку. В середине пути неподалёку от нашего левого борта пробуждается спящая мина размером с грузовой корабль, её древние датчики с трудом выбираются из трёхвекового сна, и Корра замечает её на полвдоха раньше, чем я. Для манёвра места нет. И тогда я делаю то, чему меня научил поток камней, то, о чём Алтее не нужно говорить вслух: я глушу всё. Питание, свет, любое излучение, вплоть до тепла наших собственных тел. Мы становимся тёмными, безмолвными и мёртвыми на вид – ещё одним обломком среди множества обломков войны, и угасающий разум мины не может распознать в нас что-то живое.
Мы проплываем мимо её орудий так близко, что можно разглядеть коррозию, разъедающую корпус. Никто не дышит, пока мина не остаётся позади. Затем Кэйлис издаёт звук – наполовину смех, наполовину всхлип, – а кто-то из стариков хлопает его по плечу, и на одно нелепое мгновение мы становимся просто экипажем, которому удалось выйти сухим из воды. Мы не теряем корабль, и когда последнее орудие гаснет позади нас, мёртвая зона открывает вид на то, что была призвана охранять, и весь мостик перестаёт дышать.
Город. Не станция, не обломки. Город, огромный, разрушенный и прекрасный, дрейфующий целым сквозь тьму – башни, для которых у меня нет названий ни на человеческом языке, ни на языке жнецов; шпили, украшенные резьбой, подобной резьбе на наших рогах; руины размером с луну, которые когда-то были самым прекрасным творением девяти систем.
На мостике не слышно ни звука. Я провёл свой экипаж через голод, засады и смерти товарищей и ни разу не видел, чтобы они замолкали так, как молчат сейчас. Корра, который служит со мной с мальчишеских лет и источил свой рог почти до основания от бесконечных похорон, на которых ему пришлось побывать, подносит руку ко лбу, сам того не осознавая, – старый жест скорби, тот, что мы совершаем над телами мертвецов, – только он делает его над городом, который не застал живым. Кто-то из старожилов в глубине мостика тихо произносит слово на древнем языке, трое других отвечают ему, и я понимаю: они приветствуют руины. Приветствуют так, как приветствуют родню на похоронах, где горе и узнавание сплетены воедино, потому что каждое серое, испещрённое шрамами лицо на этом мостике смотрит на дрейфующий город и наконец видит очертания того, что было отнято у нас ещё до нашего первого вдоха на этом свете.
Всю свою жизнь я был уверен, что серость – это наша истинная суть, а прежняя красота – ложь. Город вплывает в свет наших прожекторов – огромный, терпеливый и сломленный, – и эта уверенность рушится у меня в груди, как сварной шов, не выдержавший нагрузки. Мы были этим, пустоши лишь изменили упаковку, как и говорила Алтея.
Под тремя столетиями холода, голода и унаследованного позора мы остаёмся теми созданиями, что построили прекраснейшее из творений девяти систем, а кто-то решил, что это преступление, заслуживающее медленного вымирания. И я собираюсь спуститься в эту тьму и узнать, кто, почему и что именно они посчитали своим правом отнять.
– Вот кем ты был, – тихо говорит Алтея рядом со мной. Она не смотрит на город. Она смотрит на меня. – Вот кем ты остаёшься. Пустоши просто изменили упаковку.
Я не могу ответить. Город отвечает за меня: пока «Пустой удел» дрейфует в тени, руина начинает (едва заметно) просыпаться – огоньки бегут по узорам сломанных шпилей, которые я смутно узнаю, сквозь наш корпус поднимается низкий гармонический гул. Мёртвое место тянется к первой живой крови ишани, оказавшейся в его пределах за три сотни лет, – и тянется оно именно ко мне.
Глава 27
Алтея
Шлюз открывается, являя взору подобие собора, и я на секунду забываю, что мы стоим в «гробнице».
