355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аб Мише » У чёрного моря » Текст книги (страница 21)
У чёрного моря
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:26

Текст книги "У чёрного моря"


Автор книги: Аб Мише



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

37. БЕЗМЯТЕЖНОСТЬ

Пассаж знаменитый, столетняя гордость торговой Одессы. Изначально нацеленный на хищный рыск покупателей, он сегодня забит лотками очередной ярмарки. Теснота и пошлятина ярмарочных киосков не в силах подавить игры рококо возрождённого ремонтом интерьера, и вспоминается буржуазный комфорт, о котором после революции ностальгически вздыхали: “Мирное время...”

Может быть, тут к месту объяснить вспыхивающее там и сям по тексту “Николай Петрович”.

Николай Петрович – Лейб Израилевич Брауншвейгский. Той же семьи худородная ветвь, из далёкого местечка. Родной отец, ради революционного дела покинувший и сельскую тишь, и семью в ней, и даже имя сменив на партийную кличку Илья, служил советской власти безоглядно, по совести – она, большевистская и интеллигентская вместе, не позволяла ему подстилать соломку на житейском пути сына. А тот не мог разрешить своей судьбе самотёк. И перебрался под сень одесских надежд, ближе к благополучному, как виделось из захолустья, дяде Лейзеру. В Одессе выяснилось, что благополучие давно пошло прахом, да и Лейзеру разбитной родственник не понравился. Лейбу остались надежды.

Мальчик обнаружился мастером приткнуться к нужному берегу. Он невеликих был дарований, только что балагур, обаяшка и красив – высок, плечист, чёрные игручие усики – дамам роковая приманка. “Усы гусара украшают и сопли блеск им придают” – веселился Аба, под чьё начальствование в ЧК Лейб напросился. Лейб звёзд с неба не хватал, карьера под Абой ему не светила, а выбиться хотелось – и он подрабатывал агентом: прислушивался к прохожим на улицах, анекдоты собирал, слухи (ЧК всем интересовалась, отчёты о настроениях пересылались начальству); иногда доверяли ему персональную слежку, иногда приходилось по делу посещать тайные квартиры – ЧК их набросала по городу. Особенно удобными считались гостиничные номера: в мелькании случайных людей легко и естественно быть неприметным.

Одна из лучших гостиниц располагалась в Пассаже – весёлом отблеске Парижа на углу Дерибасовской и Преображенской: стеклянная солнцем пронзённая крыша, ажурные перила балкона, виньетки и барельефы, скульптурные красотки, полёт эротики, лёгкость лепки, искры позолоты... Внутри старомодного великолепия вершилась и деловая и бездельная жизнь: протекали серьёзные переговоры и легковесные встречи, благоухали духи и цветы, порхали слухи и остроты – неизменно что до, что после революции.

... Лейб из проходящей толпы подходит к галантерейному лотку, здоровается со стариком-продавцом:

– Как торгуем, Эфраим Семёныч?

– Торгуем?! Врагу не пожелаю...

– Ищу перчатки, Эфраим Семёныч. Дама просила.

– Дама? Опять дама, Лейб? Вы не устали?.. Значит, женские? Лайковые? Замша?

– Нет, самые простые. Вязаные.

– И цвет?

– Чёрные.

– У вас отличный вкус, Лейб. Даме повезло с вами. А вам с перчатками. Прошу, взгляните своим глазом. Таки да чёрные...

Лейб глядит, молчит, думает.

– Вам чего-то не хватает, Лейб? Это именно то, что нужно вашей даме. Она будет довольна, честное моё слово.

– Я не уверен в размере. А вдруг они на её руку маленькие?

– Ха, о чём говорить! Наденет – они растянутся.

– А если наоборот большие?

– Ха! Постирает – они сядут.

– Хорошо говорите, Эфраим Семёнович. Говорите, как пишете.

– Да, да... А пишу с ошибками.

Два одессита, Лейб с лоточником: перчатки значения уже не имеют, душа хохмами греется. Лейб прощается, уходит.