Мы пробираемся внутрь небольшой группой – Сарен, Ваша, Кэйлис и я – через пролом в боковой стене города, в зал настолько огромный, что свет наших фонарей теряется, не достигая потолка. И как только Сарен переступает порог, город узнаёт его. Впереди, панель за панелью, расцветает свет, прокладывая путь к самому сердцу руин, а гул в стенах меняется, превращаясь в нечто, что я могу назвать только приветствием.
– Он его считывает, – выдыхает Кэйлис. У него в руках сканер, пальцы дрожат. – Генетический маркер. Город целиком настроен на кровь ишани. Капитан, вы только что… вы зажгли свет впервые со времён падения.
Зал переходит в галереи, и они полны. Не телами – искусством. Скульптуры, фрески, музыкальные инструменты, библиотеки из кристаллов, которые начинают вибрировать, стоит лучу фонаря коснуться их, мемориальная колоннада, где на одной изогнутой стене высечены десять тысяч имён. Ваша останавливается перед ней и застывает так неподвижно, что я пугаюсь, не случилось ли чего, но потом понимаю: она ищет имя – рефлекс женщины, которая всю жизнь прикладывала ладонь к стенам мертвецов. Она находит его – какого-то предка, какую-то ветвь рода, просуществовавшую достаточно долго, чтобы дать ей жизнь. Ваша прижимает ладонь к надписи, и плечи её вздрагивают – один раз. Кэйлис очень старательно делает вид, что увлечен изучением показаний сканера.
В боковой галерее я нахожу инструмент, для которого у меня нет названия: каркас из кристаллических стержней, натянутых чем-то тоньше проволоки. Когда свет моего фонаря падает на него, инструмент поёт – одна чистая, протяжная нота наполняет мёртвый зал и не смолкает. Звук, запертый в кристалле три столетия назад, ждал лишь света, чтобы вырваться на волю. Кэйлис бледнеет.
– Струна памяти, – шепчет он. – Элсин говорил, что они существуют. Сыграешь на ней однажды, и она хранит мелодию вечно. Эту ноту, Тея, кто-то сыграл. Кто-то настоящий, из плоти и крови, сидевший прямо здесь.
И вот мы вчетвером стоим в гробнице и даём давно умершему музыканту доиграть свою последнюю ноту, и никто из нас не пытается скрыть, что это делает с нашими лицами.
Я осматриваюсь своим взглядом мусорщика – взглядом, который привык оценивать стоимость вещей, – но на этот раз не вижу ничего, что можно было бы продать. Я вижу народ. Живой, прекрасный, миролюбивый народ, запечатлённый собственными руками в расцвете своего величия. Я думаю о сером, израненном экипаже «Пустого удела», и мне хочется привести сюда каждого из них и сказать: «Взгляните, посмотрите, откуда вы родом, посмотрите, что они не смогли выжечь из вас дотла».
Но ломает нас всех галерея, которую находит Кэйлис (хотя никто из нас не произносит слово «сломлен» вслух). Это низкая комната в стороне от главного зала, потолок давит, фрески уменьшены в масштабе, и я не сразу понимаю, почему пропорции кажутся странными, а когда понимаю – жалею, что поняла. Это детская. Зал для детей. Стены покрыты маленькими отпечатками ладошек, вдавленными в мягкий камень, а потом обожжёнными, чтобы сохранились. Сотни отпечатков, похожих на те, что человеческие дети оставляют краской в игровой комнате, только эти продержались триста лет. Над отпечатками – сами дети ишани, нарисованные кем-то, кто явно их любил: круглолицые, с мягкими рожками, смеющиеся. Ничего общего с серыми, закованными в броню существами, в которых позже превратили их потомков Пустоши. Они прекрасны. Обыкновенны. Прекрасны, как все дети, – и именно это делает то, что с ними сотворили, непростительным.
Сарен замирает в дверном проёме и не заходит внутрь. Я видела, как этот мужчина, не сбавляя шага, проходил сквозь шквальный огонь, вакуум и толпы мертвецов, но он не может заставить себя переступить порог комнаты, полной детских ладошек.