...Он поднимался мраморными ступенями на гостиничный этаж к номеру, где назначались агентам тайные встречи. Он поворачивал изящную рукояточку звонка на двери номера и, пока откроют, разглядывал на ней табличку, окаймлённую литой бронзовой вязью, внутри её узора под стать ему вычурно и игриво выписано было имя прошлого жильца “Николай Петрович Горчаков” – благородно звучало, отзвуком княжеского звания. Дворян, конечно, советские граждане сильно не любили, но в душе еврейского парня из чесночного полуподвала таилось почтение к русской родовитости. И когда предложили Лейбу, агенту, стукачу взять конспиративную кличку, он и попросил “Николай Петрович” или короче “Николай”. Приятно уху и полезно – Лейба не охмуряло, понимал, что как власть ни играй с евреями, а русскому в русском государстве жить способнее. Поэтому он и позднее, уже в ЧК не служа, продолжал всем русским знакомым рекомендоваться “Николаем Петровичем Горчаковым” – как бы полушутя, но настойчиво. При его носе, мясистом, свисающем над толстой губой так, что и прокладка усиками терялась, при его маслянистых, чуть навыкат глазах, при его плотных щеках и чёрных кудрях – при всём семитстве его черт столбовое дворянство имени-отчества играло насмешкой и над еврейским отступничеством и над Русью-матушкой.

Случилось, однако, практичному Лейбу дать промашку в сорок первом году: пожалел бросать нажитое, понадеялся на старую добрую память о безобидных немцах, побоялся риска эвакуации – всех вместе прикидок в самый раз хватило на соображение: не бежать. И была ведь возможность: завод, куда Лейб ускользнул (вовремя, перед убийственным тридцать седьмым) из Органов в юрисконсульты, грузил станки и кадры – а Лейб увильнул, без него ушёл эшелон.

При румынах осталось локти кусать. Но Лейб, как Вечный Жид, тонул – не утопал, горел – не сгорал... Пересилил казни, облавы, гетто. В деревне, где подыхали одесситы среди свинячьего дерьма, где и жену Лейба тиф скосил, выдвинулся он в подручные начальствующему румыну, отбирал ему девочек для утехи, гонял кнутом евреев на работу, пацанов сёк беспощадно за недоделки в поле – наводил порядок, служил на совесть. Звали его подневольные евреи почтительно: “Николай Петрович”, даже румын-повелитель редко-редко, по пьянке “Эй, Лейба, жидан!”, а обычно с отчеством “Петрович” – уж очень удобен сделался Лейб: то у нищих доходяг выявит колечко серебряное, то у трупа очередного в трусах зашитую монету нащупает – и вся добыча начальнику. А себе самые что ни на есть крохи...

Перетерпел Лейб, перекантовался до освобождения, а там сумел и в квартиру свою воротиться, и мебель, выкраденную у него, по соседям выискал, даже из посуды кое-что удалось вернуть. Скрипя, спотыкаясь, пошла-покатилась жизнь, снова встопорщились усики Николай Петровича... Из той деревни, где старался он в оккупацию, осталось живых евреев от силы три десятка, кто умер вскоре после войны, кто уехал, а кто затаился в неизживаемом страхе – повезло Лейбу. Опять юрисконсульт, опять остряк и дам обаятель, опять при случае неутомительные услуги Органам и от них добрый отклик... Женился Лейб повторно, жена – украшенье дома и тоже из адвокатов. Дети родились, сын и дочка, росли, учились, родителям радость... Наладилось.

...”Бьют не по паспорту, а по морде”, – повторял Николаю Петровичу-Лейбу Израилевичу через десятки лет приятель, славянский пролетарий; дружески подковыривал.

А вот ведь не били. Не коснулись Лейба послевоенные неприятности, жил тихо, с улыбкой ласковой... Юридические советы своим и не своим давал бесплатно и с толком – многих выручал. Соседке, старушке одинокой, чем мог помогал, в больницу устраивал, случалось и денежку подкинуть. Дети во дворе его, затейника, фокусника, любили, о собственных внуках – трое, слава Богу – и говорить нечего, обожали деда. И на работе его любили, премии, грамоты, знак “Ветеран труда”, на пенсию с почётом... И бессменно лектор в пропагандистской группе райкома партии.

А как развалилась советская страна и посыпались одесские евреи по земному шару, подался и Лейб со всей дружной семьёй за новым счастьем. Оставшимся землякам теперь шлёт он бодрые вести: всё хорошо, кругом покой, чисто, соседи улыбаются, воздух промыт дождями, грибы в лесу, весёлые облака в небе... Обратный адрес на письмах Лейба: “Германия... Николас Браун”. А то и “Николас фон Браун”.

Сотни листов-анкет на погибших евреев приходят в Яд ва-Шем от бывших одесситов с обратным адресом: Германия. Колбаса дороже памяти. Да и когда прошлое служило в поучение? Тем более, что сегодня Германия на вершинах раскаяния и терпимости (и терпения?). И тем более, что евреев советская власть пятьдесят лет заталкивала в беспамятство, верша, довершая за Гитлером бескровный вариант “окончательного решения еврейского вопроса”.

В послевоенной жизни евреи под фанфары интернационализма и под прессом антисемитизма стриглись под одну гребёнку в безличные “советские граждане” и “лица еврейской национальности”. В Одессе в сороковые годы были закрыты Бродская синагога и еврейский театр, раввин и все еврейские писатели брошены в тюрьму, разорены фонды бывшего еврейского музея, изъяты из библиотек еврейские книги и журналы. В 1947 году заткнули глотку радиопередачам на идиш.

Память вытравлялась начисто. Улицы теряли еврейские фамилии, полученные в годы советской власти: Лассаля вернулась в Дерибасовскую, её предвоенным именем Чкалова сменилось имя Гирша Леккерта на домах бывшей Большой Арнаутской, бульвар Фельдмана возвратить к имперскому наименованию Николаевский коммунисты не могли, назвали его Приморским... Никто не воспротивился – битый гнутый Николай Петрович, любой власти: “Чего изволите?”

Об еврейских жертвах в годы оккупации говорить было вовсе ни к чему: мёртвых не поднимешь, а вспоминать – евреям грустно, неевреям же вовсе не с руки, многие ещё ели с награбленных еврейских тарелок и спали в бывших еврейских квартирах.

Общегосударственная юдофобская кампания катком проминала еврейскую Одессу. Борьба с “безродными космополитами”, с “буржуазным еврейским национализмом” вершилась расправой. Еврейских интеллигентов и служащих массами выгоняли с работы. Сионизм, давно не жалуемый советской властью, стал преступлением.

Из выступления секретаря Одесского обкома компартии (физика и философа по специальности) на пленуме обкома в январе 1953 г.: “В 1948 году при вскрытии космополитических идей в работах одесских историков была подвергнута критике также и деятельность профессора Борового С. Я... Обнаруженные статьи и книги... позволяют сделать определённые выводы о политической физиономии С. Я. Борового, как о крупном деятеле еврейского националистического (сионистского) толка.

...А какая писанина у этого Борового?

Он написал такую работу, за которую получил звание доктора... “История евреев на Украине в 17 и 18 веках”... В этой работе он дал “научное” исследование. Он берёт список... казаков, которые служили в войсках Богдана Хмельницкого. И вот там были такие казаки... как Иван Лейба, Трофим Коган, – он берёт эти фамилии и делает такой вывод, что в борьбе с польской шляхтой принимали массовое участие евреи, которые проводили активное снабжение войска Богдана Хмельницкого, и показал на этом примере их храбрость.

Боровой, таким образом проводит идею о том, что в борьбе украинского народа с польской шляхтой немалое значение сыграли социальные низы еврейского населения. Совершенно умалчивается значение роли русского народа.

...А в 1947 году ... вышел справочник, в котором тот же Боровой протаскивает свои сионистские идеи... Он проводит такую идею, что Одесса является центром и родиной еврейской культуры, что есть данные, что в Хаджибее евреи жили ещё до основания Одессы...

...Почему до сих пор Боровой не разоблачён и не был подвергнут настоящей партийной критике?.. Где же гарантия, что он не будет протаскивать свои враждебные сионистские взгляды?”

Боровой стал безработным, а могли бы и посадить по советским повадкам.