– Вот кем мы были, – еле слышно произносит он, и в его голосе звучит то, чего я никогда раньше не слышала. – Прежде чем кто-то решил, что добродушный народ, пользующийся устаревшими технологиями, – это пустая трата ценного ресурса. Эти ручки… эти маленькие ладошки… Каждый ребёнок Жнецов, рождённый уродцем на корабле во время голода, каждый, кого мы потеряли, потому что холод перебил нас быстрее, чем мы могли себя прокормить, – все они ведут начало от выбора, который кто-то сделал, чтобы уничтожить эти ладошки.
Наконец Сарен входит в зал и прижимает свою огромную серую ладонь к одному из маленьких обожжённых отпечатков – она накрывает сразу четыре – и замирает так надолго. Я подхожу и встаю рядом, прижимаю свою ладонь к другому отпечатку – мои костяшки, карта мелких шрамов, рядом со следами, которым так и не довелось узнать, что такое шрамы, – и мы оба молчим, потому что нет таких слов, которые сказали бы лучше, чем уже сказала стена на единственном языке, который когда-либо понадобится мёртвому ребёнку.
Потом Сарен идёт к центральному возвышению, где его ждёт консоль, древнее самого города. Как только он кладёт на неё руку, начинают открываться записи, и первый фрагмент, проецируемый огромным изображением в темноте над нами, – это не искусство.
Это предостережение. Послание на ишани, официальный стиль, из тех, что используют для вещей, которые нельзя забывать. Кэйлис переводит его истончившимся голосом:
– Всем выжившим: помните, мы не пали. Нас столкнули.
Сарен так сильно стискивает край консоли, что слышно, как стонет металл.
А на радаре дальнего действия, далеко позади нас, у самого входа в мёртвую зону, загораются датчики приближения – их много, они двигаются быстро и целенаправленно, проскальзывая мимо безжизненных орудий, путь через которые мы уже расчистили. Это Йорек. Разумеется, Йорек. Мы сами оставили ему прямую дорогу внутрь.
Глава 28
Сарен
Архив хранит память в голосах, и эти голоса принадлежат моему народу. Три сотни лет они ждут, когда кто-то нашей крови придёт и узнает всю правду.
Пока остальные удерживают верхний зал, я спускаюсь в помещение, именуемое в записях «Хранилищем». Здесь покоится весь архив целиком – не обрывки, не те фрагменты, что Элсин всю жизнь пытается склеить воедино, а целая, нетронутая память нашего мира. Я протягиваю к этому руку, и оно разливается в воздухе вокруг меня. За какой-то час я постигаю то, из-за чего мой народ заклеймили позором, и узнаю, что этот позор был ложью, внушённой нам теми, кто разжёг огонь.
Мы не скатились в гражданскую войну из-за собственной слабости – нас заставили. Записи говорят об этом прямо: в начале долгой войны внешние фракции посмотрели на миролюбивый народ, стоящий на костях древних глубинных технологий, и решили, что мирное сосуществование неэффективно. Они раздували старые внутренние разногласия, пока те не начали кровоточить. Они тайно вооружали обе наши стороны. А когда Ишана превратилась в пепел, они явились к выжившим как друзья – и загнали остатки нашего клана в Пустоши, в тот единственный уголок космоса, из которого, как они знали, нам никогда не выбраться, где мёртвые и умирающие звёзды испускают радиацию, не предназначенную ни для одного живого существа. После этого им больше не пришлось пачкать руки – Пустоши сделали всё остальное. Поколение за поколением, в голоде и муках, звёздное излучение того места переписывало нас на уровне хромосом, превращая детей наших детей в серых бронированных существ, которых галактика теперь называет Жнецами – не по случайности изгнания, а по замыслу. Само изгнание было оружием: чтобы мы превратились в нечто настолько чудовищное, что никто никогда не стал бы оплакивать нас или задаваться вопросом, чего мы лишились.
Мы не были прокляты. Нас не наказала природа за какой-то изъян в генах. Нас медленно и целенаправленно убивали, заставив поверить, что мы сделали это с собой сами.