Из Обвинительного заключения Управления МГБ Одесской областипо след[ственному]делу № 4882: В Управление МГБ по Одесской области поступили материалы о том, что на территории г. Одессы существует нелегальная антисоветская националистическая организация сионистского направления... На основании этих материалов с 20 сентября 1949 года по 3 февраля 1950 года арестованы... [Перечисляются 7 фамилий]”.

Следствие, конечно, подтвердило все подозрения, обнаружило тайную организацию “Еврейский национальный союз”, которая хотела “поднимать дух и национальное самосознание евреев с целью организации массовых их выездов из Советского Союза в Палестину”.

Их судило Особое Совещание при МГБ СССР: дали троим по 10, остальным по 8 лет.

Государственная нелюбовь в Советском Союзе всегда совершенствовалась до предела, охватывая неугодных щупальцами, жёсткими до смертельности.

После войны у дяди Хилеля перед еврейскими праздниками вертел ручку звонка (механического, электрических ещё не было) старик с мятой бородой, с крошками на отвороте истёртого пиджака. Безмолвный и тоскливый, как последний осенний дождь, он прошамкивал хозяину печальные слова о нуждающихся сородичах, а после мялся в коридоре, пока дядя выносил из кабинета деньги. Детям Хилель объяснял: “Это для бедных. Община собирает”. С каждым явлением старика борода его лохматилась всё больше и пиджак дряхлел, и шляпа, и кухней – рыбой, керосином – от него несло всё сильнее, а потом исчез старый еврей, умолк звонок.

Не стало еврейской общины. И ничего, жили. Без мацы, а со шкваркой. За покорность.

Так было при Сталине, почти так же после него. В хрущёвскую оттепель еврейская жизнь подтаяла слабо, тем более стыла она в “застое” Брежнева. При антисемитизме царизма Одесса насчитывала десятки домов для молитвы, в 1970-80 гг. власти дозволили действовать единственной жалкой синагоге на окраине города, и то под бдение приставленного “доверенного лица”. Необходимые для молитвы десять мужчин набирались в синагоге не всегда. Поэт С. Липкин в 1969 г. поглядел на “обшарпанную, угрюмую” одесскую синагогу: “Сегодня праздникТоры, Но мало прихожан. Их лица – как скрижали Корысти и печали... И здесь обман. И здесь бояться надо Унылых стукачей?..”

В 1970-е гг. евреев потянуло к Израилю. По кухням, по углам потайным залепетали кружки иврита, кое-кто стал потихоньку отмечать еврейские праздники. Иногда за это судили, иногда позволяли уехать. Многие дожидались разрешения на выезд годами, изгнанные, как правило, с работы.

После 1985 года, в “перестройку” одесские евреи воспрянули. Антисемитизма вроде нет, “свобода, блин, свобода”. И за границу ворота настежь, а рыба ищет где глубже... Спасаясь от бытовых неурядиц сегодняшней Одессы большинство бросает её, ища “где лучше” по всему земному шару – не срабатывает ни историческая память, ни эмоциональная.

Из Листов на одесских евреев:“Лихтенберг-Штурм Роберт Эдуардович, жена Селима Шапиро [Шехерезада!],погибли он на фронте, она в гетто”.

М. Жванецкий: “Чего смотреть вперёд, когда весь опыт сзади?”

38. СОАВТОРЫ

Книга моя идёт к концу. Не завершать же Лейбом и Германией. Лучше о соучастниках моих, основных хотя бы.

Первая – Евгения Ефимовна Хозе, затравщица этой книги.

Е.Е. Хозе, написав мне о преследовании А. В. Дьяконова советскими властями и о хлопотах за него “его подопечных”, о себе промолчала, хотя среди защитников А. Дьяконова перед грозными следователями самой, наверно, бесстрашной и страстной была она, тогда двадцатилетняя, убеждавшая, умолявшая обвинителей, совавшая им под нос “караимский” паспорт своей мамы, сфабрикованный Дьяконовым. Не помогло, но то уж не её вина.

Через много лет на моё упоминание дошедшего до Иерусалима слуха будто А. В. Дьяконов угождал румынской власти, Е. Хозе ответила с неостывшей яростью: “Всем жаждущим помочь было невозможно, и те, кто воспользоваться этим не смог, ополчался на А. В., распространяя злобные сплетни, уверяя, что делалось это за взятки и т.п. Но мама и другие, кому А. В. сделал караимские паспорта, никаких взяток не давали... Ужасно, как в тяжёлых обстоятельствах люди теряют чувство объективности, справедливости! Если бы было так, как злопыхательствуют некоторые, разве Дьяконова полностью оправдали бы?!”

Е. Хозе – человек очень опрятной души, про себя – молчок. О том, как она билась за Дьяконова с чекистскими Органами рассказала мне её давнишняя подруга А. Кильштейн много лет спустя. А дочь Е. Хозе, Наташа добавила: её мама вместе с бабушкой Татьяной Хозе-Длугач после войны вели ещё одну битву с гебистами, за Д. Видмичука, обвинённого в предательстве, – и выиграли на этот раз, спасли человека. И в девяностые годы, когда уже Праведником престарелый Видмичук стал получать крохи заграничного вспомоществования через одно из одесских еврейских общественных новообразований и деньги на таинственных путях начали плутать, не доходя, Евгения Хозе, сама придавленная возрастом и болезнью, энергичным вмешательством своим спасла нищего и немощного старика от поползновений общественных деляг. И ещё написала мне А. Кильштейн: “Неподалеку от гетто, где Женя Хозе находилась с матерью, был посёлок. Там заболел мальчик какой-то страшной болезнью: всё тело его покрывали ужасные раны и струпья. Опасаясь заразы, односельчане выгнали его. Было жаркое лето, ребёнок умирал на пыльной дороге. Женя, узница, сама не отличавшаяся крепким здоровьем, подобрала мальчика и стала лечить...

Не боясь заразы, Женя сумела договориться с румынами (её мать, зубной врач, лечила их) и начала выхаживать мальчишку, готовила мази и с успехом применяла их. Мальчик выздоровел. Женя и после освобождения Одессы помогала ему. Она позднее провожала его в армию”.

Еврей еврею должен помочь без всякого поощрения – так считают в Израиле и присуждают звание Праведника только инокровным спасителям. Если бы Украине по той же логике учредить подобную почесть, еврейка Евгения Хозе за спасение украинца могла бы именоваться Праведницей.

Благородный свой напор, спасительный (для безымянного украинского хлопчика) или безрезультатный (в бою за оболганного Дьяконова) проявила Е.Хозе и через полвека, выдирая из безвестности имена спасителей евреев – Гродского, Подлегаевой, Теряевой, Видмичука, Нединой: “Зинаида Ивановна Недина до войны преподавала русскую литературу. К началу войны ей было лет 60. Прямая, смелая, она на уроках не боялась высказывать свои взгляды на многое, что возмущало её в советских порядках. Я у неё училась и помню, как мы, подростки, волновались за неё и удивлялись, что она ещё на свободе.

Когда евреев в январе 1942 г. выгнали на Слободку... З.И.Недина помогала им прятаться, носила еду, пешком возила продукты на саночках. Шла замёрзшая, задыхаясь от морозного ветра. У неё была сердечная астма, а зима была лютая. Невысокая, сутулая, больная, Зинаида Ивановна обладала удивительной силой духа, мужеством, благородством. Кое-кого ей удалось увести со Слободки и спрятать.

Она, как и Дьяконов, тоже посылала евреям в Доманёвку деньги, вещи, письма, поддерживающие морально.

Умерла Зинаида Ивановна приблизительно в 1963 г.” (Из письма Е. Хозе).

Лидия Гимельфарб: облако седины, мягкий взгляд, в говоре отголосок одесской певучести, на увядающих губах улыбка легка и естественна – обаяние несуетного заката. Шестнадцатилетней девочкой встретилась она с доктором Гродским, восхитилась, пригрелась в его доме, где и определилась её судьба встречей с молодым сионистом, которому Гродский помогал противостоять советской власти. Сионист сманил Лидию в Палестину. Прошлая жизнь отряхнулась прахом с ног, марширующих в сияющую даль. За хлопотами жизнеустройства Одесса, Гродский не проклёвывались даже в снах. Так бы и сникло, если бы Сталин не стал гробить свой народ, а Гитлер евреев, если бы некий комиссар полиции не подхватил сифилис, Анастасия Теряева не вышла бы замуж за еврея, Лидия Гимельфарб не жила бы в Иерусалиме в одном доме со Шмуэлем Краковским, а Евгения Хозе не верила в силу печатного слова.