В архиве сохранилась запись историка, последнего из тех, чей голос, надтреснутый от возраста и горя, звучал в темноте в последний день, когда вражеские «корабли-миротворцы» уже вышли на орбиту, разыгрывая «спасение».
– Они скажут нашим детям, что война была нашей виной, – пророчит голос на старом официальном языке с твёрдостью, присущей тем, кто окончательно потерял надежду. – Они скажут, что мы сгнили изнутри, что наше падение было неизбежно. Не верьте им. Мы были самыми миролюбивыми созданиями в этом рукаве галактики, и именно поэтому они не могли позволить нам сохранить то, что у нас было. Помните: до того, как вас начали бояться, вас любили. Монстр – это костюм, который они скроили для вас. Снимите его, если кто-то из вас доживёт до того момента, когда услышит эти слова…
На этом запись обрывается. Дальше – ничего. Кем бы они ни были, они остались, чтобы записать это послание, а потом тьма поглотила и их тоже, а этот костюм передавался из поколения в поколение триста лет, пока мы не забыли, что это костюм, и не стали принимать его за собственную кожу.
Я сижу в хранилище один, и на меня обрушиваются три столетия украденной правды. Долгое мгновение я не могу понять, что чувствую – горе или ярость: они пришли вместе, и у них одно лицо. Каждое имя, которое я ношу; каждое имя на каждом роге, затерянном во тьме; каждый ребёнок, рождённый искажённым; каждый голод; каждый капитан, учивший своего преемника, что милосердие – роскошь, которую мы не можем себе позволить, – всё это последствия решения, принятого теми, кто, вероятно, до сих пор жив, всё ещё у власти и наживается на покое, оплаченном кровью всего моего вида.
Пока я сижу в этой холодной тишине, архив продолжает изливать на меня три столетия истории. В нём есть лица. К этому я оказываюсь не готов – не только к записям, датам и сухому механизму постепенного уничтожения мира, но и к лицам, тысячам лиц, целому народу, запечатлевшему себя для потомков, которые, как они молились, доживут до того, чтобы увидеть это. Женщина учит ребёнка играть на хрустальных струнах памяти, и они оба смеются, когда у малыша не получается. Совет, который мягко спорит – так могут спорить лишь те, кто никогда не знал настоящей жестокости, – о том, как ответить пришедшим чужакам, предлагающим дружбу вместе с оружием. Мужчина в самом конце, когда воздух вокруг него уже становится непригодным для дыхания, записывает рецепты – рецепты всего, что нужно оставить после себя, – потому что хочет, чтобы те, кто придёт после, знали: лепёшки его бабушки существовали, они были вкусными, и когда-то в мире было достаточно спокойно, чтобы заботиться о вкусе еды.
Я переписываю этот рецепт трижды, от руки, и до конца не понимаю зачем, пока не приходит осознание. Думаю, дело вот в чём: галактика, убивающая целый мир, всегда будет хранить отчёт об этом убийстве в своих судах и тайных протоколах. Я хочу убедиться, что кто-то где-то тоже хранит память о хлебе, что мы – не просто жертвы преступления, а прежде всего народ, который пёк вкусный хлеб, учил детей музыке и по-доброму спорил о том, как принимать незнакомцев, и что именно это – не серость, не голод, не жатва – то, что я вынесу из этой тьмы.
В холоде этой комнаты я даю себе клятву, и это первая клятва за долгие годы, которая направлена на жизнь, а не на смерть: правда выйдет наружу, чего бы мне это ни стоило. Если я погибну в этих руинах, правда покинет их без меня. Мой клан узнает, что с ним сделали. В конце концов они смогут оплакивать то, что действительно заслуживает скорби, а не самих себя.
Комната содрогается. С потолка, который не шевелился уже триста лет, сыплется пыль. Надо мной, приглушённые камнем и временем, раздаются первые выстрелы, и я понимаю, что Йорек добрался до города, понимаю, что загрузка ещё не завершена, и начинаю очень быстро и хладнокровно прикидывать, как выиграть необходимое время.




