Стеклись разнокалиберные обстоятельства, случайность и закономерность сплели удивляющую цепь. Арестованная чекистами Шура Подлегаева попала в “жертвы большевиков”, милые румынским оккупантам. Попытки спасти еврейскую свекровь Теряевой привлекли к ней и Подлегаевой внимание Гродского, и создалась группа помощи погибающим евреям. Подлегаева свела больного комиссара с венерологом Гродским, успехом лечения обеспечился успех группы. Среди спасённых евреев была девочка Женя Хозе. Она через полвека попросила Яд ва-Шем упомянуть в израильской прессе своих спасителей. Среди очевидцев спасения она назвала Беллу Шнапек из Ашдода. Шнапек, свидетельствуя, припомнила среди послевоенных хлопот Гродского за страдальцев гетто его обращение к И. Эренбургу. А в архив Яд ва-Шема в конце восьмидесятых годов поступили бумаги Эренбурга, руководил архивом сосед Лидии Гимельфарб по дому доктор Ш. Краковский и аккурат тогда Лидия Гимельфарб, томимая памятью о Шоа и освободившаяся на склоне лет от повседневной суеты, попросилась безвозмездно помогать Яд ва-Шему, и Краковский предложил ей именно работу с эренбурговским фондом.

И ещё совпало: Лидия работала в архиве Яд ва-Шема вместе с доктором Леоном Воловичем, моим замечательным другом, которому я спустя несколько лет рассказал о добром и наивном письме Хозе, о Шнапек и соприкосновении имён Гродского и Эренбурга. И сообщил мне Леон Волович, в ту пору уже работавший в другом месте, что есть в Яд ва-Шеме документы Эренбурга и есть добровольная сотрудница Лидия Гимельфарб, которая с ними разбиралась, и “Расскажи ей про Гродского с Эренбургом, ей, наверно, будет интересно”. Я пришёл к Лидии, и мы оба ахнули: она от столкновения со своим прошлым, а я от тесноты мира – кто бы мог подумать, что я попаду к близкой знакомой Гродских!

Наш разговор продлился потом уже с магнитофоном, и вернулась Лидия Гимельфарб в свою Одессу, на улицу Новосельскую, степенно тихую: акации, булыжная мостовая, осыпающаяся штукатурка домов, грязные подтёки на жёлтом, но зато из второго этажа летний вязкий вечер пронизывает музыкальный пассаж – “приличный район”, и прошла Лидия Гимельфарб в бывшую квартиру Гродских, в переднюю, из которой за дверью налево открывались лаборатория и кабинет, а впереди в большой столовой жила соседская семья и отгороженный коридорчик вёл в кухню и службы – смешная сегодня планировка коммунальной квартиры, где были ещё комнаты; Лидия прошла и в них, оглядела неказистую и добротную давнюю мебель: застеклённый книжный шкаф, кожаный диван с примыкающими к нему высокими этажерками, где тоже теснились корешки книг, дубовый массивный обеденный стол, кровать с никелированными шарами... Лидия закачалась на ласковой волне памяти, снова через полвека притронулась к судьбе доктора Гродского, такое чудесное стечение обстоятельств – ну, прямо как в романе или в кино... И мне перепали живые чёрточки Гродского. А то ведь недолго было бы и обмануться, прочитав, например, у цитированного здесь Я. Борового неприязненные строки о Гродском: некий друг Борового поддался предоккупационным уговорам Гродского не бежать из Одессы, остался и погиб – Боровой не мог этого простить Гродскому, даже не очень верил в его помощь евреям Доманёвки. Придя к Гродским после освобождения Одессы, только и отметил недоброжелательным оком икону в их квартире (демонстрация нееврейства! двуличие!) и хмыкнул над объяснением, что икона в оккупационные дни служила маскировкой. Историк Боровой был почтенный, а человек обыкновенный, и истинного Гродского правильнее высматривать глазами Лидии Гимельфарб.

Сегодня Лидия Гимельфарб на кладбище... Евгения Хозе тоже. Уходят герои мои, уходят очевидцы...

Но есть в Израиле город Ашдод, портовый, нацелен уподобиться Одессе, в нём уже сколько-то одесситов живёт. И я сегодня могу приехать сюда, зайти к Белле Шнапек, послушать её.

Б. Шнапек: “Папу моего сожгли в Одессе, в казармах, 23 октября. Двух тёток расстреляли по дороге в Доманёвку, мы туда пришли с другими двумя тётками и с мамой. Весной мама и я заболели тифом, мама умерла, я осталась с тётками. Старшая из них, ларинголог, начала работать в Доманёвской больнице. Там и мама Жени Хозе работала стоматологом. Женя с мамой жили в маленькой комнате, а рядом в большей комнате мои тёти и я и ещё один врач с дочерью.

Там мы познакомились с Женей. Было о чём вспомнить: студенческие годы перед войной... Говорили об искусстве, она любит музыку, живопись...

...Возле Константина Михайловича образовалась целая группа тех, кто помогал евреям в Доманёвке: Шура [Подлегаева], Ната [Теряева], Марья Павловна.

Марья Павловна – медсестра, украинка или русская. Она удочерила еврейскую девушку лет восемнадцати. Перед самой войной. Девушка упала с лестницы, и у неё был открытый перелом ноги, её поместили в Еврейскую больницу на Молдаванке. Марья Павловна работала там. Девочку звали Аня. Её родителей потом уничтожили, а эта Аня осталась, и Марья Павловна её взяла к себе.

Нога не заживала, “добрые соседи” указали румынам, что вот живёт еврейка, и Аня попала в этап на Доманёвку. Мы там с ней познакомились. Марья Павловна очень часто туда приезжала, забирала у Ани гнойные бинты, дома их стирала, кипятила и потом привозила опять. Одновременно она возила посылки от Константина Михайловича.

У Ани был русский паспорт, который ей сделала Марья Павловна. В конце марта 1944-го (а Одесса была освобождена десятого апреля) несколько человек с русскими паспортами бежали из Доманёвки в Одессу, среди них Аня. И там они встречали Красную Армию.

Марья Павловна во время и после войны работала в Оперном театре медсестрой. Она к Ане идеально относилась. Аня поступила в институт иностранных языков, встретила своего любимого ещё довоенного, он прошёл всю войну, они потом поженились”.

Я предложил Белле Шнапек написать Ане, выяснить фамилию Марьи Павловны, просить Яд ва-Шем возбудить дело о её праведничестве. Б. Шнапек усмехнулась: – Аня так и осталась русской, у неё оба зятя русские, она тщательно скрывает, что она еврейка, я поэтому и фамилию её называть не буду. Не захочет Аня себя обнаруживать.

И, померкнув, Белла Шнапек тут же снова оживилась:

– В Доманёвке из окон больничного корпуса мы видели, как людей гнали в другие сёла и колонну замыкал офицер-румын, который влюбился в красивую еврейку, кажется её звали Роза. Он вырвал её из колонны, спрятал. Она находилась у него несколько месяцев, а потом произошло некоторое послабление, и он её выпустил, но поддерживал с ней отношения, она выжила.

...Примерно в начале сорок третьего, в один прекрасный день нам приказали взять всё необходимое и сказали, что вышлют из Доманёвки. Мы попрощались с жизнью. Понимали, что это конец. Утром нас чуть свет погнали на какой-то далёкий-далёкий хутор, загнали там в несколько хат. Мы ожидали своего смертного часа. Нас не трогали, а утром возвратили в Доманёвку. Оказалось, что в тот день через Доманёвку проходили немцы и румыны нас укрыли. Не знаю, почему...

За две недели до освобождения советскими войсками по настоянию тёток я с моей подругой Миной Ярмолинской ушли из Доманёвки из-за боязни уничтожения немцами молодых при отступлении. Окольным путём через три дня добрались в хутор Сокира, где нас прятала прекрасная украинская семья Жирун.

Они не побоялись нас укрыть. Утешали, успокаивали: “Потерпите, вот наши придут”. Они нас кормили. Больше того, когда при отступлении немецкий штаб расположился в их дворе, они нас спрятали на чердаке. Предупредили, чтобы мы не двигались, совсем как будто нас нет. За стенкой мы слышали их разговор, хохот, шарканье... Ночью нас выводили в туалет, а днём – нет, сиди и терпи. Через несколько дней немцы стали шарить по двору. Испугались наши хозяева, сказали: “Девочки, они могут вас на чердаке застигнуть”. Они нас ночью вывели в поле, мы там в стоге спрятались. Кое-что они нам оставили кушать. Через два дня пришли красные. Мы возвратились в эту семью, и они нас неделю не отпускали, кормили, приводили в нормальный человеческий вид – только потом они нас отпустили.

Доброжелательность Беллы Шнапек беспредельна, в её воспоминаниях не столько тьма оккупации, сколько свет человечности. Многие герои этой книжки – знакомцы Беллы, и вот они какие у неё:

Гродский. “Высокообразованный интеллигент, прекрасный специалист, он снискал себе уважение и дружбу среди профессорско-преподавательского состава Одесского медицинского института. Это помогло ему легально жить и работать в оккупированной Одессе: профессора-неевреи Часовников, Кравицкий покровительствовали ему, помогали”.

Вера Станиславовна. “Она полька, жила на Гоголя, 13, в подвальном помещении. Всю жизнь жила, другие выходили из подвалов, а она – нет. У неё был муж, его репрессировали, он потом возвратился, мой папа писал ему всякие прошения, так как она была очень простая. Очень хороший человек, она всю войну передавала нам посылки через Гродского”.

Дьяконов. “Он был очень хорошим юристом. В начале оккупации я обратилась к нему, чтобы он помог достать документ с другой национальностью. Он обещал, но не сделал, не успел или нас уже погнали – не помню. Но он многим помог, жениной маме сделал караимский паспорт. Очень хороший человек.

Хозе. Женя – человек очень доброжелательный, начитанный, рисовала, любила музыку, училась французскому языку. Единственный ребёнок в семье, воспитывалась в интеллигентном круге. Отец-венеролог дружил с Гродским. Она была яркая брюнетка с румяной светлой кожей блондинки. Красивая, с большой косой вокруг головы”.

Великанова-Никифорова. “Очаровательная молодая женщина. Красивая, интересная”.

Полина Великанова-Никифорова тоже из тех, кто не застыл, как часто принято, в безмятежности: она тоже сочла долгом искать славы Праведникам, не увенчанным официальными лаврами. Она писала мне: “Мать моего соученика Клавдия Богуславская, будучи беременной, во время голода на Украине в тридцать втором году познакомилась на одесском базаре с торгующей крестьянкой, кормящей грудью крошечную девочку. Крестьянка, по имени Дуся, рассказала, что её муж и четверо детей были принудительно вывезены из дома в большой группе односельчан – все они назывались “кулаки”. Дуся по приказу мужа вышла из дома с грудной последней дочкой, взяв какие-то вещи и чистое бельё для ребёночка. Увидев, что соседи в это время собираются на базар в Одессу, Дуся попросилась к ним на подводу.

В Одессена базаре первой покупательницей детского белья оказалась беременная Клавдия Богуславская. Она спросила адрес Дуси и, узнав, что “адресы нэма”, сразу пригласила её к себе на дачу в Люстдорфе. Дуся провела лето, ухаживая и кормя своим молоком новорождённого Наума Богуславского, а осенью уже стала членом всей семьи Богуславских. Клавдия отделила ей “половину усадьбы” и предложила построить дом для дочки и себя самой. Всё это было в 1932 г. Её дочка Груня очень сдружилась с Наумом, их назвали “молочными братом и сестрой”.

За девять лет жизни в Одессе благодаря общительности Клавдии Богуславской Дуся стала знакомой многим семьям, которые проводили лето в Люстдорфе. Так возник обычай приносить “своё” молоко (у Дуси была отличная корова) на дачу, а затем и на квартиру доктора Гродского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю